– У меня дела на турбазе. В следующий раз…
– Как знаешь. Я на турбазу вечером зайду. Надо Лизке поджопник дать.
– Кто это – Лизка? – спрашиваю.
– Баба моя. В смысле – жена. На турбазе сестрой-хозяйкой работает. Мы с ей разошедши.
– Так что же вы, бить ее собираетесь?
– Кому?… Ее повесить мало, да неохота связываться. Ружье у меня отобрать хотели, вроде я грозился ее застрелить… Я думал, ты насчет ружья…
– Патронов жалко на ее, – вмешался Толик.
– Не говори, – согласился Михал Иваныч, – я ведь и руками задушу, если надо… Зимой ее встречаю, то да се, по-хорошему… Кричит: «Ой, Мишенька, не буду, ой, пусти…» Майор Джафаров вызывает и говорит:
«Твоя фамилия?»
А я ему:
«Манда кобылья…»
Пятнадцать суток дали, без курева, без ничего… А нам-то хули?… Сидеть – не работать… Лизка бумагу прокурору написала, сажайте, мол, а то убьет… Чего ее убивать-то?…
– Визгу не оберешься, – согласился Толик. И добавил: – Ну, пошли! А то закроют сельский маг…
Друзья направились в микрорайон, жизнелюбивые, отталкивающие и воинственные, как сорняки…
А я до закрытия просидел в библиотеке.
На подготовку экскурсии ушло три дня. Галина представила меня двум лучшим, с ее точки зрения, экскурсоводам. Я обошел с ними заповедник, прислушиваясь и кое-что записывая.
Заповедник состоял из трех мемориальных объектов. Дом и усадьба Пушкиных в Михайловском. Тригорское, где жили друзья поэта и где он бывал чуть ли не ежедневно. И наконец, монастырь с фамильным захоронением Пушкиных-Ганнибалов.
Экскурсия в Михайловском состояла из нескольких разделов. История усадьбы. Вторая ссылка поэта. Арина Родионовна. Семейство Пушкиных. Друзья, навестившие поэта в изгнании. Декабрьское выступление. И – кабинет, с беглым обзором творчества Пушкина.
Я разыскал хранительницу музея и представился ей. Виктории Альбертовне можно было дать лет сорок. Длинная юбка с воланами, обесцвеченные локоны, интальо, зонтик – претенциозная картинка Бенуа. Этот стиль вымирающего провинциального дворянства здесь явно и умышленно культивировался. В каждом из местных научных работников заявляла о себе его характерная черточка. Кто-то стягивал на груди фантастических размеров цыганскую шаль. У кого-то болталась за плечами изысканная соломенная шляпа. Кому-то достался нелепый веер из перьев.
Виктория Альбертовна беседовала со мной, недоверчиво улыбаясь. К этому я уже начал привыкать. Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии.
– Зачем вы приехали? – спросила хранительница.
– За длинным рублем, – говорю.
Виктория Альбертовна едва не лишилась чувств.
– Извините, я пошутил.
– Шутки здесь абсолютно неуместны.
– Согласен. Можно задать один вопрос? Какие экспонаты музея – подлинные?
– Разве это важно?
– Мне кажется – да. Ведь музей – не театр.
– Здесь все подлинное. Река, холмы, деревья – сверстники Пушкина. Его собеседники и друзья. Вся удивительная природа здешних мест…
– Речь об экспонатах музея, – перебил я, – большинство из них комментируется в методичке уклончиво:
«Посуда, обнаруженная на территории имения…»
– Что конкретно вас интересует? Что бы вы хотели увидеть?
– Ну, личные вещи… Если таковые имеются…
– Кому вы адресуете свои претензии?
– Да какие же могут быть претензии?! И тем более – к вам! Я только спросил…
– Личные вещи Пушкина?… Музей создавался через десятки лет после его гибели…
– Так, – говорю, – всегда и получается. Сперва угробят человека, а потом начинают разыскивать его личные вещи. Так было с Достоевским, с Есениным… Так будет с Пастернаком. Опомнятся – начнут искать личные вещи Солженицына…
– Но мы воссоздаем колорит, атмосферу, – сказала хранительница.
– Понятно. Этажерка – настоящая?
– По крайней мере – той эпохи.
– А портрет Байрона?
– Настоящий, – обрадовалась Виктория Альбертовна, – подарен Вульфам… Там имеется надпись… Какой вы, однако, привередливый. Личные вещи, личные вещи… А по-моему, это нездоровый интерес…
Я ощутил себя грабителем, застигнутым в чужой квартире.
– Какой же, – говорю, – без этого музей? Без нездорового-то интереса? Здоровый интерес бывает только к ветчине…
– Мало вам природы? Мало вам того, что он бродил по этим склонам? Купался в этой реке. Любовался этой дивной панорамой…
Ну, чего, думаю, я к ней пристал?
– Понятно, – говорю, – спасибо, Вика.
Вдруг она нагнулась. Сорвала какой-то злак. Ощутимо хлестнула меня по лицу. Коротко нервно захохотала и удалилась, приподняв юбку-макси с воланами.
Я присоединился к группе, направлявшейся в Тригорское.
Хранители усадьбы – супружеская чета – мне неожиданно понравились. Будучи женаты, они могли позволить себе такую роскошь, как добродушие. Полина Федоровна казалась властной, энергичной и немного самоуверенной. Коля выглядел смущенным увальнем и держался на заднем плане.
Тригорское лежало на отшибе. Начальство редко сюда заглядывало. Экспозиция была построена логично и красиво. Юный Пушкин, милые влюбленные барышни, атмосфера изящного летнего флирта…
Я обошел парк. Затем спустился к реке. В ней зеленели опрокинутые деревья. Проплывали легкие облака.
Я захотел выкупаться, но тут подошел рейсовый автобус.
Я отправился в Святогорский монастырь. Старухи торговали цветами у ворот. Я купил несколько тюльпанов и поднялся к могиле. У ограды фотографировались туристы. Их улыбающиеся лица показались мне отвратительными. Рядом устроились двое неудачников с мольбертами.
Я положил цветы и ушел. Надо было посмотреть экспозицию Успенского собора. В прохладных каменных нишах звучало эхо. Под сводами дремали голуби. Храм был реален, приземист и грациозен. В углу центрального зала тускло поблескивал разбитый колокол. Один из туристов звонко стучал по нему ключом…
В южном приделе я увидел знаменитый рисунок Бруни. Здесь же белела посмертная маска. Две громадные картины воспроизводили тайный увоз и похороны. Александр Тургенев был похож на даму…
Подошла группа туристов. Я направился к выходу. Вслед доносилось:
– История культуры не знает события, равного по трагизму… Самодержавие рукой великосветского шкоды…
Итак, я поселился у Михал Иваныча. Пил он беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причем бредил он исключительно матом. А матерился с тем же чувством, с каким пожилые интеллигентные люди вполголоса напевают. То есть для себя, без расчета на одобрение или протест.
Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал коробку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь. Читал и комментировал:
«…Здравствуй, папа крестный!.. Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий!.. Желаю тебе успехов в работе… Успехов желает, едри твою мать… Остаюсь вечно твой Радик… Вечно твой, вечно твой… Да на хрен ты мне сдался?…»
В деревне Михал Иваныча не любили, завидовали ему. Мол, и я бы запил! Ух, как запил бы, люди добрые! Уж как я запил бы, в гробину мать!.. Так ведь хозяйство… А ему что… Хозяйства у Михал Иваныча не было. Две худые собаки, которые порой надолго исчезали. Тощая яблоня и грядка зеленого лука…
Как-то дождливым вечером мы с ним разговорились:
– Миша, ты любил свою жену?
– Кому?! Жену-то? Бабу, в смысле? Лизку, значит? – всполошился Михал Иваныч.
– Лизу. Елизавету Прохоровну.
– А чего ее любить? Хвать за это дело и поехал…
– Что же тебя в ней привлекало?
Михал Иваныч надолго задумался.
– Спала аккуратно, – выговорил он, – тихо, как гусеница…
Молоко я брал в соседнем доме у Никитиных. Те жили солидно. Телевизор, «Незнакомка» Крамского… С пяти утра хозяин занимался делами. Чинил забор, копался в огороде. Как-то вижу – телка за ноги подвешена. Хозяин шкуру снимает. А нож белый-белый, в крови…
Никитиных Михал Иваныч презирал. И они его – соответственно.
– Все пьет? – интересовалась Надежда Федоровна, размешивая в лохани куриную еду.
– Видел я его на базе, – говорил Никитин, орудуя фуганком, – с утра подмалевавши.
Мне не хотелось им поддакивать.
– Зато он добрый.
– Добрый, – соглашался Никитин, – жену чуть не зарезал. Все платья ейные спалил. Ребятишки в кедах бегают зимой… А так он добрый…
– Миша – человек безрассудный, я понимаю, но добрый и внутренне интеллигентный…
Действительно, было в Михал Иваныче что-то аристократическое. Пустые бутылки он не сдавал, выбрасывал.
– Совестно мне, – говорил он, – чего это я буду, как нищий…
Как-то раз проснулся он, и было ему совсем худо. Пожаловался:
– Колотит всего.
Я дал ему рубль. В обед спрашиваю:
– Ну как, полегче?
– Кого?
– Опохмелился?
– Ну. Как на сковороду плеснул, аж зашипело!
Вечером ему опять стало плохо.
– К Никитину пойду. Или рупь даст, или так нальет…
Я вышел на крыльцо. Слышу разговор:
– Сосед, холера, дай пятерку.
– Ты мне с Покровá должен.
– Отдам.
– Отдашь – тогда поговорим.
– Да принесу с аванса.
– Какой аванс?! Тебя давно уж маханули по статье…
– А… Конем их!.. Все же дай пятерочку. Из принципа дай, бляха-муха! Покажи наш советский характер!
– На водку, что ли?
– Кого? На дело…
– Какое у тебя, паразита, дело?
Трудно лгать Михал Иванычу, ослаб.
– Выпить надо, – говорит он.
– Не дам. Хочешь, обижайся – не дам!
– Так я ж верну с аванса.
– Не дам.
И чтобы кончить разговор, уходит Никитин в избу, хлопнув тяжелой дверью с голубым почтовым ящиком.
– Ну, погоди, сосед! – возмущается Михал Иваныч. – Погоди!.. Дождешься! Ох, дождешься! Вспомнишь этот разговор!..
В ответ – ни звука. Бродят куры. Золотистые связки лука над крыльцом…
– Я тебе устрою веселую жизнь! Ты у меня…
Краснолицый, взъерошенный, Михал Иваныч продолжает орать:
– Забыл?! Все, гад, забыл?! Начисто?!.
– Чего забыл-то? – выглядывает Никитин.
– Забыл – так мы напомним!
– Чего забыл-то, ну?
– Все напомним. Напомним семнадцатый год! Мы тебя это… Мы тебя, холеру, раскулачим! Всех партейных раскулачим! В чека тебя отправим, как этого… Как батьку Махно… Там живо…
И, выждав некоторую паузу:
– Сосед, выручи, дай пятерочку… Ну, трояк… Христом-Богом прошу… Сучара ты бацильная…
Наконец я отважился приступить к работе. Мне досталась группа туристов из Прибалтики. Это были сдержанные, дисциплинированные люди. Удовлетворенно слушали, вопросов не задавали. Я старался говорить коротко и не был уверен, что меня понимают.
Впоследствии меня обстоятельно проинструктировали. Туристы из Риги – самые воспитанные. Что ни скажи, кивают и улыбаются. Если задают вопросы, то, как говорится, по хозяйству. Сколько было у Пушкина крепостных? Какой доход приносило Михайловское? Во что обошелся ремонт господского дома?
Кавказцы ведут себя иначе. Они вообще не слушают. Беседуют между собой и хохочут. По дороге в Тригорское любовно смотрят на овец. Очевидно, различают в них потенциальный шашлык. Если задают вопросы, то совершенно неожиданные. Например: «Из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым?»
Что касается соотечественников, то их необходимо дифференцировать. Работягам излагать коротко и просто. К служащим быть повнимательнее. Среди них попадаются весьма эрудированные. Начитавшиеся Пикуля, Рождественского, Мейлаха. Почерпнувшие дикие сведения у Новикова…
Интеллигенция наиболее придирчива и коварна. Готовясь к туристскому вояжу, интеллигент штудирует пособия. Какой-нибудь третьестепенный факт западает ему в душу. Момент отдаленного родства. Курьезная выходка, реплика, случай… Малосущественная цитата… И так далее.
На третий день работы женщина в очках спросила меня:
– Когда родился Бенкендорф?
– Году в семидесятом, – ответил я.
В допущенной мною инверсии звучала неуверенность.
– А точнее? – спросила женщина.
– К сожалению, – говорю, – забыл…
Зачем, думаю, я лгу? Сказать бы честно: «А пес его знает!»… Не такая уж великая радость – появление на свет Бенкендорфа.
– Александр Христофорович Бенкендорф, – укоризненно произнесла дама, – родился в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году. Причем в июне…
Я кивнул, давая понять, что нахожу это сообщение ценным.
С этой минуты она не переставала иронически улыбаться. Так, словно мое равнодушие к Бенкендорфу говорило о полной духовной нищете…
Итак, я приступил к работе. Первую экскурсию методисты обычно не слушают. Дают тебе возможность освоиться, почувствовать себя увереннее. Это меня и спасло. А произошло вот что.
Я благополучно миновал прихожую. Продемонстрировал рисунок землемера Иванова. Рассказал о первой ссылке. Затем о второй. Перебираюсь в комнату Арины Родионовны… «Единственным по-настоящему близким человеком оказалась крепостная няня…» Все, как положено… «…Была одновременно – снисходительна и ворчлива, простодушно религиозна и чрезвычайно деловита…» Барельеф работы Серякова… «Предлагали вольную – отказалась…»
И наконец:
– Поэт то и дело обращался к няне в стихах. Всем известны такие, например, задушевные строки…
Тут я на секунду забылся. И вздрогнул, услышав собственный голос:
Ты еще жива, моя старушка,
Жив и я, привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой…
Я обмер. Сейчас кто-нибудь выкрикнет:
«Безумец и невежда! Это же Есенин – „Письмо к матери“…»
Я продолжал декламировать, лихорадочно соображая: «Да, товарищи, вы совершенно правы. Конечно же это Есенин. И действительно – „Письмо к матери“. Но как близка, заметьте, интонация Пушкина лирике Сергея Есенина! Как органично реализуются в поэтике Есенина…» И так далее.
Я продолжал декламировать. Где-то в конце угрожающе сиял финский нож… «Тра-та-тита-там в кабацкой драке, тра-та-там под сердце финский нож…» В сантиметре от этого грозно поблескивающего лезвия мне удалось затормозить. В наступившей тишине я ждал бури. Все молчали. Лица были взволнованны и строги. Лишь один пожилой турист со значением выговорил:
– Да, были люди…
В следующем зале я приписал «Мнемозину» Дельвигу. Затем назвал Сергея Львовича – Сергеем Александровичем. (Видно, Есенин надолго оккупировал мое подсознание.) Но это были сущие пустяки. Я уж не говорю о трех сомнительных литературоведческих догадках.
В Тригорском и в монастыре экскурсия прошла благополучно. Надо было сделать логичнее переходы из одного зала в другой. Продумать так называемые связки. В одном случае мне это долго не удавалось. Между комнатой Зизи и гостиной. Наконец я придумал эту злополучную связку. И в дальнейшем неизменно ею пользовался:
«Друзья мои! Здесь, я вижу, тесновато. Пройдемте в следующий зал!..»
Параллельно я слушал чужие экскурсии. В каждой находил что-то любопытное для себя. Подружился с ленинградскими экскурсоводами. Уже который год они приезжали в заповедник на лето.
Один из них – Володя Митрофанов. Он-то меня и сагитировал. И сам приехал вслед. Хотелось бы рассказать подробнее об этом человеке.
В школьные годы Митрофанов славился так называемой «зеркальной памятью». С легкостью заучивал наизусть целые главы из учебников. Его демонстрировали как чудо-ребенка. Мало того, Бог одарил его неутолимой жаждой знаний. В нем сочетались безграничная любознательность и феноменальная память. Его ожидала блестящая научная карьера.
Митрофанова интересовало все: биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки… Он прочитывал три серьезных книги в день… Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак.
Университетская профессура была озадачена. Митрофанов знал абсолютно все и требовал новых познаний. Крупные ученые сутками просиживали в библиотеках, штудируя для Митрофанова забытые теории и разделы науки. Параллельно Митрофанов слушал лекции на юридическом, биологическом и химическом факультетах.
Уникальная память и безмерная жажда знаний – в сочетании – творили чудеса. Но тут выявилось поразительное обстоятельство. Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания.
Первая же его курсовая работа осталась незавершенной. Более того, он написал лишь первую фразу. Вернее – начало первой фразы. А именно: «Как нам известно…» На этом гениально задуманная работа была прервана.
Митрофанов вырос фантастическим лентяем, если можно назвать лентяем человека, прочитавшего десять тысяч книг.
Митрофанов не умывался, не брился, не посещал ленинских субботников. Не возвращал долгов и не зашнуровывал ботинок.
О проекте
О подписке