В Грузии – лучше. Там все по-другому. Больше денег, вина и геройства. Шире жесты и ближе ладонь к рукоятке ножа…
Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути. Всякий знает: баррикады пушистых ресниц – неприступны.
В Грузии климата нет. Есть лишь солнце и тень. Летом тени короче, зимою – длиннее, и все.
В Грузии – лучше. Там все по-другому…
Я сжимаю в руке заржавевшее это перо. Мои пальцы дрожат, леденеют от страха. Ведь инструмент слишком груб. Где уж мне написать твой портрет! Твой портрет, Бокучава Натэлла!
О Натэлла! Ты – чаша на пиру бородатых и сильных! Ты – глоток родниковой воды после драки! Ты – грустный мотив, долетевший сюда из неведомых окон! Ты – ливень, который застал нас в горах! И дерево, под которым спаслись мы от ливня! И молния, разбивающая дерево в щепки!.. Ты – юность прекрасной страны!..
Каждое утро Натэлла раздвигает тяжелые воды Арагвы. На берегу остается прижатый камнем сарафан, часы и летние туфли.
Натэлла уплывает, изменчиво белея под водой. Тихо шелестят на берегу кусты винограда «изабель». А за кустами в этот момент бушуют страсти. Там давно сидит на корточках Арчил Пирадзе, зоотехник.
Час назад Арчил Пирадзе вышел из дому.
– Арчил, – заявила ему старуха Кеке Пирадзе, – я жду. Я переживаю, когда тебя нет. Вот смотри, я плюю на крыльцо. Пока оно сохнет, ты должен вернуться.
– Хорошо, – сказал Арчил.
Старуха плюнула и ушла в дом. Тогда ее сын начал действовать. Он вытащил из-под крыльца заржавленное ружье. Потом зарядил его и направился к реке.
Теперь он сидит на корточках и ждет. Наконец смыкаются воды Арагвы. Натэлла ступает по гладким камням…
Что на свете прекраснее этой картины?! Каково это видеть Арчилу Пирадзе?! Арчилу, который приходит в беспамятство даже от гипсовой статуи, изображающей лошадь?!.
И тогда Арчил Пирадзе хватает свое заржавленное ружье. Он поднимает его выше и выше. Затем нажимает курок.
Дым медленно рассеивается, смолкает грохот. Затихает далекое эхо в горах.
– Это опять вы, Пирадзе? – строго говорит Натэлла. – Так я и знала. Сколько это может продолжаться?! Я давно сказала, что не буду вашей женой. Зачем вы это делаете? Зачем ежедневно стреляете в меня? Как-то раз вы уже отсидели пятнадцать суток за изнасилование. Вам этого мало, Арчил Луарсабович?
– Я стал другим человеком, Натэлла. Не веришь? Я в институт поступил. Более того, я – студент.
– В это трудно поверить.
– У меня есть тетради и книги. Есть учебник под названием «Химия». Хочешь взглянуть?
– Взятку кому-нибудь дали?
– Представь себе, нет. Бесплатно являюсь студентом-заочником.
– Я рада за вас.
– Так вернись же, Натэлла. У тебя будет все – патефон, холодильник, корова. Мы будем путешествовать.
– На чем?
– На карусели.
– Не могу. При всем обаянии к вам.
– Я изменился! – воскликнул Пирадзе. – Учусь. Потом и градом мне все достается, Натэлла!
– Не могу. В Ленинграде, увы, ждет меня аспирант Рабинович Григорий, я дала ему слово.
– Я тоже выучусь на аспиранта. Прочту много книг. Можно сказать, я уже прочитал одну книгу.
– Как она называется?
– Она называется – повесть.
– И больше никак?
– Она называется – Серафимович!
– Лично я импонирую больше Толстому, – сказала Натэлла.
– Я прочту его книги. Пусть не волнуется.
– Тихо! – сказала Натэлла. – Вы слышите?
Из-за кустов доносились нежные слова:
Ты сказала мне – нет!
И по снегу, эх, по снегу ушла.
Был суров твой ответ,
Ночь в мученьях,
ах, в мученьях прошла…
По дороге медленно шел киномеханик Гиго Зандукели с трофейной винтовкой. Тридцать шесть лет оружие пролежало в земле. Его деревянное ложе зацвело молодыми побегами. Из дула торчал георгин.
Завидев Натэллу с Пирадзе, Гиго остановился. Винтовку он теперь держал наперевес.
– Вы пришли, чтобы убить меня, Гиго Рафаэлевич? – спросила Натэлла.
– Есть маленько, – ответил Гиго.
– Все только и делают, что убивают меня. То вы, Арчил, то вы, Гиго! Лишь аспирант Рабинович Григорий тихо пишет свою диссертацию о каракатицах. Он – настоящий мужчина. Я дала ему слово…
Тут вмешался Пирадзе:
– Кто дал тебе право, Гиго, убивать Бокучаву Натэллу?
– А кто дал это право тебе? – спросил Зандукели.
Одновременно прозвучали два выстрела.
Грохот, дым, раскатистое эхо. Затем – печальный и укоризненный голос Натэллы:
– Умоляю вас, не ссорьтесь. Будьте друзьями, Гиго и Арчил!
– И верно, – сказал Пирадзе, – зачем лишняя кровь? Не лучше ли распить бутылку доброго вина?!
– Пожалуй, – согласился Зандукели.
Пирадзе достал из кармана «маленькую». Сорвал зубами жестяную крышку.
– Наполним бокалы! – сказал он.
Закинув голову, Пирадзе с удовольствием выпил. Передал бутылочку Гиго. Тот не заставил себя уговаривать.
– Жаль, нечем закусить, – сказал Арчил.
– У меня есть луковица, – обрадовался Зандукели, – держи. Я захватил ее на случай, если меня арестуют.
– Будь здоров, Рабинович Григорий! – сказали они, допивая…
Две недели так быстро промчались. Закончился отпуск. В нашем промышленном городе – тесно и сыро.
Завтра в одном ЦКБ инженер Бокучава склонится над кульманом. Ее загорелыми руками будут любоваться молодые, а также немолодые сослуживцы.
Натэлла шла вдоль перрона. Остался наконец позади стук колес и запах вокзальной гари. Забыта насыпь, бегущая под окнами. Забыты темные избы. Забыты босоногие ребятишки, которые смотрели поезду вслед.
Девушка исчезла в толпе, а я упрямо шел за ней. Я шел, хотя давно уже потерял Бокучаву Натэллу из виду. Я шел, ибо принадлежу к великому сословию мужчин. Я знаю, что грубый, слепой, неопрятный, расчетливый, мнительный, толстый, циничный – буду идти до конца.
Я горжусь неотъемлемым правом смотреть тебе вслед. А улыбку твою я считаю удачей!
Район Новая Голландия – один из живописных уголков Ленинграда…
Путеводитель
Солнце вставало неохотно. Оно задевало фабричные трубы. Бросалось под колеса машин на холодный асфальт. Блуждало в зарослях телевизионных антенн.
В грязном маленьком сквере проснулись одновременно Чикваидзе и Шаповалов.
Ах, как славно попито было вчера! Как громко спето! Какие делались попытки танца! Как динамичен был замах протезом! Как интенсивно пролагались маршруты дружбы и трассы взоров! Как был хорош охваченный лезгинкой Чикваидзе! (Выскакивали гривенники из карманов, опровергая с легким звоном примат материи над духом.) И как они шатались ночью, поддерживая сильными боками дома, устои, фонари… И вот теперь проснулись на груде щебня…
Шаповалов и Чикваидзе порылись в складках запачканной мятой одежды. Был извлечен фрагмент копченой тюльки, перышко лука, заржавевший огрызок яблока. Друзья молча позавтракали.
Познакомились они недавно. Их сплотила драка около заведения шампанских вин. В тесноте поссориться недолго. Обувь летняя, мозоли на виду.
– Я тебя зарежу! – вскричал Чикваидзе. (Шаповалов отдавил ему ногу.)
– Не тебя, а вас, – исправил Шаповалов.
Затем они долго боролись на тротуаре. И вдруг Чикваидзе сказал, ослабив пальцы на горле Шаповалова:
– Вспомнил, где я тебя видел. На премьере Тарковского в Доме кино…
С тех пор они не расставались.
Дома обступили маленький сквер. Бледное солнце вставало у них за плечами. Остатки ночной темноты прятались среди мусорных баков.
Друзья поднялись и вышли на улицу, залитую робким апрельским солнцем.
– Где мы находимся? – обращаясь к первому встречному, спросил Чикваидзе.
– В Новой Голландии, – спокойно ответил тот.
Качнулись дома. Запятнанные солнцем фасады косо поползли вверх. Мостовая, рванувшись из-под ног, скачками устремилась к горизонту.
– Ничего себе, – произнес Шаповалов, – хорошенькое дело! В Голландию с похмелья забрели!
– Беда, – отозвался Чикваидзе, – пропадем в незнакомой стране!
– Главное, – сказал Шаповалов, – не падать духом. Ну, выпили. Ну, перешли границу. Расскажем все чистосердечно, может, и простят…
– Я хочу домой, – сказал Чикваидзе. – Я не могу жить без Грузии!
– Ты же в Грузии сроду не был.
– Зато я всю жизнь щи варил из боржоми.
Друзья помолчали. Мимо с грохотом проносились трамваи. Тихо шептались постаревшие за ночь газеты.
– Обрати внимание! – закричал Чикваидзе. – Вот изверги! Чернокожего повели линчевать!
И верно. По людной улице, возвышаясь над толпой, шел чернокожий. Его крепко держали под руки две стройные блондинки…
– Будем тайком на родину пробираться, – сказал Чикваидзе.
– Беднейшие слои помогут, – откликнулся Шаповалов.
Они перешли мост. Затем миновали аптеку и пестрый рынок.
– Противен мне берег турецкий, – задушевно выводил Чикваидзе.
– И Африка мне ни к чему, – вторил ему Шаповалов.
Друзья шли по набережной. Свернули на людную улицу. Поблескивали витрины. Таяло мороженое. Улыбались женщины и светофоры.
– Посмотри, благодать-то какая! – неожиданно воскликнул Шаповалов.
– Живут неплохо, – поддакнул Чикваидзе.
– А как одеты!
– Ведь это – Запад!
– Кругом асфальт! Полно машин! А солнце?!
– Еще бы! Тут за этим следят!
Возникла пауза. Ее нарушил Шаповалов.
– Датико, я хочу с тобой поговорить.
– И я.
– А ты презирать меня не будешь?
– Нет. А ты?
– Может быть, того… Ну, как его?.. Убежища попросим… Опять же, частная торговля…
– Ночные рестораны!
– Законы джунглей!
– Торжество бездуховности!
– Ковбойские фильмы!
– Моральное и нравственное разложение! – зажмурился Чикваидзе…
Через минуту друзья, обнявшись, шагали в сторону площади. Там, достав из кобуры горсть вермишели, завтракал блюститель порядка, расцветкою напоминавший снегиря.
Дело происходит в спортивном зале академии Можайского. Все мужчины здесь – широкоплечие. Манеж освещен четырьмя блоками люминесцентных светильников. На шершавом ковре топчутся финалисты чемпионата России. За центральным столиком – Жульверн Хачатурян, получивший на Олимпийских играх в Мельбурне кличку Русский Лев…
Год назад Хачатурян поступал в университет. Он был самым широкоплечим из абитуриентов.
Шел экзамен по русской литературе. Хачатурян всех спрашивал:
– Прости, что за вопрос тебе достался?
– Пушкин, – говорил один.
– Мне повезло, – восклицал Хачатурян, – именно этого я не учил!
– Лермонтов, – говорил второй.
– Повезло, – восклицал Хачатурян, – именно этого я не учил!
Наконец подошла его собственная очередь. Судья вытащил билет. Там было написано: «Гоголь».
– Вай! – закричал Хачатурян. – Какая неудача! Ведь именно этого я как раз не учил!..
Впрочем, мы отвлеклись.
Информатор произнес в микрофон:
– Внимание! Финальные схватки продолжаются. В синем углу Аркадий Дысин из Челябинска! В красном – Олег Гарбузенко из Мелитополя!
Сейчас же на южной трибуне раздался звук пощечины. Как выяснилось, это были скромные аплодисменты.
Борцы пожали друг другу руки и начали возиться.
Каждый из них весил центнер. Каждому было за сорок. Оба ходили вразвалку, а борьбу ненавидели с детства.
Борцы трогали друг друга, хлопали по шее, кашляли и отдыхали, сомкнув животы.
– Пассивная борьба! – выкрикнул информатор. – Спортсменам делается замечание!
Однако Дысин и Гарбузенко не реагировали. Они стали бороться еще деликатнее. Оба знали свое дело. Оба помнили былые схватки. Бра руле, двойной нельсон, захват, подсечка… Жесткий брезентовый ковер неожиданно устремляется ввысь и хлопает тебя с чудовищным гневом по затылку…
– Синий не борется! – орали зрители. – Халтура! И красный не борется!..
Однако Дысин и Гарбузенко не реагировали. Борьбу они ненавидели, а зрителей презирали.
Вдруг что-то произошло. Возникло ощущение тревоги и беспокойства. Как будто остановились часы в международном аэропорту. Зрители и секунданты начали озираться. Борцы устало замерли, облокотившись друг на друга.
Все уставились на главного судью. Дело в том, что Жульверн Хачатурян безмятежно дремал, опустив голову на кипу судейских протоколов.
Хачатурян спал. Присутствующие не решались его будить. Рефери и боковые судьи ушли в шашлычную. Зрители читали газеты, вязали, штопали носки, распевали туристические песни.
– Если бы ты знал, как я ненавижу спорт, – произнес Аркадий Дысин, – гипертония у меня.
– И у меня, – сказал Гарбузенко.
– Тоже гипертония?
– Нет, тоже радикулит. Плюс бессонница. Вечером ляжешь, утром проснешься, и затем – целый день без сна. То одно, то другое…
– Пора завязывать, старик!
– Давно пора…
О проекте
О подписке