У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее – разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели.
Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства – большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…
Но вернемся к эпизоду у стойки.
Сотрудники начали переглядываться. Кто злорадно, кто сочувственно. Злорадствующие – искренне, сочувствующие – лицемерно. И тут, как всегда, появляется главный холуй, бескорыстный и вдохновенный. Холуй этот до того обожает начальство, что путает его с родиной, эпохой, мирозданием…
Короче, появился Эдик Вагин.
В любой газетной редакции есть человек, который не хочет, не может и не должен писать. И не пишет годами. Все к этому привыкли и не удивляются. Тем более что журналисты, подобные Вагину, неизменно утомлены и лихорадочно озабочены. Остряк Шаблинский называл это состояние – «вагинальным»…
Вагин постоянно спешил, здоровался отрывисто и нервно. Сперва я простодушно думал, что он – алкоголик. Есть среди бесчисленных модификаций похмелья и такая разновидность. Этакое мучительное бегство от дневного света. Вибрирующая подвижность беглеца, настигаемого муками совести…
Затем я узнал, что Вагин не пьет. А если человек не пьет и не работает – тут есть о чем задуматься.
– Таинственный человек, – говорил я.
– Вагин – стукач, – объяснил мне Быковер, – что в этом таинственного?
…Контора размещалась тогда на улице Пикк. Строго напротив здания Госбезопасности (ул. Пагари, 1). Вагин бывал там ежедневно. Или почти ежедневно. Мы видели из окон, как он переходит улицу.
– У Вагина – сверхурочные! – орал Шаблинский…
Впрочем, мы снова отвлеклись.
…Сотрудники начали переглядываться. Вагин мягко тронул редактора за плечо:
– Шеф… Непорядок в одежде…
И тут редактор сплоховал. Он поспешно схватился обеими руками за ширинку. Вернее… Ну, короче, за это место… Проделал то, что музыканты называют глиссандо. (Легкий пробег вдоль клавиатуры.) Убедился, что граница на замке. Побагровел:
– Найдите вашему юмору лучшее применение.
Развернулся и вышел, обдав подчиненных неоновым сиянием исподнего.
Затем состоялся короткий и весьма таинственный диалог.
К обескураженному Вагину подошел Шаблинский.
– Зря вылез, – сказал он, – так удобнее…
– Кому удобнее? – покосился Вагин.
– Тебе, естественно…
– Что удобнее?
– Да это самое…
– Нет, что удобнее?
– А то…
– Нет, что удобнее? Что удобнее? – раскричался Вагин. – Пусть скажет!
– Иди ты на хер! – помолчав, сказал Шаблинский.
– То-то же! – восторжествовал стукач…
Вагин был заурядный, неловкий стукач без размаха…
Не успел я его пожалеть, как меня вызвал редактор. Я немного встревожился. Только что подготовил материал на двести строк. Называется – «Папа выше солнца». О выставке детских рисунков. Чего ему надо, спрашивается? Да еще злополучная прореха на штанах. Может, редактор думает, что это я подстроил. Ведь был же подобный случай. Я готовил развернутую информацию о выставке декоративных собак. Редактор, любитель животных, приехал на казенной машине – взглянуть. И тут началась гроза. Туронок расстроился и говорит:
– С вами невозможно дело иметь…
– То есть как это?
– Вечно какие-то непредвиденные обстоятельства…
Как будто я – Зевс и нарочно подстроил грозу.
…Захожу в кабинет. Редактор прогуливается между гипсовым Лениным и стереоустановкой «Эстония».
Изображение Ленина – обязательная принадлежность всякого номенклатурного кабинета. Я знал единственное исключение, да и то частичное. У меня был приятель Авдеев. Ответственный секретарь молодежной газеты. У него был отец, провинциальный актер из Луганска. Годами играл Ленина в своем драмтеатре. Так Авдеев ловко вышел из положения. Укрепил над столом громадный фотоснимок – папа в роли Ильича. Вроде не придраться – как бы и Ленин, а все-таки – папа…
…Туронок все шагал между бюстом и радиолой. Вижу – прореха на месте. Если можно так выразиться… Если у позора существует законное место…
Наконец редактор приступил:
– Знаете, Довлатов, у вас есть перо!
Молчу, от похвалы не розовею…
– Есть умение видеть, подмечать… Будем откровенны, культурный уровень русских журналистов в Эстонии, что называется, оставляет желать лучшего. Темпы идейного роста значительно, я бы сказал, опережают темпы культурного роста. Вспомните минувший актив. Кленский не знает, что такое синоним. Толстиков в передовой, заметьте, указывает: «…Коммунисты фабрики должны в ближайшие месяцы ликвидировать это недопустимое статус-кво…» Репецкий озаглавил сельскохозяйственную передовицу: «Яйца на экспорт!»… Как вам это нравится?
– Несколько интимно…
– Короче. Вы обладаете эрудицией, чувством юмора. У вас оригинальный стиль. Не хватает какой-то внутренней собранности, дисциплины… В общем, пора браться за дело. Выходить, как говорится, на простор большой журналистики. Тут есть одно любопытное соображение. Из Пайдеского района сообщают… Некая Пейпс дала рекордное количество молока…
– Пейпс – это корова?
– Пейпс – это доярка. Более того, депутат республиканского Совета. У нее рекордные показатели. Может быть, двести литров, а может быть, две тысячи… Короче – много. Уточните в райкоме. Мы продумали следующую операцию. Доярка обращается с рапортом к товарищу Брежневу. Товарищ Брежнев ей отвечает, это будет согласовано. Нужно составить письмо товарищу Брежневу. Принять участие в церемониях. Отразить их в печати…
– Это же по сельскохозяйственному отделу.
– Поедете спецкором. Такое задание мы не можем доверить любому. Привычные газетные штампы здесь неуместны. Человечинка нужна, вы понимаете? В общем, надо действовать. Получите командировочные, и с богом… Мы дадим телеграмму в райком… И еще. Учтите такое соображение. Подводя итоги редакционного конкурса, жюри будет отдавать предпочтение социально значимым материалам.
– То есть?
– То есть материалам, имеющим общественное значение.
– Разве не все газетные материалы имеют общественное значение?
Туронок поглядел на меня с едва заметным раздражением:
– В какой-то мере – да. Но это может проявляться в большей или меньшей степени.
– Говорят, за исполнение роли Ленина платят больше, чем за Отелло?..
– Возможно. И убежден, что это справедливо. Ведь актер берет на себя громадную ответственность…
…На протяжении всего разговора я испытывал странное ощущение. Что-то в редакторе казалось мне необычным. И тут я осознал, что дело в прорехе. Она как бы уравняла нас. Устранила его номенклатурное превосходство. Поставила на одну доску. Я убедился, что мы похожи. Завербованные немолодые люди в одинаковых (я должен раскрыть эту маленькую тайну) голубых кальсонах. Я впервые испытал симпатию к Туронку. Я сказал:
– Генрих Францевич, у вас штаны порвались сзади.
Туронок спокойно подошел к огромному зеркалу, нагнулся, убедился и говорит:
– Голубчик, сделай одолжение… Я дам нитки… У меня в сейфе… Не в службу, а в дружбу… Так, на скорую руку… Не обращаться же мне к Плюхиной…
Валя была редакционной секс-примой. С заученными, как у оперной певицы, фиоритурами в голосе. И с идиотской привычкой кусаться… Впрочем, мы снова отвлеклись…
– …Не к Плюхиной же обращаться, – сказал редактор.
Вот оно, думаю, твое подсознание.
– Сделайте, голубчик.
– В смысле – зашить?
– На скорую руку.
– Вообще-то, я не умею…
– Да как сумеете.
Короче, зашил я ему брюки. Чего уж там…
Заглянул в лабораторию к Жбанкову.
– Собирайся, – говорю, – пошли.
– Момент, – оживился Жбанков, – иду. Только у меня всего сорок копеек. И Жора должен семьдесят…
– Да я не об этом. Работа есть.
– Работа? – протянул Жбанков.
– Тебе что, деньги не нужны?
– Нужны. Рубля четыре до аванса.
– Редактор предлагает командировку на три дня.
– Куда?
– В Пайде.
– О, воблы купим!
– Я же говорю – поехали.
Звоню по местному Туронку:
– Можно взять Жбанкова?
Редактор задумался:
– Вы и Жбанков – сочетание, прямо скажем, опасное.
Затем он что-то вспомнил и говорит:
– На вашу ответственность. И помните – задание серьезное.
Так я пошел в гору. До этого был подобен советскому рублю. Все его любят, и падать некуда. У доллара все иначе. Забрался на такую высоту и падает, падает…
Путешествие началось оригинально. А именно – Жбанков явился на вокзал совершенно трезвый. Я даже узнал его не сразу. В костюме, печальный такой…
Сели, закурили.
– Ты молодец, – говорю, – в форме.
– Понимаешь, решил тормознуться. А то уже полный завал. Все же семья, дети… Старшему уже четыре годика. Лера была в детском саду, так заведующая его одного и хвалила. Развитый, говорит, сообразительный, энергичный, занимается онанизмом… В батьку пошел… Такой, понимаешь, клоп, а соображает…
Над головой Жбанкова звякнула корреспондентская сумка – поезд тронулся.
– Как ты думаешь, – спросил Жбанков, – буфет работает?
– У тебя же есть.
– Откуда?
– Только что звякнуло.
– А может, это химикаты?
– Рассказывай…
– Вообще, конечно, есть. Но ты подумай. Мы будем на месте в шесть утра. Захотим опохмелиться. Что делать? Все закрыто. Вакуум. Глас в пустыне…
– Нас же будет встречать секретарь райкома.
– С полбанкой, что ли? Он же не в курсе, что мы за люди.
– А кто тормознуться хотел?
– Я хотел, на время. А тут уже чуть ли не сутки прошли. Эпоха…
– Буфет-то работает, – говорю.
Мы шли по вагонам. В купейных было тихо. Бурые ковровые дорожки заглушали шаги. В общих приходилось беспрерывно извиняться, шагая через мешки, корзины с яблоками…
Раза два нас без злобы проводили матерком. Жбанков сказал:
– А выражаться, между прочим, необязательно!
Тамбуры гудели от холодного ветра. В переходах, между тяжелыми дверьми с низкими алюминиевыми ручками, грохот усиливался.
Посетителей в ресторане было немного. У окна сидели два раскрасневшихся майора. Фуражки их лежали на столе. Один возбужденно говорил другому:
– Где линия отсчета, Витя? Необходима линия отсчета. А без линии отсчета, сам понимаешь…
Его собеседник возражал:
– Факт был? Был… А факт – он и есть факт… Перед фактом, как говорится, того…
В углу разместилась еврейская семья. Красивая полная девочка заворачивала в угол скатерти чайную ложку. Мальчик постарше то и дело смотрел на часы. Мать и отец еле слышно переговаривались.
Мы расположились у стойки. Жбанков помолчал, а затем говорит:
– Серж, объясни мне, почему евреев ненавидят? Допустим, они Христа распяли. Это, конечно, зря. Но ведь сколько лет прошло… И потом, смотри. Евреи, евреи… Вагин – русский, Толстиков – русский. А они бы Христа не то что распяли. Они бы его живым съели… Вот бы куда антисемитизм направить. На Толстикова с Вагиным. Я против таких, как они, страшный антисемитизм испытываю. А ты?
– Естественно.
– Вот бы на Толстикова антисемитизмом пойти! И вообще… На всех партийных…
– Да, – говорю, – это бы неплохо… Только не кричи.
– Но притом обрати внимание… Видишь, четверо сидят, не оборачивайся… Вроде бы натурально сидят, а что-то меня бесит. Наш бы сидел в блевотине – о’кей! Те два мудозвона у окна разоряются – нормально! А эти тихо сидят, но я почему-то злюсь. Может, потому, что живут хорошо. Так ведь и я бы жил не хуже. Если бы не водяра проклятая. Между прочим, куда хозяева задевались?..
Один майор говорил другому:
– Необходима шкала ценностей, Витя. Истинная шкала ценностей. Плюс точка отсчета. А без шкалы ценностей и точки отсчета, сам посуди…
Другой по-прежнему возражал:
– Есть факт, Коля! А факт – есть факт, как его ни поворачивай. Факт – это реальность, Коля! То есть нечто фактическое…
Девочка со звоном уронила чайную ложку. Родители тихо произнесли что-то укоризненное. Мальчик взглянул на часы…
Возникла буфетчица с локонами цвета половой мастики. За ней – официант с подносом. Обслужил еврейскую семью.
– Конечно, – обиделся Жбанков, – евреи всегда первые…
Затем он подошел к стойке:
– Бутылочку водки, естественно… И чего-нибудь легонького, типа на брудершафт…
Мы чокнулись, выпили. Изредка поезд тормозил, Жбанков придерживал бутылку. Потом – вторую.
Наконец он возбудился, порозовел и стал довольно обременителен.
– Дед, – кричал он, – я же работаю с телевиком! Понимаешь, с телевиком! Я художник от природы! А снимаю всякое фуфло. Рожи в объектив не помещаются. Снимал тут одного. Орденов – килограммов на восемь. Блестят, отсвечивают, как против солнца… Замудохался, ты себе не представляешь! А выписали шесть рублей за снимок! Шесть рублей! Сунулись бы к Айвазовскому, мол, рисуй нам бурлаков за шестерик… Я ведь художник…
Был уже первый час. Я с трудом отвел Жбанкова в купе. С величайшим трудом уложил. Протянул ему таблетку аспирина.
– Это яд? – спросил Жбанков и заплакал.
Я лег и повернулся к стене.
Проводник разбудил нас за десять минут до остановки.
– Спите, а мы Ыхью проехали, – недовольно выговорил он.
Жбанков неподвижно и долго смотрел в пространство. Затем сказал:
– Когда проводники собираются вместе, один другому, наверное, говорит: «Все могу простить человеку. Но ежели кто спит, а мы Ыхью проезжаем – век тому не забуду…»
– Поднимайся, – говорю, – нас же будут встречать. Давай хоть рожи умоем.
– Сейчас бы чего-нибудь горячего, – размечтался Жбанков.
Я взял полотенце, достал зубную щетку и мыло. Вытащил бритву.
– Ты куда?
– Барана резать, – отвечаю, – ты же горячего хотел…
Когда я вернулся, Жбанков надевал ботинки. Завел было философский разговор: «Сколько же мы накануне выпили?..» Но я его прервал.
Мы уже подъезжали. За окном рисовался вокзальный пейзаж. Довоенное здание, плоские окна, наполненные светом часы…
Мы вышли на перрон, сырой и темный.
– Что-то я фанфар не слышу, – говорит Жбанков.
Но к нам уже спешил, призывно жестикулируя, высокий, делового облика мужчина.
– Товарищи из редакции? – улыбаясь, поинтересовался он.
Мы назвали свои фамилии.
– Милости прошу.
Около уборной (интересно, почему архитектура вокзальных сортиров так напоминает шедевры Растрелли?) дежурила машина. Рядом топтался коренастый человек в плаще.
– Секретарь райкома Лийвак, – представился он.
Тот, что нас встретил, оказался шофером. Оба говорили почти без акцента. Наверное, происходили из волосовских эстонцев…
– Первым делом – завтракать! – объявил Лийвак.
Жбанков заметно оживился.
– Так ведь закрыто, – притворно сказал он.
– Что-нибудь придумаем, – заверил секретарь райкома.
Небольшие эстонские города уютны и приветливы. Ранним утром Пайде казался совершенно вымершим, нарисованным. В сумраке дрожали голубые, неоновые буквы.
– Как доехали? – спросил Лийвак.
– Отлично, – говорю.
– Устали?
– Нисколько.
– Ничего, отдохнете, позавтракаете…
Мы проехали центр с туберкулезной клиникой и желтым зданием райкома. Затем снова оказались в горизонтальном лабиринте тесных пригородных улиц. Два-три крутых поворота, и вот мы уже на шоссе. Слева – лес. Справа – плоский берег и мерцающая гладь воды.
– Куда это мы едем, – шепнул Жбанков, – может, у них там вытрезвиловка?
– Подъезжаем, – как бы угадал его мысли Лийвак, – здесь у нас что-то вроде дома отдыха. С ограниченным кругом посетителей. Для гостей…
– Вот я и говорю, – обрадовался Жбанков.
Машина затормозила возле одноэтажной постройки на берегу. Белые дощатые стены, вызывающая оскомину рифленая крыша, гараж… Из трубы, оживляя картину, лениво поднимается дым. От двери к маленькой пристани ведут цементные ступени. У причала, слегка накренившись, белеет лезвие яхты.
– Ну вот, – сказал Лийвак, – знакомьтесь.
На пороге стояла молодая женщина лет тридцати в брезентовой куртке и джинсах. У нее было живое, приветливое, чуть обезьянье лицо, темные глаза и крупные ровные зубы.
– Белла Ткаченко, – представилась она, – второй секретарь райкома комсомола.
Я назвал свою фамилию.
– Фотохудожник Жбанков Михаил, – тихо воскликнул Жбанков и щелкнул стоптанными каблуками.
О проекте
О подписке