Но в этот раз смутное безпокойство, ожидание чего-то нового, непривычного не проходило. Владимир недоумевал, нервничал, никак не мог привести себя в порядок и не знал, с какой стороны ждать перемены, с хорошей или дурной.
Хор громкогласно торжествовал:
"Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!.."
А он тревожно оглядывался по сторонам, словно искал кого-то. И казалось, этот кто-то стоит за его спиной, и всё видит, и всё о нём знает, и вот-вот коснётся его плеча и поведёт за собой. Но куда?!.. Зачем?.. На муку?.. На новое испытание?..
Мысли разбегались в разные стороны, он никак не мог сосредоточиться, не мог, как это случалось с ним прежде, испытать в эту Святую Ночь всепоглащающего чувства покоя…
Служба закончилась. Верующие потянулись к святой чаше причаститься. Владимир постоял ещё немного возле иконы Казанской Божьей Матери, потом, по-прежнему испытывая неловкое безпокойство, вышел на улицу.
– Христос воскресе!.. – голос, раздавшийся рядом с ним, был тихим, ласковым.
Владимир вздрогнул и обернулся. В двух шагах от него стоял высокий худой человек с ясными серыми глазами. Неведомо почему, но, лишь коротко взглянув на него, можно было сразу определить, что он имеет к священству самое прямое отношение.
– Воистину воскресе!.. – машинально ответил Володька и ощутил прикосновение мягкой пушистой бороды к своей щеке.
– А я ведь и вправду давеча подумал, что ты, друже, глухонемой, – сказал незнакомец и улыбнулся.
И тут Володька вспомнил!.. Позавчера, около восьми часов вечера, у Казанского вокзала он вытянул из кармана у этого улыбчивого, добродушного человека потёртый кожаный кошелёк, а из-под рубашки сумел стянуть золотой нательный крестик на золотой цепочке. Он густо покраснел и опустил голову. Больше всего на свете Володька опасался именно такой встречи. До сих пор судьба была к нему благосклонна, и вот…
Лучше бы ему сквозь землю провалиться!.. Вот на этом самом месте!..
– Я ведь грешным делом решил, что кошелёк на базаре выронил, а крестик потерял, когда в трамвай садился, такая там давка была… Ан, нет!.. Ловко ты меня облапошил!.. Ловко!.. Я и усомниться в тебе ни за что не посмел бы!..
Что было поразительнее всего, обворованный человек совершенно не сердился. То есть абсолютно!.. Больше того!.. Он, казалось, неподдельно восхищался воровским мастерством Безродного и искренне радовался, что судьба свела его с ним ещё раз…
Никогда прежде не испытывал лучший ученик Леопольда Вайса такого жгучего стыда.
– Я вам и крестик, и кошелёк… Я вам всё верну… Только скажите, куда принести, – лепетал несчастный вор.
– Это уж само собой, – согласился довольный потерпевший. – Но не сейчас же ты за добром моим побежишь. Прежде мы с тобой… Тебя, кстати, как зовут, раб Божий?..
– Владимир…
– А меня Серафимом кличут. Будем знакомы… Так вот, раб Божий Владимир, прежде нам с тобой разговеться надобно. Я тут поблизости у приятеля квартирую. Мы с ним ещё в семинарии подружились. Он, правда, от священства ныне отошёл, в какой-то конторе штаны протирает, но прежнего приятельства не забыл. Тебя он, разумеется, в гости не ждёт, но с моей рекомендацией, на улицу не выгонит. Можешь не волноваться… Что молчишь?.. Пошли?..
И вдруг Володьке стало удивительно легко и покойно!.. Тревожное чувство надвигающейся беды безследно исчезло, и он неожиданно даже для самого себя согласно кивнул головой:
– Пошли.
После обильной трапезы у Михаила Дмитриевича, приятеля отца Серафима, днём в Светлое Христово Воскресение Володя Безродный забежал в свою комнатушку на Сретенке, собрал из пожитков только самое необходимое, прихватил украденный крестик и кошелёк и с Ярославского вокзала уехал с отцом Серафимом дневным поездом из Москвы.
Иван замолк, переводя дух.
Уже давно рассвело, слабый свет серого осеннего утра вполз в комнату, а мужики всё так же сидели за столом друг напротив друга перед остывшим самоваром.
Богомолов вздохнул, покачал головой.
– Так вот значит при каких обстоятельствах ты с отцом Серафимом познакомился!..
– Да, старина. Обстоятельства, прямо тебе скажу, не самые весёлые. Но что было, то было. Из песни, как говорится, слова не выкинешь. Мне тогда семнадцати ещё не исполнилось, и глуп я был и какой гонор имел, а батюшке в одночасье поверил. Сразу и навсегда.
– А куда вы из Москвы подались?
– В те поры у отца Серафима приход был на речке Чусовой. Вот мы с ним на Урал и отправились. Как приехали, отец Серафим первым делом крестил меня. Я-то не знал, как при рождении наречён был. А батюшка и говорит: "Так не гоже. Тебе ангел-хранитель, может, более, чем кому другому, надобен". И крестил Иваном. Вот так у меня два имени появилось. Одно – милицейское, другое – небесное. Я при нём вроде послушника состоял. И в хоре пел, и полы мыл, и часы читал, и алтарником, даже могилы копал и прочее такое… Никакой работы не чурался. Зато какая благодать на меня сошла, не передать тебе!.. Бывало, проснусь и думаю: за что мне, подлецу, счастье такое дадено?.. Прежде, в фартовые времена, я и предположить не мог, что молитва и пост человеку в радость. Издалека они мне всегда наказанием казались, представь себе. А ведь батюшка никаких нотаций мне не читал, перстом указующим никогда не грозил. Бывало, откроет молитвенник и тихонько так читать начнёт, а я рядом устроюсь, и всё у нас как-то само собой получалось. Оттого, думаю, и принял я веру с радостью, без натуги…
Скрипнула входная дверь, стукнула щеколда, и в дверном проёме возникла грузная фигура очнувшегося Герасима Седых. Он с трудом держался на вихляющихся ногах, и видно было, как ему муторно, как гадко с похмелья. Мутно поводя заплывшими глазами, он прохрипел:
– Живые есть кто?
– Герасим Тимофеевич, прости дорогой, я совсем про тебя забыл… – начал было оправдываться Алексей Иванович, но Седых не дал ему договорить:
– Пить! – бывший председатель колхоза медленно сполз по дверному косяку на пол. – Пить…
И куда только девался его густой раскатистый бас?!.. Голос Герасима звучал тонко, безпомощно.
– Дай ему рассолу из-под квашеной капусты, – посоветовал Иван. – Я слышал, помогает.
– Пить!.. – опять взмолился несчастный.
– Рассол ему вряд ли поможет. Тут надо что-то более существенное употребить, – Богомолов в сомнении покачал головой. – Ваня, в бане водка осталась. Будь другом, принеси, а я пока рассолу ему всё-таки нацежу.
Пока Иван ходил за водкой, а Алексей цедил из бочки рассол, Седых, раскидав босые ноги по полу, утробно стонал и ритмично бился головой о дверной косяк.
– Эка тебя угораздило!.. – сокрушался Алексей, поднося к дрожащим губам Герасима кружку с рассолом. – Ты ведь и не пил никогда. Я, по крайней мере, не замечал, и вдруг!..
С початой бутылкой в избу вернулся Иван.
– Там ещё одна нетронутая стоит, но, думаю, ему за глаза и этого хватит.
Увидев водку, Седых застонал, как раненый зверь, замотал головой и взревел всей силой утраченного было баса:
– Не буду!.. Режьте меня!.. Душите!.. Что хотите, делайте!.. Ни капли этого зелья в рот не возьму!.. Ни за что!.. Ни в жисть!..
– Чудак-человек!.. – начал урезонивать его Алексей Иванович. – Я ведь тебе не выпивку предлагаю…
– А что же? – изумился Герасим.
– Я тебе помочь хочу, – Богомолов налил четверть стакана и протянул несчастному. – Лечись, бедолага.
Тот опять замотал головой.
– Не могу!..
– Выпей… Выпей, – поддержал приятеля Иван. – Для тебя сейчас это вроде микстуры… от простуды, – и рассмеялся.
С огромным трудом они все-таки уговорили бывшего председателя принять в себя дружескую помощь – столь необходимое в его состоянии лекарство.
Седых отбрыкивался, судорожно отворачивал голову от стакана, словно туда налит был нашатырный спирт, стонал, даже звал на помощь маму, но когда, наконец, невероятным усилием воли затолкал в себя пятьдесят граммов и ощутил, как по всем жилочкам его огромного тела разлилась мягкая тёплая волна, с благодарностью посмотрел на своих спасителей и прошептал:
– Хорошо-то как, братцы!..
Мученическая складка на его переносице разгладилась, и видно было, какое блаженство довелось ему только что испытать.
– Ну, вот и ладно, – Алексей Иванович был искренне рад. – А теперь, Герасим Тимофеевич, давай, полезай на печь. Думаю, за ночь она остыть не успела, а тебе после всего пережитого подремать надо. Не волнуйся, часа через полтора я тебя разбужу…
– Да, да… Конечно… Я сейчас… Я даже с удовольствием, – умиротворённо пролепетал спасённый и полез на печь.
– Как водка человека ломает!.. Я ведь помню, большой, сильный человек был и вдруг в одночасье в жалкое подобие самого себя превратился. Карикатура, да и только!.. – Иван потрогал остывший самовар. – Может, ещё чайку, как мыслишь?..
– Его вчера из партии исключили, – Алексей взял самовар со стола, чтобы отнести в сенцы. – Вот он и решил горе водкой залить.
– Да разве это горе?!..
– Для него – огромное. Не удивляйся, Иван, он не один такой… искалеченный.
– Я не удивляюсь, друже, я сокрушаюсь.
Через полчаса самовар закипел, и за чаем Иван продолжил рассказ о своих злоключениях.
Жили они с отцом Серафимом тихо и спокойно. Когда Ивану исполнилось двадцать четыре, захотел он постричься в монахи. Попросил у батюшки совета, тот благословил и начал потихонечку готовить его к такому важному, такому исключительному в жизни каждого верующего человека событию.
Но тут случился тридцать седьмой год.
Кто-то из прихожан поддался дьявольскому искушению и написал на отца Серафима донос: мол, не любит наш батюшка дорогую советскую власть. В те поры многие этим литературным жанром баловались. Приехали два чекиста или по-новому – энкаведешника, маленькую церквушку на речке Чусовой закрыли, наверное, чтобы большую любовь к советской власти внушить. Хорошо ещё, не арестовали, а так… Попугали только, но из дома в двадцать четыре часа выгнали, не дали даже вещей толком собрать. И пришлось отцу Серафиму с Иваном по чужим людям мыкаться, пристанища искать. Первые две недели они в соседнем селе у бывшего прихожанина обретались, потом подались в Пермь. С архиереем батюшке побеседовать не удалось, но всё же приема у благочинного он добился. Тот ему посочувствовал, но в новом назначении отказал, и вывели отца Серафима за штат. И не по злому умыслу отказал, а потому лишь, что церкви одна за другой закрывались и приходов с каждым днём всё меньше и меньше не только в епархии, но и по всей России становилось.
Что тут делать? Куда податься?..
Поехали в Москву. Как это ни покажется странным, но комната Ивана в Даевом переулке стояла нетронутая, как будто хозяин только вчера из неё выехал. В ней они и обосновались. Батюшка тут же принялся разыскивать своих однокашников-семинаристов. Да куда там?!.. Кого расстреляли, Михаила, с которым они семь лет назад Пасху встречали, два года уже как на Соловки отправили, иных в ссылку упекли, а кто сам за границу уехал: из большевистского рая, сломя голову сбежал.
Положение, честно говоря, было отчаянное. Ни одной родной души рядом, и бродили они по Москве-матушке, словно по пустыне. Два неприкаянных человека. Денег у них в обрез было: и на еду, и на транспорт выходило всего 10 рублей на двоих, а потому жили они впроголодь, и Иван уже втайне подумывал, а не вспомнить ли ему своё прежнее ремесло.
Но как иногда нечаянная встреча может повернуть жизнь человека!
Летом тридцать восьмого года в день обретения мощей Сергия Радонежского поехали они в лавру, чтобы поклониться мощам преподобного, и в поезде случай свёл их с удивительным человеком – отцом Антонием. То, что напротив у окна сидел священник, они угадали сразу. Как потом пошутил батюшка: "Поп попа видит издалека". А на обратном пути уже твёрдо знали, что нашли, наконец, человека, которого так долго и безуспешно искали.
Слово за слово, и, разговорившись, они ещё по дороге в лавру открыли схожесть судеб своих.
Антон Сахаров был на шестнадцать лет моложе отца Серафима и семинарию закончил почти сразу после октябрьского переворота, летом восемнадцатого года. Как сам он говорил, "страшное, но интересное времечко было – мученичество очищало церковь". Если приходила новость, то всегда плохая, а чаще, очень плохая, ещё чаще – ужасная!.. Родители Антона погибли, ничто иное с миром его не связывало, и он решил: единственный выход – монашество. И вот постриг, а следом – арест, лагерь и ссылка. Словом, "всё, как у людей".
Когда из ссылки вернулся, пал архиепископу в ноги – возьмите на службу, а тот руками развёл: прости, брат, и рад бы, да не велено мне сидевших в штат брать. Кем не велено, так и не уточнил, да Антоний и спрашивать не стал. И так всё яснее ясного.
Отправился на родину, в маленький городок в самом центре России, случайно повстречал на улице давнишнего знакомого, и тот устроил его кочегаром в котельную на Большой Советской улице. Ох, и доброе это времечко было!.. Приятно вспомнить. Он в котельной не только работал, но и жил в тепле и покое. Никто за ним не следил, никто мелочными заботами не докучал. И помолиться, и попеть в одиночестве можно было. Славно!.. Одно плохо – очень уж служить хотелось!.. Но как?!.. Ни облачений, ни служебника, ни требника, а главное, антиминса у него не было. И приходилось уповать на Господа, что поможет, не оставит Своим попечением.
И вот однажды вьюжной февральской ночью свершилось!..
Постучался к нему в подвал незнакомый человек и прежде, чем объявить причину своего визита в столь поздний час, поинтересовался, действительно ли Антон поп? Так и сказал: "Тут по городу слухи ходят, что кочегаром у нас поп работает. Не врут люди?" Пришлось правду сказать, хотя мог он этим признанием своему благополучию повредить: кто знает, зачем незнакомец его прошлым интересуется?.. Оказалось, неспроста.
Полупив утвердительный ответ, пришедший вышел на минутку за дверь и внёс в кочегарку приличных размеров сундучок, обитый коричневой кожей. Поставил на стол, вставил в замок витой бронзовый ключик, открыл и сказал: "Вам". И больше ничего.
Антон заглянул в сундучок и ахнул!
Изнутри крышка раскладывалась и превращалась в маленький иконостас. Внутри уложены белые ризы. Под ними деревянная переборка, в которой пристёгнуты служебное Евангелие, требник и служебник, а под Евангелием, как и положено, в илитоне лежит антиминс!.. А дальше больше – и крестильный набор, и евхаристическая посуда, и даже дароносительница!.. Всё, что для службы надобно, – полный набор!
Антон поднял изумлённый взгляд на своего удивительного гостя, и тот разъяснил ему происхождение этого богатства.
Сундучок этот оставил его набожной матери священник. Вероятно, предчувствовал, что дни его сочтены, и решил схоронить дорогую вещь у верной прихожанки. А уходя, наказал: "Отдашь тому священнику, который выживет и первым из лагерей вернётся". Старушка волю его исполнила, потому как для неё этим первым оказался Антоний.
Счастье-то какое! Ему хотелось поскорее остаться одному, чтобы получше рассмотреть полученные сокровища. Но гость не уходил.
"У меня просьба к вам, отче. Матушка моя плоха, вот-вот Богу душу отдаст, так не могли бы вы соборовать её и отпеть?.."
Отец Антоний, конечно, согласился и этой же вьюжной ночью после восьмилетнего перерыва совершил первую требу.
Так началось его тайное служение и продолжается вот уже десять лет. Кочегарку свою он со временем оставил, переехал в маленький домик на окраине, который подарила ему ещё одна богобоязненная старушка. У него сложился настоящий приход из людей, которых объединяет не адрес храма, а духовное родство. И, хотя не просил Антоний своих прихожан скрываться от властей, держать в тайне место, где совершаются службы, но за все эти годы его ни разу не побезпокоили, ни разу не вызвали, что называется, "на ковёр".
Узнав о злоключениях отца Серафима и Ивана, отец Антоний тут же в поезде пригласил их к себе, и они с радостью пошли за ним.
Радоваться им, правда, недолго пришлось. То ли кто донос написал, то ли выследили их, но не успели они обжиться на новом месте, как в их маленький домик на окраине нагрянули энкаведешники. Обоих священников увели с собой, а Ивана попросту выгнали на улицу, дав на сборы десять минут. Отец Серафим успел шепнуть ему, чтобы он случайным гостем прикинулся. И ведь подействовало! Оттого, может быть, что прописка в паспорте у гражданина Безродного была московская. Иван долго не раздумывал, какие вещи с собой прихватить. Заявил, что драгоценный сундучок отца Антония его собственность и вместе с ним вышел из дому. В Москву, правда, не поехал, а отправился по известному уже адресу – в котельную на Большую Советскую. Там, помогая деду Прохору согревать обывателей этой замечательной улицы, Иван затаился на целых три года. Надежда на то, что Серафима и Антония быстро выпустят из энкаведешных застенков, была небольшая, но всё же он терпеливо ждал – а вдруг, – но так и не дождался.
Началась Великая Отечественная война.
Иван вернулся в Москву. Повестку из военкомата он ждать не стал, явился на призывной пункт добровольно и уже через полтора месяца попал на фронт. А ещё через неделю – в окружение. Пробивались они к своим больше месяца, а когда, наконец, шестнадцать оборванных, оголодавших красноармейцев вышли к своим, то тут же угодили под трибунал. За что, никто из них понять не мог. По приговору молоденького лейтенантика, что ими командовал, расстреляли, а пятнадцать чинов низшего состава отправили в штрафбат. В конце сентября под Вязьмой попали они в жуткую переделку, в бою штрафника Безродного первый раз ранило. Провалялся он в госпитале больше месяца. Ни ордена, ни медали он за совершённый подвиг не получил, но зато, когда вернулся в строй, узнал, что из штрафбата его перевели в обычный полк.
Воевал он все четыре года, дважды ещё был ранен и закончил войну в небольшом венгерском городке со смешным для русского уха названием Папа. В сорок пятом Владимир Безродный был уже старшим сержантом разведроты, и на его выцветшей гимнастёрке красовались орден "Славы" 2-й степени и четыре медали. Одна из них – "За отвагу". А эту медаль за красивые глаза на фронте никому не давали.
О проекте
О подписке