И еще был момент. Путилов писал письма. Только попроси! Тогда он снисходительно кивал и садился на табурет. Выслушав просителя – кому, с какой целью? – он утомленно смыкал веки и погружался в размышления. Проситель при этом не смел проявлять нетерпение, так как сам способностями к словотворчеству если и обладал, то лишь к матерному, а письмо родным о своем солдатском житье-бытье сочинить было надо. Хотя чаще письмо адресовалось девушке, которая обещала ждать, но кто ж ее знает, вдруг найдет кого-нибудь, стерва, пока ее суженый горбатится в рядах защитников Родины. Бабы, они такие! Наконец Путилов открывал глаза и начинал диктовать: «Милая моя! Сердце стонет от тоски, лишь вспомню минуты нашего прощания, твои слова, твой взгляд…» Заказчик торопливо записывал, теряя буквы, в расчете потом перегнать набело, но все равно не успевал, чертыхался и сдавался: «Помедленнее». Путилов одаривал его сердитой гримасой, однако снисходил – начинал говорить отчетливее и сбавлял темп. Закончив диктовку дежурными «Люблю. Целую. Жду встречи…», он потягивался и выдавал что-нибудь веское, вроде такого: «Перепишешь – покажи, ошибки исправлю. Грамотей! Вот ты скажи: какая беда в стране нашей на первом месте?» Проситель хлопал глазами, теряясь во множестве проблем и забот, или вообще не в силах уразуметь, чего от него ждут. «Не знаешь, – констатировал Путилов. – Невежество».
Сам он к слову и сочинительству относился с большим пиететом, за что особо ценился офицерским составом и особенно начальником строевой части, мечтавшем об академии и продвижении по службе. Путилов лепил для него рефераты, выбивая дробь из пишущей машинки «Ятрань» и заедая чай пирожками, которые исправно пекла жена «строевика». Еще он правил докладные записки, путано, да к тому же как курица лапой, написанные начальником штаба. Даже командир полка обращался к нему в преддверии знаменательных дней – особенно 19 ноября, Дня ракетных войск и артиллерии, чтобы получить накануне праздника напечатанную речь, в которой было в меру патетики, красивостей, положительных примеров и уверенности в будущем.
«Учись, – наставлял Олега его опекун. – Слово – великая сила. Кто владеет словом, тот властвует над людьми».
Своим примером Борис Путилов доказывал бесспорность данного утверждения. При этом не зарывался и не наглел, памятуя, вероятно, о том, сколь печальным был конец многих властителей: народу только размахнуться, а уж он ударит! Так что панибратства с офицерским составом ефрейтор Путилов себе не позволял, а в отношениях с сослуживцами проявлял минимум заносчивости. Вот почему в штабе сквозь пальцы смотрели на то, что секретчик разгуливает по своей комнатенке в тапочках, а его кирзачи, свесив голенища, грустят в углу. И никаких портянок, только носки! И во взводе ему многое прощалось, даже отсутствие в его речах матерщины, тогда как во взводе без этого не обходились, а многие матом вообще разговаривали, проявляя подчас впечатляющую виртуозность. Да что там, Путилов даже «погоняла» не имел! У всех других были, как правило, образованные от фамилий или оттолкнувшиеся от них: Бубнов – Бубен, Кучеров – Извозчик, Дубинин… тут можно и не будить фантазию – Дуб. Ну к этому Олег был готов, вариантов не предвиделось. Общение с Путиловым, однако, заставило задуматься: дембельнется Борька, он займет его место, и что, исчезнет кликуха? Не факт, потому что одних вояжей в город для стати и уважения маловато будет.
«Пиши! Пробуй!» – говорил Борька, развалившись в продавленном кресле, прикрытом рукодельным ковриком в технике пэчворк, искусно сделанном все той же супругой «строевика».
Олег косился на него, покусывал ручку и вновь склонялся над формулярами – пачка незаполненных была еще высока, а сделать надо, после обеда Борьке их в город нести.
-–
Ближе к весне, когда солдатики-первогодки – «дедушкам» не пристало – вовсю крошили слежавшиеся сугробы, которые сами же за месяц до этого превращали в кубы и параллелепипеды, ровняя грани и выводя плоскости, Путилов все свои обязанности окончательно свалил на рядового Дубинина, которому тоже грозило обидное звание «ефрейтор».
Дембель был неизбежен, как победа коммунизма. Так говорили прежде, до развенчания мифов об этой общественно-экономической формации. Сейчас обходились без сравнения, оставив только «неизбежность». Отметив переправленной через забор бормотухой 100 дней до приказа, «деды», ставшие дембелями, начали активно готовиться к увольнению в запас: обшивали парадную форму шнурами, золотили шевроны, серебрили аксельбанты и, конечно же, мастерили дембельские альбомы.
«Китч!»
Такой ярлык вешал на результат их стараний секретчик-интеллектуал Путилов. Подобной чушью, оскорбляющей человека мыслящего, Борька не занимался.
«Ересь!» – добавлял он и отправлялся в хлеборезку, где его ждали горячие булочки. Специально для него их пек прижившийся в столовой парень с Белгородчины, который никак не мог определиться, какую из оставленных на гражданке девиц одарить вниманием по возвращении из армии, и нежные послания слал всем троим. При этом эпистолярным жанром хлеборез не владел совершенно, и потому зависимость его от Путилова была крепчайшей. Тот этим, естественно, пользовался, определив заказчика в категорию VIP-клиентов и присвоив ему вполне литературный псевдоним – Эпистол. Звучало оно, правда, несколько двусмысленно, из-за чего Борька употреблял его лишь в разговорах с лицом доверенным, то есть с Олегом.
Как-то, уминая принесенные из столовой булочки, Олег сказал:
«Вот вернется он домой, Эпистол этот, весь в галунах, значках…»
«И нашивках, – подхватил Путилов. – И будет рассказывать про пушки, разрывы, и что раз чуть не погиб: офицер-салага с цифирью напутал и снаряд не туда полетел. И как жахнет!»
«Наврет с три короба, – согласился Олег. – Что ж ему, про хлеборезку былины складывать? Но я не о том. Встретится он со своей кралей и ни бе ни ме. И получит от ворот поворот. А виноват ты, Боря, что ей Эпистол совсем другим видится. Ты его, можно сказать, сочинил, такого трепетного, тоскующего, томного, а она поглядит-послушает – бычок бычком».
«По-твоему, тут Пигмалион в действии? А я – профессор Хиггинс? И полковой хлеборез – реинкарнация Элизы Дулиттл?»
«Так складывается. Но у Бернарда Шоу все кончается любовью с морковью, а здесь благостного финала не будет».
«И ты меня в этом обвиняешь. Еще ничего не случилось, а уже собак вешаешь».
«Ты сам о силе слова говорил».
«Говорил, не спорю. Но преувеличивать эту силу тоже не стоит. И с Эпистолом будет по-другому. Приедет, пройдет вразвалочку, напоет о своих подвигах и затащит девку в постель. Хоть одна из трех, а не устоит. И будет ей не до солдатских посланий, какой бы образ они ни рисовали. Потому что замуж хочется и тело просит. А письма она хранить будет и когда-нибудь дебелой бабой, уложив спать детей и пьяного мужа, достанет их распаренными от стирки руками, пробежит глазами и всплакнет. И станет ей хорошо, потому что письма эти – доказательство, что и в ее жизни было что-то светлое, совсем как в книжках. Так что не надо мне дело шить. Вдруг я не обманщик коварный, а самый что ни на есть маг и чародей».
«Складно поешь. Только мы никогда не узнаем, что из всего этого получилось, – подбросил ледка на огонь Олег. – Адресок у Эпистола, небось, не возьмешь?»
«И свой не дам. А его потеряю, если навяжет».
«Да вы циник, товарищ».
«Прагматик, Олег, прагматик. Мне что, его анекдота хватать не будет?»
Они засмеялись. Своим любимым и, похоже, единственным имеющимся в его распоряжении анекдотом Эпистол заманал всех. Очень коротким, в одну строку: «Мама, не бросай меня в колодец, я буду есть кашу… ашу…ашу…» И вроде можно улыбнуться, но не на десятый же раз! А Эпистол так радовался, так хохотал, что ему хотелось вмазать.
«Я, Олег, обманывать готов, обманываться – ни за что. А вообще, интересный поворот рисуется, зачин. Может рассказ получиться. Ну, с Эпистолом. Возьму – не возражаешь?»
«С чего мне возражать?»
«Это же ты вопрос задал: что будет, если?.. А с этого вопроса все начинается – и рассказ, и роман».
Олег поднял руки:
«Тебе виднее, о великий. Познания твои обширны, и не нам, сирым…»
Путилин решил не обижаться на подначку:
«Язвишь? Нет, чтобы самому взять и написать на досуге эссе, рассказ, а то и повестушку, авось что и сляпается. А ты даже писем не пишешь, а ведь есть кому, не сирота казанская. Чего смурнеешь? Ладно, не буду. Ну так что, беру завязочку?»
«Да на здоровье!»
К созданию рассказа с Эпистолом в главных героях Путилов приступил сразу после обеда, на сытый желудок. Дул на пальцы, откладывал ручку, снова сгибался над тетрадкой. Уложился в два дня. Перепечатав на «Ятрани» под копирку в четырех экземплярах, спросил:
«Прочитаешь?»
«Когда опубликуют», – брякнул, не подумав, Олег.
Путилов насупился. Он писал рассказы и рассылал их по журналам. И все безответно, лишь раз получив отповедь на редакционном бланке, мол, извините, не подходит, но старайтесь, юноша, ибо тот обрящет, кто ищет. Поэтому неосторожная реплика Олега была болезненной.
«Извини, Борь, – дал отступного Олег. – Давай. Конечно, прочитаю».
«Обойдешься!» – отрезал старший секретчик, вкладывая экземпляры в конверты. Их он упрятал в портфель, потеснив докладные и рапорты, после чего отправился с визитом в штаб и на почту, хотя вернее сделать рокировку: на почту и в штаб.
Два месяца спустя, когда до дембеля Путилову оставались сущие крохи, он, вернувшись из города, ворвался в «секретку» и воздел над Олегом руку. В руке был журнал в пестрой обложке.
«Не верил? А накося! И гонорар обещан. Но не в деньгах суть. Напечатали!»
«Поздравляю, – со всей искренностью, ничуть не лукавя, сказал Олег. – Дай почитать».
«Ага, интересно? А не получишь».
Борька шастал по комнате, разгоряченный, суетливый, и вдруг остановился – опомнился:
«На».
Олег взял журнал. Средней толщины, желтоватой дешевой бумаги, на скрепках. «Столица». Незнакомый, но в последнее время их много появилось, потому как ветер перемен, открытость, бесцензурность.
Открыл. Пролистал. Нашел. Рассказ назывался «Эпистолярный жанр». Текст предварял эпиграф: «Блажен муж, сотворивый сие», – перефраз названия новеллы Эдгара По. Далее шло собственно повествование об Эпистоле-хлеборезе, хотя у героя рассказа было более благозвучное прозвище – Резчик. И кончался рассказ так, как представлялось Путилову, а не английскому драматургу Шоу: вечер, кухонный стол, на нем пачка писем, роняющая слезы женщина, а за стеной сопящие во сне дети и храпящий с перепоя муж. Такая вот обычная семейная жизнь, в которой было счастье.
Олегу рассказ не то чтобы не понравился. Сюжет нормальный, но как подано… Путилов грешил многословием – с одной стороны, и штампами – с другой. Он менторствовал, разъяснял и поучал, однако эти очевидные недостатки в редакции сочли несущественными, поскольку рассказ в целом был обличительным: вот как живем, тупо и грязно, во лжи и убогих мечтаниях. Очень своевременный текст.
«Супер! – высказался Олег, возвращая журнал. – Добился своего!»
«Капля камень точит. – Путилов любовно огладил ладонью обложку. – Солидное издание, и люди там серьезные, они абы что не возьмут. Это признание, понимаешь? И это, – он поднял журнал, как Данко факел, – только начало».
В тот момент дослужившийся до младшего сержанта секретчик кадрированного полка окончательно определился с жизненной колеей: теперь он знал, куда идти, и поступь его будет тверда.
Вскоре был подписан приказ, и ранним субботним утром Путилову – естественно, первому во взводе управления – предстояло отправиться уже не в штаб и не на почту, а на вокзал. Билет на поезд до Москвы уже лежал в его кармане – и не в плацкартный вагон, в купейный! А там пересесть на электричку, и… встречай, малая родина, здравствуй, Фрязино!
Накануне отъезда Путилов, как полагается, проставился, пожелав дембелям, собравшимся после отбоя в каптерке, скорейшего отбытия. Даже хлебнул за компанию плодово-ягодного.
Утром его до КПП провожали двое: опечаленный начальник строевой части и Олег. Неискренне пожелав дальнейших успехов, «строевик» отправился по своим делам, а Путилов, хлопнув Олега по плечу, прикрытому погоном, разразился прощальной речью:
«Не ссы. Будет и на твоей улице дембель. Ты с офицерами помягче. Ищи консенсус. Слово паршивое, но верное. Стань им потребен. Пиши! Они этому не обучены, а у тебя как-никак два полных курса. Ты же гуманитарий! «Строевику» особо помогай, он человек нужный, и пирожки опять же. Полгода промелькнет – через него подберешь себе замену, воспитаешь в традициях. Во взводе веди себя без гонора, базар фильтруй, чтобы без фени и мата, а то прилипнет, не отмоешься. И ключ от библиотеки не потеряй».
Они обнялись.
«Пошел я».
«Счастливо».
«Увидимся».
Адресами и номерами телефонов они обменялись. Хотя это ничего не значило. Солдатская дружба сплошь и рядом оказывается хрупкой, и никакой пастой «ГОИ» ей блеск не вернуть, это же не пряжка на ремне: подул вольный ветер гражданской жизни – и нет ее. Но Олег был уверен: с Борькой они еще встретятся. И не только потому, что от пристоличного Фрязина до Москвы рукой подать, земляки почти. Было у Олега подозрение, что не обойтись без него Борьке: если не свернет никуда, ему попутчик потребуется. Или поводырь.
Солдатик у проходной козырнул покидающему часть дембелю. Путилов, обычно сторонящийся любой обрядовости, на сей раз тоже подвскинул ладонь к виску.
Вдруг остановился и сказал:
«Между прочим, Давид Самойлов был ефрейтором. Хороший поэт. Фронтовик. Недавно умер», – и ушел, цокая титановыми подковками по щербатому асфальту.
Олег вернулся в их комнату в штабе… в его комнату. Отныне он был здесь полновластным хозяином. Стащил сапоги, подтянул носки, сунул ноги в тапки и развалился в кресле.
Стол перед ним был завален бумагами и скоросшивателями. На тумбе, готовая отозваться стрекотом, ждала пишущая машинка «Ятрань». И дела ждали. Но все это было не к спеху.
За последнюю неделю он накидал воодушевленному Борьке с десяток сюжетов, но один припас для себя. И даже не сюжет, а так, эскиз.
Он достал из ящика стола тетрадку, открыл, взял ручку и написал: «Продолжение».
«Патроны лежали тесными рядами. Жизнь дремала в них. Желто-зеленые бока не знали прикосновения человеческих пальцев, их делали механизмы. Но когда теплые руки коснулись их, это был знак, что скоро наступит пробуждение – и будет жизнь, короткая, яркая.
Патроны брали по одному и втискивали в рожок. Тому, что оказался сверху, предстояло первым войти в этот сверкающий мир и первым покинуть его.
Передернули затвор. Патрон устремился вверх, где его тут же зажало в стальных оковах. Потом был удар, взрыв, лязг.
Еще дымящуюся гильзу выбросило наружу. Она звякнула о камень и скатилась на песок.
Краток был миг его жизни, но патрон родил пулю.
Обессилевшая в полете, она вонзилась в тело чуть ниже плеча, пробила мышцу с вычурным латинским названием и направилась к сердцу. Словно в раздумье, она замедлила ход у ритмично пульсирующей стенки, затем прорвала вздрагивающую ткань и вползла внутрь. И умерла. Движение было смыслом ее существования.
Потом были похороны. Без речей, слез, прощального залпа. Из карманов убитого вытащили документы, сигареты, спички. Больше ничего стоящего не было, только какие-то фотографии, их оставили.
Тело завернули в плащ-палатку. Воронка оказалась маловата, у трупа подогнули колени. И засыпали куль землей пополам с пылью. В изголовье холмика положили булыжник.
Собравшиеся у могилы поделили оставшиеся после убитого сигареты. И пошли.
Задержался один, тот, кто пристраивал на спине второй автомат. Его подсумки оттягивали чужие рожки. Патроны они тоже поделили».
Через полчаса дверь открылась.
«Дубинин!»
«Я».
«Головка от противогаза! Что делаешь?»
«Да так…»
«Кончай бездельничать!»
Начальник строевой части говорил резко, смотрел сурово. Иное обхождение Олегу еще предстояло заслужить.
* * *
Да где же он?
Олег перебирал пачку. Ведь был же. Куда делся?
Вот он. Бумага стала ломкой. И буквы враскоряку – «Е» и «О», раздолбали они «Ятрань» с Борькой.
Он взял листок, прочитал, перечитал. Потом прочитал вслух:
– …у трупа подогнули колени.
И приговорил:
– Плохо, очень плохо. Но ведь начало начал, а, Шуруп? Простительно?
Пес приоткрыл глаза, но хозяин не смотрел на него, значит, игры не будет.
Олег хлебнул кашинского бальзама. Ни крепости, ни вкуса…
Так, и куда его, этот опус? В огонь? Но ведь действительно начало, низкий старт. Ладно, оставим, пускай, в памяти должны быть и розы, и занозы. О, как сказал, в былые годы записал бы, сунул при случае в рекламный текст о биологически активной добавке для склеротиков.
Оставляем. Тогда – налево, поверх рассказа про осевший угол.
Что там на очереди?
«Воздуха чистого глотнуть захотелось? И чтобы листья под ногами шуршали? Что потянуло его в лес? Хотя, вообще-то, понятно. Уработался. Хуже нет, когда любимая работа становится в тягость, когда в доме все раздражает, когда самое невинное замечание может вызвать вспышку гнева – и кричишь слюнявым ртом, и трясутся руки.
Пора в отпуск! И сослуживцы о том же. Они и о себе пекутся – несладко им рядом.
Он бы и рад, но дела задержали на неделю, за ней – еще одна, потом – месяц, еще один. Вот и вышло – октябрь.
Три дня он отсыпался, бродил по квартире, пялился в телевизор, снова засыпал.
На четвертый день выбрался из прокуренной квартиры на воздух.
В лес! Где желтым убраны березы, где мокрые стволы осин, где уже нет грибов и нет людей.
В лесу хорошо. В лесу благодать. Там царит покой и спадают обручи с бочарных клепок, стянувших душу. Все оставшееся позади кажется мелким, никчемным. И уже удивляешься, что мог подставить себя пустым заботам, оставив незащищенными нервы и память.
В лесу очищаешься, точно кто-то срезает все лишнее, как бесполезно раскинувшиеся листья с набравшего вес кочана капусты.
Странное сравнение. Не быть ему поэтом. Капуста… Он и в годы перманентной юношеской влюбленности не помышлял о лире. Сейчас тем более далек. У него свой источник вдохновения. Работа! С криками и сосредоточенной тишиной, и торжеством, когда задача поддается, и решимостью ей противостоять, если она не сдается на милость победителя. Вот его жизнь, его будни. Но это они привели его в лес…
Он загребал ногами листья. Насвистывал. Поднял палку, ударил по пню. Палка выдержала, а пень развалился надвое. Труха.
Он пошел дальше…
…и споткнулся.
Он упал, больно ударившись коленом.
Самая обычная поляна, самый обычный люк. Крышка с полустершимися буквами и цифрами. Кольца-желобки. Ржавчина. Таких люков в любом городе полно. Но не в лесу.
Он разгреб листву. Люк плотно лежал в металлическом кольце, вмурованном в бетонную плиту, скрытую дерном. Растирая ушибленное колено, он захромал к опушке. За метр до нее ковырнул палкой землю. Бетон. На метр вперед – ничего. Назад и на метр влево – бетон.
Под ним что-то находилось. Что-то запретное?
Он дотащился до центра поляны и тяжело опустился на люк. Поднять?
Он не боялся наказания за любопытство. Он боялся самого любопытства!
Да и как поднять? Даже зацепить нечем.
Порыв ветра качнул деревья. Целый мир вокруг него жил по своим законам, действующим неукоснительно и строго. Законы же поддаются осмыслению. Не сразу, не вдруг, но поддаются.
Бесконечно воспроизводящая себя жизнь. И все это так легко перечеркнуть.
О проекте
О подписке