Читать книгу «Высокая кровь» онлайн полностью📖 — Сергея Самсонова — MyBook.
image

IX

Январь 1920-го, Хотунок – Новочеркасск

В обложной пустоте неживого, ослепшего неба, затянутого тучами, как одно исполинское око бельмом, вдруг проблеснуло, засияло взошедшее в зенит холодное, бесстрастно-торжествующее солнце. Посмотрело на снежную, перерытую взрывами, закопченно-кровавую землю, на тысячи убитых, рассыпанных по ней, и тысячи живых, все продолжающих друг друга убивать.

Стольный град Всевеликого Войска Донского стало видно уже без бинокля: вон он, за колеями железнодорожных путей, за бездымными трубами фабрик и серыми казармами рабочей слободы – простерся, вознес над собою самим пирамиды граненых, сквозных колоколен. Туда, в рабочие предместья, в нагие черные сады окраин укатывались схлынувшие с Персияновского вала пластуны, расчеты батарей и экипажи бронепоездов, кидая на валу и по дороге все: колючие сети, рогатки, запряжки, тяжелые гаубицы, умолкнувшие пулеметы и сами бронепоезда, стальными бронтозаврами издохшие на взорванных путях.

Туда, вслед за ними, безудержно катились эскадроны Партизанской, которая первой вломилась в тылы, еще не надсадилась в скачке, в рубке и почти не имела потерь. И вот уже забили вдоль Тузловки орудия двух корпусных дивизионов, кроя насыпь, сады облачками шрапнельных разрывов.

Сергей никак не мог себя нащупать, стать слышным самому себе. Сбылось то прекрасное, яростное, о чем он так долго мечтал, – лицом к лицу сойтись с врагом и выпустить душу, как будто и впрямь обретя какую-то новую сущность, в тот миг, когда шашка войдет в податливую мягкость человеческого тела, в нутро непримиримого врага, который примет твою правду только мертвым, который должен умереть как дерево в глухой, неприступной чащобе – упасть и открыть людям больше небесного света.

Сбылось со страшной силой, но не так, как виделось. Как только он крикнул «Да помогите же ему!..», вот этот Монахов молча вытащил шашку и вогнал ее в глотку своего недорезанного казака. Пригвоздил его голову к снежной земле, выбив зубы, и Сергей захлебнулся словами, ощущая, как лезвие разрезает язык. Из распятого рта хлынул алый пузырчатый ключ, в два ручья пал на землю, протянувшись по снегу усами… одна нога согнулась и выпрямилась в судороге, пропахивая в снежном крошеве глубокую, до земли борозду.

Сергей не мог сказать ни слова, наконец сделал шаг, взял Монахова за воротник и мучительно хрипнул:

– Ты-и-и… ты-и-и-и… арестован, Монахов… Оружие сдать.

– Воля ваша, – ответил вдовец-бессыновщина каменным голосом. – Ведите в трибунал, а лучше к Леденеву. Кубыть, он на меня посмотрит через нашу несчастную жизнь.

Сергей, забрав его с собой, поехал разыскивать штаб. Как судить этого человека, он не знал.

– И много ты их, брат, уже прибрал? Ну, своих палачей? – допрашивал Монахова сочувствующе-любопытный Жегаленок и, видя, что тот запаялся в себе, ковырнул: – А я ить слыхал про него, Халзанова-то этого.

– Видал его? Знаешь? – оживился Монахов, будто и не висел над ним суд трибунала.

– Да как сказать? Издали да в малолетстве… Кубыть, из багаевских он, сосед наш с Романом Семенычем. А брат его старший, Халзанов Мирон, у нас комиссаром – это ишо когда Роман Семеныч в родимом нашем хуторе Гремучем Советскую власть подымал. Это нынче нас, видишь, великие тыщи, а тогда только жменя была. С чего непобедимая дивизия-то наша началась? А с нас, гремучинцев да веселовцев. А зараз уж Первая Конная. Ты думаешь, кто я таков? А самый тот первый проходец и есть.

– Халзанов что, Халзанов…

– Ну так тебе и говорят. Уж он-то был всем комиссарам комиссар, другого и не надо, простите уж, товарищ военком. Всем взял: и с шашкой, и в стратегии, а уж какие речи сказывал – ажник сердце слезьми обливалось за нужду трудового народа, и босые, как есть, шли мы в бой… Ну так я и гутарю: он-то, Мирон Нестратыч, хучь и офицер, а наш насквозь, красный, а брат его, Матвей, совсем даже наоборот, до кадетов подался. Как революция взыграла, казаки-то на Маныче попервой ишо смирно сидели, воевать не хотели, сам знаешь. Одни офицера́ и выступали да самые что ни на есть от чужого труда богатеи. Вот и энтот Халзанов Матвей, комиссара-то нашего брат, самый первый пошел с атаманом Поповым. Багаевской дружиной заворачивал, по нашим хуторам гулял, расправы наводил. Он-то самый Романа Семеныча батю спалил, ну подворье-то их, Леденевых, в Гремучем у нас. Сам не видал, да слухом пользуюсь. Лихой он казак, Халзанов-то этот. А там, могет быть, и до вас, орловцев, дорвался. Что же, мы не слыхали, как землицей-то вас казаки наделяли?

– Должно быть, так, – сказал Монахов. – А признаешь его, если встретишь?

– Кубыть, и сходились в бою, и не раз, а вот чтобы признать… Так иной раз глядишь: и знакомое будто лицо, а вот кто по фамилии… Он, не он, не скажу.

– Да как же это? Вашего ведь юрта.

– Да ну и что, что нашего? Он за все время до войны у нас на хуторе и трех разов не гостевал, да я мальцом в ту пору был. Ты вот что, Монахов, ежли тебя теперича не шлепнут, потому как дурак ты, отыщи в нашем войске Григория Колычева. Он-то и есть того Халзанова шуряк. Тоже в белых был раньше, а теперь вместе с нами воюет, разведкой командует – помиловал его Роман Семеныч с потрохами, потому как опять-таки наш хуторной. А еще по причине одной, о какой тебе знать не положено. Вот его-то, Григория, и спроси про зятька – может, знает, чего: тот Халзанов, не тот.

– То есть как это помиловал? – встряхнулся Северин, хотя перед глазами тотчас встало начертание на огромном кумачном полотнище: «ОБМАНУТЫМ КАЗАКАМ – ЧЕСТНЫМ ТРУЖЕНИКАМ СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ НЕ МСТИТ!»

– Советская власть то есть простила, – поправился Мишка. – У нас их, таких казаков… Бьют белую сволочь, как, скажи, вместе с нами всю жизню за народ воевали, и всех Роман Семеныч в нашу веру обратил. Из плена достал, глаза им открыл… Куда ж его девать-то, товарищ комиссар? – кивнул на Монахова. – Глядите, наши город забирают – вовсе не до него.

– Не бойтесь, не сбегу, – сказал Монахов. – Как у меня была одна дорога, так и есть.

Чугунные цилиндры паровозов, проклепанные башни «Ильи Муромца» с черно зияющими прорезями пулеметных бойниц, затиснутые в серую броню площадки, нескончаемые вереницы товарных вагонов, застывших на путях и опрокинутых, как детские кубики, обрушенные пирамиды ящиков, тюков, орудия с разбитыми боевыми осями и укатившимся под откос колесами, заглохшие грузовики, глазастые «паккарды», «форды», похожие на сломанные и разбросанные всюду игрушки барчуков. Пророками Судного дня танцующие над пакгаузами оранжево-черные чудища, рукастые циклопы, полотнища, валы мазутного дыма и пламени. Патронные двуколки, санитарные линейки с поленницами раненых и трупов, чьи приоткрытые оскаленные рты застыли в немом крике, обращенном к череде лениво проезжавших мимо леденевцев.

В захлестнутом без боя хуторе, где, словно в пожаре, трещали и лопались ставни, ворота, гремели в колодезных недрах цепные бадьи, Сергей нашел штаб. Бойцы штабного эскадрона окружили массивное краснокирпичное здание с невысокой квадратной трубой. Северин протолкался под крышу и не увидел никого, и не услышал ничего, и даже как бы не почувствовал тепла натопленного цеха: в раздувшиеся ноздри, прямо в мозг ударил запах хлеба – поджаренной житной муки, горелого постного масла и всхожего теста.

Штабные, краскомы, бойцы сидели на каменно твердых чувалах с мукой и рвали пальцами огромные, как мельничные жернова, коричнево-смуглые круглые хлебины. Запихивали кляпами, глотали со слезами, раздумчиво, сосредоточенно жевали, как будто силясь вспомнить самое простое – невыразимый вкус горячего, из печи вынутого хлеба. Воистину были глухи и немы, в глазах – отрешение ото всего. Челищев, Мерфельд, Носов забрали по краюхе, и даже Леденев, сидевший за прилавком, как хозяин, отщипывал теплую мякоть от начатого каравая и ел.

– Одной бригадой заберу, – говорил ему с вызовом стройный, сухощавый краском в аловерхой кубанке и синей черкеске с серебряными газырями.

– Делай, – сказал Леденев, размеренно жуя и глядя сквозь него.

– Нет связи ни с Буденным, ни со штабом Восьмой, – сказал осторожный Челищев. – Не зная положенья под Ростовом…

– Ну какое теперь может быть положение у их превосходительств, – ответил Леденев. – Забрали мы их нынче в копытные щипцы на выступе у Генеральского моста. Мамантову и Топоркову от Буденного оторваться и рысью на Аксайскую во избежание мешка и леденевских орд на правом фланге и в тылу, – как будто читал шифрограмму из ставки белого главнокомандования. – Иди, Гамза, за славой. Теперь ее, пожалуй, и баран добудет.

«Так вот он какой, Гамза», – вгляделся Северин в лобастое, с горбатым носом и квадратной челюстью лицо, в посаженные близко к носу острые глаза под навесом стекающих книзу бровей.

Леденевский завистник исподлобья ударил комкора ножевым взблеском взгляда, повернулся на месте и вышел, торопясь доказать, что он – сила.

– Садись, комиссар, бери завоеванное, – позвал Сергея Леденев, ни выражая взглядом ничего. – Расскажи, чего видел.

– Много разного видел, в том числе и паскудное. Но сейчас, полагаю, не время об этом.

– А ты как петух – сразу бьешь по зерну. Вплынь по крови идем – где уж тут протрезветь? Ведь красота, а, комиссар? Или ты ее, может, иначе себе представлял, а теперь подвергаешь сомнению? Так и есть: вскачь идешь – красота, а привстанешь – паскудство. Без нее, может, а? Уж тогда и паскудства не будет – от такой красоты. Да только и самой ее не будет. Молодые любят воевать. К чему мальчонка тянется больше всего на свете? И уж такой он в измальстве слухменый да желанный, а все одно на палку сядет и поскачет верхом: «Шашки вон! Пики к бою! Шпоры в бок коню, ура!» В войну уже играет. Работа – это разве доблесть? А игра… Еще и не родился, а в самом материнском пузе знает, на что веселее всего в орлянку играть.

«Он как-то по-своему прав, да и не по-своему, а…» – подумал Сергей, почуяв в собственной крови необсуждаемую тягу, как будто бы наказ самой природы, данный человеку много раньше, чем сам он, Сергей, появился на свет, идущий откуда-то из-под земли, сквозь пласты мезозоя, юры, застывшей магмы, вулканического пепла – как шум, спрессованный из хруста разгрызаемых костей, урчанья хищников и визга жертв, как ветер, господствующий на пустынных пространствах Гондваны в те эры, когда еще не было слов и каждое живое существо могло жить лишь ценой уничтожения другого.

Рука же его в это время сама потянулась к пододвинутому караваю, рот сам собой наполнился слюной, и ни с чем не сравнимый вкус теплого хлеба, одуряюще острый его аромат подчинил себе все северинские чувства, и ненужно уже удивляли вопросы, потому что вот эта краюха, ее вкус, ее запах и были ответом на все.

Все вокруг него жило на честности неумолимых первородных причин: и этот вот таинственно безрадостный, всесильный человек, и все вокруг него штабные и бойцы, и рыжие их кони, и Мишка Жегаленок, и даже Николай Монахов, убивший безоружного за сына и жену.

Минут через десять он вышел вслед за Леденевым из пекарни и, поднявшись в седло, шагом двинулся вместе со штабом к последнему увалу перед городом. Ничего любопытного в происходящем для комкора уж не было.

– Комбригу-один продвигаться к Вокзальному спуску, закрепиться на южной окраине и рвать мосты через Аксай и Институтский… – диктовал на ходу Леденев.

В три часа пополудни Партизанская вхлынула в Новочеркасск. А перед сумерками в город вступил и полевой штаб корпуса. Несметные копыта гулко цокотали по мерзлым мостовым – казалось, клекочущий горный ручей ворочает, толкает, несет вниз по обрыву множество камней, глуша этим шорохом, цокотом далекие взрывы стрельбы.

Шинельные трупы зарубленных бросались в глаза уж не больше, чем тени фонарных столбов, афишные тумбы, деревья, побросанные чемоданы с распяленными пастями и вылезшими языками перевитого тряпья.

По четверо в ряд леденевцы текли по Ермаковскому проспекту, наполненному треском разлетавшегося дерева и звоном осыпавшегося с верхних этажей стекла. Над вымощенной площадью, над головами кружила шелестящая бумажная пурга: газетные листки, воззвания, приказы слетались на землю, как птицы на корм, цеплялись за ветки деревьев и копья оград, обклеивали мостовую объявлениями, которые трепал разбойный ветер.

Сергею кинулись в глаза знакомый портрет на обложке и крупные буквы «Донская волна». Угрюмо-неприступное лицо гранитного служаки – генерала Расстегаева, «вождя казаков станицы Суворовской», застывшего с заложенными за спину руками, как будто отдавая и себя, и всех своих восставших казаков на гибель за Россию, которой уж нет и не будет.

Подъехав, Сергей снял журнал с чугунной решетки. Такой же точно номер был в деле Леденева, которое он изучал в ЧК. Журнал воспевал военную доблесть и гений белогвардейских генералов и казачьих офицеров, пестрел их фотографиями в парадных кителях, был наполнен крикливыми сводками красноармейских потерь, беллетризованными репортажами и стихами самих офицеров, каких-то жертвенно-восторженных студентов, юнкеров, гимназисток, курсисток. «Миром, дружными усилиями мы поможем грядущему Гомеру написать “Войну и мир” на Дону…» Но была в этом номере и большая статья о враге – Леденеве. «Далеко не заурядная личность, один из немногих самородных талантов, вышедших из среды простого народа, но, к глубокому сожалению, приложивших свои силы не к созиданию народного величия, а к его разрушению». Написал это будто бы белый шпион, перебежчик Носович, проникший в штаб Южфронта в 18-м году.

Зачем-то сунул номер под шинель, будто надеялся прочесть о Леденеве что-то новое и важное, будто эта статья была еще не расшифрованным посланием и предстояло отыскать к ней ключ.

Под несметью строчащих копыт поломоечной тряпкою лип к мостовой, напитывался талой грязью сброшенный на землю сине-желто-красный флаг. Лишь один войсковой кафедральный собор, берегущий казацкую славу, оставался незыблем, но и он уж казался пустым, продувным – сквозь него шел стрекочущий, звончатый ток равнодушно-усталых, победительных красных полков, и бронзовый Ермак протягивал корону Леденеву.

Под гулкими сводами храма стучали каблуки окованных сапог, гремела низвергаемая утварь и, как на колке дров, стреляло дерево – бойцы опрокидывали аналои, крушили ковчеги с мощами страстотерпцев и праведников, тащили золоченые потиры, дароносицы, лампады, раздирали парчовые ризы, ломились в царские врата и тайну тайн. «Ну а как, если поп здесь столетиями одурачивал темный народ, торговал божьим страхом и брал отпевальные взятки? – сказал себе Сергей и поглядел на Леденева, как будто бы сверяя свои мысли по нему. – Смирению учили: терпите, покоряйтесь – все от Бога: нужда, угнетение, смерть. Ну вот и получите – устал народ терпеть». Но все равно подкатывало к горлу: ломали красоту – народом, между прочим, и построенную.

– Эй, кто тут? – позвал Леденев, и тотчас подались к нему, угнувшись, вестовые. – Торговцев вот этих из храма изгнать – пущай старик на небесах порадуется. Полковым комиссарам довести до людей: за барахлом не бегать. Эскадронным и взводным – расстрел.

«Вот тебе и город на разграбление», – изумился Сергей.

– Ну а ты что стоишь, комиссар? – посмотрел на него Леденев. – Красоту ведь поганят, не так? Ставь порядок. Сделай так, чтоб все видели: Бога нет, а ты есть.

Сергей поворотился к паперти и, спешившись, толкнулся на крыльцо, под высокие своды притвора, в метания монгольских воинов, огней, кидающих рыжие отблески на темные лики святых. В лицо ему дохнуло стынью векового камня, душистым тленом, ладаном, известкой, угарным чадом множества погашенных свечей. Ругаясь в бога мать, святителей, крестителей, штабные эскадронцы плетями и прикладами изгоняли грабителей из алтаря – те бросали тяжелые комья парчи и в лепешки топтали высокие толстые свечи.

– А ну кончай грабиловку, в кровь Иисуса! – надсаживался Жегаленок, вознося сиплый рев к серафимам, в подкупольную высь, до каменного неба, направо и налево благословляя плетью грешников. – Бога нет, а комкор не помилует!..

Все делалось само – Сергей был не нужен. Толкнулся назад, на свободу, вскочил в седло и, выспросив у ближних, куда повернул Леденев, поехал к атаманскому дворцу на Платовском проспекте.

1
...
...
27