Читать книгу «Мир на ощупь. История о стойкости и решимости молодого человека, потерявшего зрение из-за врачебной ошибки» онлайн полностью📖 — Сэнфорда Д. Гринберг — MyBook.

Навыки выживания

В ранние годы у меня был повторяющийся сон. Солнечный уик-энд в конце лета на Кристал-бич, к западу от Буффало в Канаде. Высокий, красивый отец в купальном костюме несет своего пятилетнего сына на спине примерно 18 метров от берега к озеру Эри. Голова отца заслоняет лицо сына. Человек с пляжа увидит только руки мальчика, сжимающие шею мужчины. Оба смеются, когда отец бежит по волнам. Он окунается вместе с сыном в озеро, и, когда вода обдала ребенка, мальчик начинает дрожать и радостно смеяться. Опасность возбуждает его: он никогда раньше не был в воде. Но в объятиях отца он чувствует себя защищенным.

Внезапно отец, все еще держа ребенка, поворачивается и толкает его к берегу. Мальчик поначалу удивлен. На берегу отец на мгновение колеблется – затем с жесткостью доски тяжело падает лицом вниз на твердый мокрый песок, вдавливая в него лицо мальчика. Тот переворачивает отца на спину и видит его остекленевшие и пустые глаза, кровь льется изо рта.

Отец умер. Мальчик сидит и тупо смотрит на меня.

Причина этого сна ясна. В 1946 году я впервые отправился на пляж. Позже в том же году умер мой отец. Он был портным, который с трудом находил время для детей, потому что изо всех сил старался держать на плаву мастерскую.

В последнее утро перед его смертью мы с младшим братом Джоэлом проводили папу до остановки трамвая и помахали на прощание, когда он уходил на работу. Позже нам сказали, что в обед он пошел в аптеку на углу, где упал и умер.

В тот вечер гроб стоял в центре нашей гостиной в Буффало, задрапированный черной бархатной тканью с вышитой звездой Давида – как будто это согревало его. Свечи, символизирующие божественную искру в человеческом теле, горели в красных стеклянных сосудах. Я коснулся гроба пальцами, играя на нем, как на пианино. Я сидел под ним, как хороший мальчик. Помню, как возился с расшитой тканью, свисавшей с гроба. Я знал, что все очень плохо, хотя и не понимал точно, почему. Я был напуган и сбит с толку.

А потом были похороны. Унылый серый день.

По кладбищу гулял ветер. Мы жались друг к другу, как крестьяне. Я стоял среди взрослых у места захоронения, не в силах понять смысл этой немой сцены – как, возможно, любой пятилетний ребенок. Земляные холмики окружали большую прямоугольную дыру в земле. Гроб стоял в стороне. Под мучительные рыдания собравшихся вокруг меня людей раввин начал читать молитву. Отца положили в землю. Гроб опустили почти до самого дна. Между ним и холодной землей было всего несколько сантиметров, но это пространство, как мне показалось, подтверждало, что он не совсем похоронен, а если так, то, возможно, и не мертв. Мы могли бы открыть гроб. Он мог выйти. Вылезай из могилы, возвращайся домой и прими душ. Пообедай и живи своей жизнью. И боль уйдет.

Затем тяжелые изношенные кожаные ремни, удерживающие гроб, отцепили и вынули. Потом произошло нечто еще более жестокое. Добровольцам вручили по лопате, и они по очереди бросали землю на гроб. Теперь я знаю, что еврейский народ считает этот поступок мицвой, добрым делом. Но тогда мне показалось наоборот. У меня было сильное желание прыгнуть в яму, чтобы спасти отца. И все же я стоял неподвижно, пока каждая новая горсть земли с глухим стуком падала на крышку гроба.

СМЕРТЬ ОТЦА ОПУСТОШИЛА МЕНЯ. ТЕПЕРЬ Я СТАЛ ГЛАВОЙ СЕМЬИ, ЧТО, ПОМНИТСЯ, ПРЕДПОЛАГАЛ ЕЩЕ В ДЕТСТВЕ.

Я чувствовал себя ответственным за мать, младших брата и сестру. Как такое могло случиться? Отец как мужчина и кормилец был неоспоримым главой семьи. Но теперь нас осталось четверо, и я был самым старшим мужчиной.

Также помню, как испытывал неприятное ощущение свободы. Да, было ужасное чувство потери, которое до сих пор живо в памяти, но, к счастью, был и противовес – рассеянное пугающее прозрение, что больше не было тех же барьеров и ограничений. Возможно, это был не более чем мой собственный способ пережить травму от внезапной смерти отца, но я помню этот странный безрадостный трепет и по сей день.

Проблемы моей матери были гораздо более очевидными. После смерти отца у нее осталось всего 54 доллара, чтобы содержать себя, меня, Джоэла и Рути, нашу шестимесячную сестру. В отчаянии она обратилась за помощью в Еврейскую Федерацию, и ей сказали, что окажут помощь, но только в том случае, если она согласится поместить детей в три отдельных детских дома. Эта мысль не только возмутила ее, но и воспламенила решимость никогда не позволять какому-либо учреждению или отдельному лицу ставить под угрозу целостность ее семьи. Чтобы поддержать нас, она стала работать продавцом в универмаге Саттлера, а затем на Бродвейском рынке, оба в Буффало.

Сара, моя мать, была тихим человеком и всегда держала меня за руку, когда мы пересекали железнодорожные пути, и удерживала меня, когда поезд с ревом проносился мимо. Она держала меня за руку, когда мы шли в синагогу. Она держала меня за руку всякий раз, когда мы переходили улицу, ездили на Ниагарский водопад, ходили в яблоневый сад или на Кристал-бич. Ее руки привыкли к тяжелому труду, в основном к более поздней работе по сборке деталей самолетов на заводе: слой жесткой кожи покрывал более мягкую. Мне следовало отпустить ее руку.

В 1950-х годах, пока мы с братом не окончили начальную школу, семья жила в мрачной квартире в восточной части города, в самом бедном районе Буффало. В раннем детстве, после смерти отца, матери приходилось таскать нас с места на место. Мы понимали хрупкую природу своего существования. «Не мешай хозяину», – таково было вечернее кредо. Днем это было похоже на «тебя можно видеть, но не слышать». В конце концов мы сняли дом на Батлер-авеню, 163, в Ист-Сайде, но я продолжал испытывать тревогу по поводу нашей неопределенной жизненной ситуации, и эта тревога каким-то образом превратилась в особый страх перед слепотой и раком. В первом стихотворении, которое я написал, говорилось об ужасе каждого из недугов.

Помню, как стоял, держа маму за руку, на местной ритуальной бойне, когда она заказывала кошерную курицу – главное блюдо на ужин в пятницу вечером. Шойхет[10] отрубил птице голову прямо у нас на глазах. Кровь, струящаяся из ее шеи, стекала в корыто, а голова лежала на боку, как ни в чем не бывало, и смотрела на вас, как бы говоря: «Неужели это конец? Возможно ли это?» Я не смог выдержать это зрелище. Прежде чем мне стало плохо, мать вытащила меня на свежий воздух, где я тут же споткнулся о слепого нищего, сидевшего на тротуаре, скрестив ноги. Он был долговязым, сгорбленным, в грязной и рваной одежде, в слишком больших и разваливающихся ботинках и держал металлическую чашку. Его уставившиеся в никуда глаза были молочного цвета с маленькими черными пятнышками, а зубы – кривыми и гнилыми. Во всяком случае, таким я его запомнил, и с того момента вплоть до нынешнего дня именно в таком обличье он стал постоянным гостем в моих снах.

Парк возле дома был опасным местом. Бандиты обитали там даже днем и часто избивали нас просто для забавы. Ради развлечения мы ходили за наш дом, чтобы поиграть, – назвать эту жалкую маленькую территорию задним двором было бы неправильно. Мой двоюродный дед Абрахам, владелец дома, работал там, снимая металл со столбиков кровати, поставив ее над наковальней. Весь день этот седовласый старик склонялся над наковальней и лязгал зубами. Его усталая лошадь стояла в крошечной конюшне позади дома, вероятно, радуясь возможности отдохнуть от тяжелой дедовой тележки с мусором. Мы с Джоэлом должны были проявлять осторожность, чтобы не мешать деду Абрахаму.

Можно было слышать каждое слово в верхних комнатах всех домов по соседству – разговоры, в которые не всегда приятно быть посвященным.

В основном наши соседи были осторожны со словами, поскольку бежали от Холокоста. Хотя я был ребенком и не знал, что это такое, я чувствовал: что-то стояло за этим немногословием. В общем, жизнь была будто в Темные века.

Мы с братом играли в футбол или бейсбол посреди улицы до раннего вечера. Погода стояла жаркая и душная, и нам это очень нравилось. Было слышно, как жужжат насекомые возле уличных фонарей. Старые соседские женщины, должно быть, сидели в домашних платьях и наблюдали за нами с веранд. Уилл Людвиг, старый слепой человек, тоже стоял и «наблюдал». Никто не знал, откуда он и чем занимается. Он просто стоял там в белой футболке и серых брюках, закатанных до бедер. Он был жутким, но добрым, как дружелюбный призрак. Если бы старик пропал, вы бы не заметили его отсутствия. Он всегда стоял на одном и том же месте, скрестив руки на груди, прямой и сосредоточенный, словно судья. Каким-то образом его присутствие смягчало резкий свет уличных фонарей. В какой-то момент мы поняли, что он больше не появляется по вечерам. Я не знаю, что с ним стало. Не слишком ли он жесток? Может быть.

Запах маминых холодных сливок и аромат ее духов. Вид ткани ее поношенного платья. Шуршание домашних туфель по деревянному полу. Мягкость ее голоса. Звуки потягивания чая и звон блюдца. Усталый голос по утрам, спрашивающий, что бы я хотел на завтрак. Узор на оконных шторах в ее комнате. Радость от того, что я возвращаюсь с маленьким братом из синагоги после службы зимой, оказываюсь в тепле и покое, напевая «Шалом Алейхем», произнося благословения, сажусь и начинаю есть. Это были мелочи, которые поддерживали мой мир. Даже в те бедные дни было на что опереться.

Мама опекала мою любимую бабушку, Полину Фокс. Она родилась в Польше и пережила еврейские гетто, нищету и погромы. В восемь лет с ней произошел странный несчастный случай, в результате которого она потеряла левый глаз. Когда бабушка работала няней в Польше, из детской кроватки выскочила пружина и ударила ее в глаз. Она никогда не говорила о своей частичной слепоте, но поздними вечерами мы с Джоэлом видели, как она вынимает протез из глазницы и кладет его в комод. Иногда мы тайком открывали ящик, содрогаясь при виде призрака глаза, глядящего на нас.

Бабушка бежала от погромов в Польше, переселившись в Лондон, где управляла кондитерской лавкой в менее богатой части города. Вскоре после прибытия в Буффало в начале двадцатого века она заболела и оставалась в плохом состоянии до конца своей жизни. Единственное, что стояло между ней и мыслями о смерти – это семья и еженедельный Шаббат[11]. Она и моя мать обычно закрывали глаза, когда зажигали свечи на Шаббат. То же самое мы делаем и сегодня спустя столько лет.

Болезнь бабушки, возможно, также была выражением одновременно облегчения и усталости, как когда марафонец падает после финиша. Она избежала смерти в Европе. Занималась мелким бизнесом в чужой и не особенно гостеприимной Англии, с новым для нее языком, и добралась до Соединенных Штатов через жестокий и капризный океан. Для довольно хрупкой женщины, приехавшей из крошечного места в Восточной Европе, все это было гигантским испытанием. Но внутри нее еще горели искры жизни, стабильности, выносливости и мудрости, которые, несомненно, поддерживали ее во время беспорядочных перемещений по беспокойному миру. Эти искры она передала своим внукам. Пока дышу, буду думать о ней с невыразимой благодарностью.

БАБУШКА ЖИЛА С НАМИ, И МЫ СЧИТАЛИ ЕЕ ВТОРОЙ МАТЕРЬЮ. В НАШЕМ ПЛЕМЕНИ ОНА БЫЛА СТАРШЕЙ – МАТРИАРХОМ. А ЕЩЕ ОНА БЫЛА ПОХОЖА НА МУДРЕЦА. МЫ ПОЛУЧАЛИ ОТ НЕЕ БОЛЬШЕ СОВЕТОВ И МУДРОСТИ, ЧЕМ ИСКАЛИ.

Она была легендарной личностью. Можно было поверить, что эта женщина способна творить чудеса. Более того, она держалась с достоинством, осознавая свою значимость для нас. Сидеть рядом с ней было большой удачей. Руки бабушки были твердыми: они многое пережили. В них было великое знание. Нам повезет, если когда-нибудь наши руки будут знать хотя бы половину этого. Было почти невыносимо находиться рядом с ней – как будто ты не был достоин этого. Мы вертелись вокруг бабушки, как возбужденный выводок, – всегда у ног. Даже когда я стал выше нее, ничего не поменялось. Обнять бабушку означало быть помазанным: ты уходил, чувствуя себя сильнее. Ее возраст был источником силы, а фальшивый глаз – источником страха.

Она сидела на крыльце и смотрела, как мы играем в мяч на улице. Ей никогда не приходилось ничего говорить нам, не нужно было кричать: «хороший удар» или «отлично поймал». Это принизило бы ее. Она лишь наблюдала. Возможно, она была выше самого языка. Если она и заговаривала, то на идише. Мы вслушивались в каждое слово, как будто никто другой в нашей жизни больше никогда не скажет ничего подобного, словно она сообщала новые заповеди и говорила нам, как вести себя. В этом она была похожа на ангела.

Помню, как ее хлопчатобумажное домашнее платье касалось моего лица, когда я обнимал ее. Ее руки с кожей, похожей на бумагу, на моей шее. Ее губы на моей макушке. На дне моего старого детского комода она хранила слой белого песка, привезенного друзьями по ее просьбе из поездок в Израиль. Ее черное кресло-качалка стояло слева от крыльца. Помню, как мы с ней слушали радио по средам и четвергам вечером: Пол Уайтмен и оркестр Файрстоуна играют Rhapsody in Blue; Мистер Хамелеон; Мистер Кин, Tracer of Lost Persons. Наше время наедине. Такие моменты были и в детстве, и во взрослой жизни, и даже после ее кончины – смерти, которая отняла у меня что-то священное, но и оставила после себя нечто сакральное тоже.