Йоста шутливо пригорюнился, посмотрел исподлобья на Марианну и вздрогнул: с девушкой что-то случилось. Взгляд ее внезапно вспыхнул яростной, почти невыносимой ненавистью, он и в самом деле походил на удар испанского кинжала.
– Я бы хотела… Я бы хотела, чтобы жизнь господина Берлинга на этом окончилась, сейчас, в эту минуту.
Слова ее, а еще более взгляд зажгли в крови поэта знакомую сладкую истому.
– О, если бы это было так! – сказал он тихо и задумчиво, и глаза его заблестели слезами. – О, если бы это были не слова, а стрелы, со смертельным свистом вылетающие из густых зарослей, если бы это был кинжал или яд… если бы они были во власти умертвить жалкое тело и дать душе моей желанную свободу…
Марианна взяла себя в руки и улыбнулась.
– Что за ребячество, – сказал она, взяла его под руку и повела к гостям.
Они так и не сняли свои испанские костюмы, и появление пары вновь вызвало аплодисменты. Выстроилась очередь желающих поздравить их с успехом.
Никто ничего не заподозрил.
Опять начались танцы, но Йоста Берлинг постарался скрыться. Кинжальный взгляд Марианны… он прекрасно понял, что она хотела сказать.
Для нее это позор. Позор, что она влюбилась в Йосту Берлинга, позор, что он влюбился в нее. Позор хуже смерти.
С танцами покончено. Он не хотел их видеть, всех этих чопорных красавиц.
Их взгляды, их легко заливающиеся краской щечки – не для него. Их легкие ножки порхают не для него, не для него этот зазывный грудной смех. Потанцевать с ним – почему бы нет, водить компанию, кокетничать, но никто из них не захочет отдать свою судьбу в его руки. В ненадежные руки Йосты Берлинга.
Он пошел в сигарную, где гости постарше собрались у ломберных столиков. Свободное место нашлось у стола, где сидел огромный хозяин такого же огромного поместья Бьорне. Он играл вперемежку то в тридцать одно, то в польский банчок, и, похоже, выигрывал – на столе перед ним лежали небрежный ворох двенадцатишиллинговых ассигнаций и кучка серебряных монет по шесть эре.
Ставки росли и без Йосты, но Йоста добавил пылу. Счет уже шел на риксдалеры – появились серые, зеленые ассигнации и даже желтые десятки.
Мельхиору Синклеру продолжало везти.
Но и Йоста не сплоховал – перед ним тоже медленно, но верно росла кучка выигранных денег. Игроки пасовали один за другим, и вскоре за столом остались только двое: Йоста Берлинг и огромный, как медведь, помещик из Бьорне. И Йоста выиграл.
– Йоста, паренек! – захохотал помещик, демонстративно потряс бумажником и вывернул кошелек. – Больше у меня при себе нет. Что нам теперь делать? Я, как видишь, нищий, а в долг не играю. Обещал матери, понимаешь. – Он снова захохотал и вынул из кармана брегет.
Часы он проиграл. Такая же участь постигла и бобровую шубу. Мельхиор разгорячился не на шутку и собирался было поставить на карту коня и санки, но его остановил невесть откуда взявшийся Синтрам.
– Поставь что-то посерьезней, тогда отыграешься! – посоветовал коварный заводчик. – Надо переломить везенье!
– Какого дьявола мне ставить, если удача отвернулась? – усмехнулся Мельхиор.
– Поставь-ка, драгоценный брат Мельхиор, свою драгоценную дочку на карту! Ее-то ты точно не проиграешь, совесть не позволит.
Йоста засмеялся:
– Господин Синклер может смело ставить на карту свою дочь – этот выигрыш мне все равно не видать как своих ушей.
И помрачневший было всесильный Мельхиор тоже затрясся от смеха. Ему, конечно, не особенно понравилось, что имя Марианны упоминают за игорным столом, но предложение Синтрама выглядело настолько дико, что он даже не разозлился. Почему бы не поставить на карту Марианну? Дело беспроигрышное. Йоста прав – Марианну ему не видать как своих ушей.
– Ну что ж… – громогласно заявил Мельхиор, – если на то пошло… скажем так: если ты, Йоста, выиграешь и добьешься ее согласия, обещаю свое благословление. Так что вот моя ставка: не сама, конечно, Марианна, а мое благословление. Если, конечно, она его попросит.
Йоста поставил весь свой выигрыш, и ему вновь повезло. Заводчик Синтрам вздохнул и развел руками: не идет карта – значит не идет. Против судьбы не поборешься. Против прухи не попрешь, сформулировал он свою мысль.
Было уже за полночь. Поблекли розовые щечки красавиц, локоны распрямились, воланы на платьях помялись. Мамаши дочерей на выданье стали подниматься с диванов – бал продолжался уже больше двенадцати часов, пора и честь знать.
Но в последние томительные минуты бала взял Лильекруна свою скрипку и ударил по струнам. Прощальная полька. У крыльца уже фыркают лошади, уже солидные господа завязывают дорожные кушаки и шнурки на ботинках, дамы толпятся у дверей в мехах – кончен, кончен бал. Для пожилых бал кончен, но молодежь никак не оторвать от танцев. Уже и в шубах, и в накидках, а все пляшут они как заведенные – то встанут в круг, то парами, то вчетвером. Потеряет девушка кавалера – не беда, тут же подхватит другой.
И опечаленного Йосту Берлинга тоже захватил этот вихрь. А почему бы нет? Почему бы не вытанцевать прочь унижение, почему бы не разгорячить кровь, не развеселиться, как остальные? Он танцевал без устали, ему начало казаться, что стены пошли кругом, да что стены – даже мысли завертелись весело и беспорядочно, и уже не жгла сердце обида.
И кто же его партнерша, кого он взял за руку и вырвал из сумасшедшей карусели, кто же она, эта легкая, как пушинка, тонкая и гибкая? Почему, не успел он взять ее за руки, побежали огненные токи между ними? Ах, Марианна, Марианна!
А пока Йоста танцевал, Мельхиор Синклер, дожидаясь дочь, нетерпеливо топтался на снегу в своих огромных ботфортах. Синтрам, уже сидя в коляске, крикнул ему:
– Может, тебе и не стоило проигрывать дочку Йосте Берлингу.
– Это еще почему?
Синтрам ответил не сразу – тщательно разобрал вожжи, взял хлыст.
– Потому что они целовались всерьез. Ничего такого в живой картине не задумано. – Он хлестнул лошадь, и коляска сорвалась с места.
И вовремя – если бы промедлил, неизвестно, чем бы кончилось дело. Все знали, как вспыльчив огромный Мельхиор Синклер и как тяжелы его кулаки.
Помещик вернулся в зал и первое, что он увидел, как Марианна, его дочь, танцует не с кем-нибудь, а именно с Йостой Берлингом.
То, что происходило, даже и танцем назвать нельзя: дикая, исступленная пляска, побледневшие и побагровевшие лица, тонкая взвесь пыли от столетних досок пола, догоревшие до огарков восковые свечи в канделябрах, красноватый колеблющийся свет, похожий на адское пламя. И в этой, как ему показалось, застывшей на мгновение призрачной толпе летела в своем царственном танце безупречно красивая, неутомимая пара, Йоста и Марианна. Они ничего не замечали вокруг, они были захвачены стихией движения и в то же время повелевали ей легко и непринужденно; казалось, стоит им захотеть, и они полетят, не касаясь пола, к одним им ведомой цели.
Мельхиор Синклер недолго смотрел на них. Он вышел на крыльцо, грохнул за собой дверью, сел в санки, где ждала жена, и через минуту они уже неслись по накатанной колее.
И когда Лильекруна опустил свою скрипку и вытер пот со лба, Марианне сказали, что родители уже уехали, не стали ее дожидаться.
Она удивилась, конечно, но виду не подала: уехали – значит уехали. Она нашла шубку и вышла. Дамы решили, что у нее собственный экипаж.
Но никакого экипажа у Марианны не было. Она бежала по снегу в своих шелковых бальных туфельках. Ее обгоняли экипажи, она шарахалась в придорожные сугробы, но никто даже предположить не мог, что это сама Марианна Синклер бежит, увязая в снегу. Красавица Марианна Синклер!
За воротами Экебю дорога стала пошире, и она прибавила шаг. Ей стало жутко. Придорожные кусты в темноте напоминали затаившихся медведей. Остановилась, перевела дух и опять побежала.
От Экебю до Бьорне близко, самое большее – четверть мили[14]. Когда Марианна подбежала к усадьбе, ей в первую секунду показалось, что она заблудилась. Все двери заперты, свет погашен. Но нет, это их усадьба. Бьорне. Неужели родители еще не добрались?
Она сильно постучала в дверь, потом начала колотить дверным кольцом по медной накладке. Гулкое эхо носилось по всему дому, но никто не выходил.
Пальцы примерзли к металлу. Марианна с трудом, содрав кожу, оторвала руку.
Всесильный заводчик, помещик Мельхиор Синклер запер двери своего дома для собственной дочери.
Он много выпил и обезумел. Он ненавидел Марианну – только за то, что она, как ему спьяну показалось, симпатизирует Йосте Берлингу. Мало что соображая от гнева, запер жену в спальне, прислугу в кухне, пообещав, что оторвет голову каждому, кто посмеет впустить в дом беспутную шалаву. Никто слова не сказал – домашние знали, что он вполне способен сдержать свои людоедские обещания.
Никто и никогда не видел Мельхиора Синклера в такой ярости. Может, оно и к лучшему, что он не впустил Марианну в дом, – если бы она появилась, он вполне мог ее убить.
Как он только ее не баловал! Золотые украшения, шелковые платья, а какое образование он ей дал! Она была его гордостью, его божком, он преклонялся перед ней, словно на голове у нее была корона. Его принцесса, несравненная, прекрасная, гордая Марианна! Разве жалел он что-нибудь для нее? Разве отказывал ей в чем-то? Он, считавший себя неотесанным бурбоном, недостойным такой дочери! Ах, Марианна, Марианна!
Как ему не возненавидеть ее! Подумать стыдно – влюбилась в Йосту Берлинга! Целовала его! При всех! Она ему больше не дочь! Раз она могла так обесчестить и себя, и его, она ему больше не дочь! Пусть убирается на все четыре стороны! Какой позор – влюбиться в такого, как Йоста Берлинг! Пусть ночует в Экебю, пусть стучится к соседям, пусть хоть в сугробе валяется, ему все равно. Она уже вывалялась по уши в грязи, его прекрасная Марианна. Ее больше нет. Украшение и утешение всей его жизни… она для него не существует.
Мельхиор лежал в постели и распалял сам себя. Он прекрасно слышал, как она стучит в дверь. А ему-то какое дело? Он спит. Там, на крыльце, стоит обесчещенная любовью к разжалованному священнику женщина. Для падших созданий вроде нее в его доме нет места. Если бы он любил ее чуть меньше, если бы она не была ему так дорога, если бы он чуть меньше гордился ею… Тогда, может быть, он и преодолел бы отвращение и впустил ее.
Да, надо признать, благословление на ее брак он проиграл в карты Йосте Берлингу. Но открыть ей дверь? Впустить в свой дом? Ни за что… Ах, Марианна!
А что же Марианна? Что делает в это время она, ослепительная красавица, королева балов и приемов, желанная собеседница величайших умов страны?
В отчаянии колотит она в дверь своими израненными руками, умоляет о прощении.
Но никто не слышит ее, дом словно вымер, застыл в ледяном молчании.
Что можно представить себе ужаснее? Даже и я – рассказываю, а у меня бегут мурашки по коже от страха. Она вернулась с бала, где была признанной королевой! Гордой, счастливой королевой! И сброшена с пьедестала в эту бездонную, ледяную ночь, где ей суждено погибнуть в двух шагах от родного дома. Не униженной, не избитой, не проклятой, а выброшенной из собственного дома с леденящей душу, бесчувственной расчетливостью!
Я думаю о громоздящейся над ней морозной, истыканной алмазными гвоздиками звезд равнодушной тьме, о снежных равнинах, о молчаливых, будто затаившихся лесах. И люди, и природа заснули спокойным сном, и я вижу только одну живую точку в этом белом безмолвии. Все горе мира, весь страх, вся лишенная надежды тоска сосредоточились в этом живом комочке плоти. О боже, остаться одной в этом заледеневшем, спящем мире, где не от кого ждать поддержки и участия!
Впервые в жизни она встретилась с истинным жестокосердием. Ее мать даже не поднялась с постели, чтобы спасти ее. А старые слуги, оберегавшие каждый ее шаг, сдувавшие с нее пылинки, они же тоже слышат, как она погибает здесь, у дверей собственного дома! И пальцем не пошевелят, чтобы ей помочь… За какое преступление она наказана? Где еще ей ждать любви и прощения, как не за этими дверьми? Если бы она даже убила кого-то, и то… она была уверена, что, если бы она даже осквернила себя убийством, ее не встретили бы этим страшным, необъяснимым молчанием. Она могла пасть как угодно низко, но приди она домой в язвах и обносках – ее встретили бы с любовью и пониманием. Эта дверь в ее дом, где она никогда не видела ничего, кроме безграничной и безусловной, слепой любви.
Но может быть, достаточно? Неужели сердце отца ее не дрогнет?
– Отец! – кричит она в отчаянии. – Я замерзаю! Мама, ты, которая так преданно оберегала меня всю жизнь, не спала ночей над моей кроваткой, почему же ты спишь сейчас? Проснись, только проснись, я никогда больше не причиню тебе огорчений!
Она выкрикивает все это одним духом и замолкает, задерживает дыхание, чтобы лучше слышать. Дом молчит. Ни хлопка открываемой двери, ни скрипа половиц.
Она заламывает руки. Отчаяние настолько поразило ее, что даже слез нет.
О, этот длинный, темный дом с закрытыми наглухо дверьми и слепо поблескивающими в ночи темными окнами… он кажется нежилым. Что с ней будет теперь? С ней, лишенной родительского крова? Отец сам прижал раскаленное тавро к ее плечу, и она останется меченной этим позором навсегда, пока видит над собой звездное небо.
– Что со мной будет, отец? Что обо мне подумают?
Наконец она заплакала. Холод медленно, но неумолимо сковывал ее тело.
Горе тому, кто окажется на ее месте в морозную беспощадную ночь, но вдвойне горе тому, кто стоял так высоко, как стояла она, и все же провалился в погибельную бездну. Как после этого не страшиться жизни? Как не понять, на каком утлом суденышке плывем мы в нелепой надежде, что боги жизненных штормов пощадят именно нас! Горе колышется вокруг, как бескрайнее море, голодные волны плещут через борт, они уже готовы поглотить нас. И ни земли, ни островка, ни случайного корабля – ничего. Только незнакомое небо над океаном отчаяния…
Но тс-с-с… наконец-то, наконец-то! Послышались легкие, осторожные шаги.
– Мама, это ты?
– Да, моя девочка. Это я.
– Открой же дверь!
– Не могу, дитя мое. Отец не велел тебе открывать.
– Я прибежала сюда из Экебю по сугробам в шелковых туфельках! Стою здесь уже час, стучу и кричу. Я же замерзну насмерть! Почему вы бросили меня и уехали?
– Девочка моя, девочка… зачем ты целовала Йосту Берлинга?
– Тогда скажи отцу – это была шутка! Неужели он решил, что я в него влюбилась? Это была шутка, игра! Неужели ты тоже думаешь, что мне нужен Йоста!
– Иди к управляющему, Марианна, попроси, чтобы он пустил тебя переночевать. Отец пьян и ничего слышать не хочет. Он и меня не выпускал. Я прокралась на цыпочках, когда он уснул. Он убьет меня, если я тебя впущу.
– Неужели я должна идти к чужим людям, когда у меня есть дом? И ты так же жестока, как отец! Как ты могла допустить, чтобы меня выбросили из дому замерзать? Если ты не впустишь меня, я ни к кому не пойду. Лягу в сугроб и умру…
И мать положила руку на рукоятку замка, чтобы открыть дочери дверь, но тут послышались тяжелые шаги на лестнице и суровый голос отца:
– А ну, вернись на место!
Марианна прислушалась. Мать отошла от двери, раздались грубые ругательства и…
Марианна не поверила своим ушам. Она услышала звук, похожий на звук пощечины, потом еще раз и еще… Этот негодяй посмел ударить ее мать! Этот медведь, с кем не мог сравниться силой ни один забияка в уезде, бил слабую женщину, свою жену.
Марианна упала на крыльцо, корчась, как будто били ее, а не мать. Она рыдала, и слезы тут же превращались в прозрачные льдинки на пороге.
Пощады, пощады! Откройте же дверь, пусть он бьет меня! Кем надо быть, чтобы ударить мать за то, что она пыталась утешить своего ребенка, спасти его от неминуемой гибели на морозе!
Душа ее еще не знала такого унижения. Только что она была королевой, а сейчас валяется в снегу, как высеченная рабыня… Ну нет, она не рабыня. Ее охватила холодная ярость. Окровавленной рукой начала она колотить в дверь.
– Слышишь, ты, тот, кто бьет мою мать! Ты пожалеешь! Ты будешь рыдать горькими слезами, но не будет тебе прощения! – крикнула она и, пятясь, отошла от крыльца.
Отбросила в сторону шубку, осталась в черном шелковом платье и легла в сугроб, раскинув руки, похожая на огромную убитую птицу. Лежала и думала, каково будет отцу выйти завтра из дома и найти ее мертвой здесь, рядом с дверью, которую ей так и не открыли. Ей ничего уже не хотелось – только чтобы нашел ее именно он, ее отец.
О, смерть, бледная подруга моя! От тебя не уйти, еще никому не удавалось уйти от тебя. Но в этом есть и утешение. Даже ко мне, нерадивой из нерадивых, придешь ты, ласково примешь из рук моих мутовку и стеклянную банку с мукой, развяжешь заношенные башмаки, снимешь рабочее платье. Мягко и властно облачишь меня в тонкое, умело драпированное льняное платье и уложишь на обитое шелковыми кружевами ложе. Башмаки более не нужны ногам моим, и на руки мои наденешь ты нитяные перчатки, им никогда уже не придется марать себя работой. И ты благословишь меня на отдых, и засну я тысячелетним сном. Избавительница-смерть, нет на земле ленивее труженицы, чем я, и с дрожью восторга мечтаю я о блаженном миге, когда заберешь ты меня в свое царство.
Бледная подруга моя, я смиренно покоряюсь тебе, тебе не составит труда испытать на мне свою силу, но есть и другие, не такие покорные. Куда тяжелее была борьба твоя с женщинами той поры! Какие жизненные силы таились в их изящных телах! И даже лютый мороз тщетно старался охладить их горячую кровь…
Ты заботливо уложила прекрасную Марианну на смертное ложе и присела рядом, как старая нянька присаживается к колыбели, чтобы убаюкать младенца. Нет в мире няньки вернее и преданнее тебя, моя бледная подруга. Ты знаешь, как укачать и успокоить дитя человеческое, и приходишь в гнев, когда товарищи по играм с шумом и гамом будят только что сомкнувшего глаза ребенка и вновь вовлекают его в свои дикие забавы. Даже страшно подумать, в какую ярость пришла ты, когда кавалеры подняли Марианну с ее смертного ложа, когда один из них прижал ее к себе и горячие слезы его начали капать на побелевшее чело!
Погашены свечи в Экебю, уехали гости. Кавалеры собрались в своем флигеле вокруг последней, уже полупустой, чаши с пуншем.
Йоста щелкнул несколько раз по краю хрустальной пуншницы, она отозвалась мелодичным колокольчиком. Он решил сказать речь. Речь о женщинах той далекой поры.
– О, женщины! – сказал Йоста. – Рассказывать о вас нечего и пытаться; с таким же успехом можно описывать Царство Небесное. Сплошная красота, сплошное сияние. Вечно юные, вечно прекрасные, нежные, как глаза матери, когда она смотрит на свое дитя. Невесомые, как бельчата, обвиваете вы шеи своих мужей. Никогда не повышаете вы голос в гневе, никогда не морщите досадливо лоб, руки ваши никогда не грубеют. Вы, святые мадонны, охраняете храм домашнего очага. Вам курят фимиам, вам молятся, благодаря вам любовь творит истинные чудеса, а над головами вашими сияют золотые нимбы, замеченные поначалу поэтами, а потом и всеми остальными!
Кавалеры, хмельные от пунша и сладких речей Йосты, повскакали с мест. Кровь кипела и бурлила в их жилах, даже старина Эберхард и тяжелый на подъем кузен Кристофер не усидели на месте. С невероятной скоростью запрягли коней и на двух санях пустились в путь – еще раз восславить тех, кого они не уставали восславлять всю жизнь, спеть каждой из них серенаду, всем им, с ясными глазами и розовыми щечками, всем, кто осчастливил своим появлением большой бальный зал поместья Экебю.
О, женщины той поры! Наверняка сладко было вам, уже взлетевшим на полные волшебных снов небеса, проснуться от звуков спетой в вашу честь серенады!
О проекте
О подписке