Как все ржали, когда я принесла эту груду домой и пыталась поднять наверх, просто животы надорвали. Весь следующий день Тони изображал из себя манекен. Одна из девушек, красотка Люлю, установила свою машину Зингер в нашей комнате и подгоняла купленное под размер. Настоящий франт, дорогая моя, ему все понравилось, кроме печатки, которую я в результате уступила Мадам, а та подарила Джитсу.
Теперь объясню, зачем Тони понадобились смокинги. В первый же день, когда он встал на ноги, он спустился со мной в гостиную, когда там никого еще не было. Осмотрел помещения, восхитился роскошью и стилем барокко, но больше всего его потряс рояль. Он сел за него, будто это было чудо из чудес, размял пальцы и заиграл. Я говорю «заиграл», потому что просто слов не хватает, у меня просто мурашки по коже побежали. Девушки в полном обалдении одна за другой стали выскакивать из своих комнат на лестничную площадку наверху, а другие быстро поднимались наверх из кухни. Неважно, что играл он классику типа Персидского марша и что приходилось напевать ему модную мелодию, что было дальше – и так понятно. До него на рояле бренчала только Магали, а иногда, когда веселье становилось бурным, по клавишам стучали двойняшки. А так для музыки мы завели радиолу, последний крик моды, и громкоговорители, скрытые драпировкой, но Мадам, большой знаток по части всякого там украшательства, говорила, что в настоящем заведении должен стоять рояль, а главное, чтобы было, куда поставить гладиолусы.
Вот так Тони стал у нас тапером, что упрощало жизнь, потому что теперь в рабочие часы моя комната была свободна. Все, включая Мадам, были довольны, а ему тоже стало веселее, все лучше, чем ходить кругами или валяться в кровати. Поскольку он был занудой, и сперва ему было не по себе, что я его содержу, он к тому же был доволен, что, изображая музыканта, платит за свой стол и кров. Кстати, деньги в то время на меня просто сыпались. Я прямо-таки расцвела от любви и меньше трех раз наверх не поднималась, сама выбирала, кто меня оседлает, зарабатывала побольше какой-нибудь машинистки. Если к нам залетали любители девушек повыше, я била все рекорды.
Самым трудным оказалось запретить Тони выходить на улицу. Он повторял одно и то же:
– Ведь ищут-то не меня, а Красавчика.
Послушать его, так даже столкнись он нос к носу с лейтенантом Мадиньо (он называл его Мудиньо), то тот прошел бы мимо, не обратив внимания на очередного отдыхающего, который оттянулся у нас по полной, а теперь старается избежать встречи и не здороваться. Я ему говорила:
– А невеста, которую ты умыкнул? Наверное, она еще в городе.
Он поднимал глаза к небу, якобы в ужасе от моей глупости:
– Убить меня она могла, но донести – ни за что!
Допустим. Во всяком случае Мадам и товарки твердо верили, что это Красавчик. Представляю, что они сильно засомневались бы в этом, если бы он небрежно бросил им, взяв под козырек:
– Пока, пойду развеяться.
Даже если у пятерых из десяти шарики в голове работали со скрипом, а у двух в голове были просто опилки, то уж Зозо, Мишу и Мадам точно заподозрили бы неладное. Но попробуйте заставить клаустро… как там его, прислушаться к голосу разума.
Сперва ему хватало балкона. Считал облака, лодки, застрявшие на песке после отлива, проветривал легкие. Минут через пять возвращался на кровать, ложился, обхватив голову руками, несчастнее, чем раньше. Ему не хотелось ни курить, ни пить, ни читать статьи с пересказом фильмов, ни разговаривать, а уж кричать и подавно. Настоящий медведь в берлоге!
А потом, как-то вечером, когда красное солнце еще стояло на горизонте, он перешагнул балюстраду балкона и завис над садом. Я умоляла его. Слишком высоко – отпустит руки – костей не соберешь! Он что-то неразборчиво прошептал и разжал пальцы. Упал на клумбу, мягко, как кот. Посмотрел снизу вверх, приложил палец к губам и, прижимаясь к стенам, отправился навстречу свободе.
Я быстро обулась и накинула плащ, даже трусы надеть не успела, и сломя голову бросилась по лестнице. Помчалась наугад сначала в центр города, потом в порт, заходила в «Нептун» и разные другие кафе, посмотреть, нет ли его там. Как сквозь землю провалился! Я развернулась и снова побежала, не разбирая дороги, как сумасшедшая, заклиная Святую Деву спасти его.
Я нашла его, когда уже наступила ночь, а курортники побогаче из бара переходят ужинать в ресторан: он сидел в полном одиночестве и полной задумчивости на бортике фонтана. Я подошла. Минуту смотрела на него, не шевелясь, просто радуясь, что вижу его. Кажется, он пускал по воде пустой спичечный коробок. Наконец заметил меня, фонтан был на другом конце площади, подошел, руки в карманах, подталкивая камешек носком ботинка. Я бросилась к нему, сказала, что боялась, что он ушел навсегда. Он засмеялся, поцеловал в волосы, сильно прижал. Оказывается, когда он спрыгнул с балкона, я не расслышала фразу: «Поищи веревку, чтобы я мог подняться».
Мы прошлись до конца мола, обнимая друг друга за талию, почти никого не встретили по дороге, и поскольку он понял, что я под плащом голая, он шел все быстрее и быстрее, прямо к маяку. Там, прислонившись к стене, он насадил меня на себя, я обхватила его руками и ногами, рядом метался гигантский луч света, прочесывал океан, а сердце у меня просто выпрыгивало из груди.
Мы вернулись в «Червонную даму», не прибегая к уловкам, прямо через дверь. Открывая нам, Джитсу улыбнулся, как обычно. Нужно сказать, что слепым он не был, и в отличие от остальных видел настоящего Красавчика вблизи. Наверное, он в первый же вечер почувствовал, что это надувательство. Мадам в этот момент была на кухне. Я оставила Тони и пошла к ней, даже не переодевшись.
Она была в слезах. Резала лук. Даже глаз не подняла, чтобы взглянуть, кто вошел. Я сказала ей:
– Мадам, я вас обманула. Тони вовсе не Красавчик.
Она ответила, не отрываясь от своего занятия:
– Спасибо за информацию. Это секрет Полишинеля. Думаю, даже Магали догадалась.
Магали была из нас самой тупой. Поскольку Мадам молчала, я спросила ее почти шепотом:
– Вы его выгоните?
Вздох:
– Захотела бы, уже выгнала. Есть вопросы?
Через несколько минут, чувствуя, что я замерла, добавила:
– Иди переоденься, а то опоздаешь.
Я пошла к лестнице, но не смогла себя пересилить и спросила:
– А почему вы не?..
Она ответила усталым голосом, по-прежнему не глядя на меня:
– Разве ты отпустила бы его одного? Есть вопросы?
Ни разу больше мы не поднимали с ней эту тему. Я жила как во сне и грезила наяву двадцать четыре часа в сутки рядом со своим любимым. Вижу его, как сейчас, – он сидит за роялем в ярком свете люстр большой гостиной, белый смокинг, волосы набриолинены а-ля Джордж Рафт, безмятежная улыбка – тридцать два ослепительно-белых зуба, красив как на картинке. Иногда, огибая кружащиеся в вихре вальса пары, его взгляд встречается с моим, как будто мы одни на свете, только мы вдвоем знаем какую-то общую тайну. Короче говоря, влюбилась я по гроб жизни. Даже когда я лежала в постели с клиентом, думала о нем, прислушивалась, чтобы различить музыку внизу, а если очередной гимнаст трепался в койке, не замолкая, требовала, чтобы он заткнулся.
Лучшее время – на рассвете, когда гости уже разошлись, а Джитсу гасит люстры. Горит единственная лампа на рояле, отбрасывая немого света, она освещает несколько девушек, которые задержались, чтобы послушать музыку. Тони в рубашке, без смокинга, с сине-золотыми нарукавными резинками выше локтя, с сигарой в зубах, на рояле бутылка виски, наигрывает полные ностальгии мелодии американских негров. Моя любимая – Я написал твое имя на всех деревьях, он играл ее так, словно для меня ее сочинил. Я стояла у него за спиной, положив руки на плечи, гордая от сознания, что он принадлежит мне, а иногда, когда его вдохновляла какая-то идея, он вдруг пускался в откровения, и его голос тоже звучал, как музыка.
Он говорил:
– Первую, самую первую женщину я полюбил, когда мне было девять лет, когда наконец меня забрали из пансиона в Марселе, откуда я постоянно сбегал, и отдали к иезуитам. Я хорошо помню, все началось зимним утром, когда меня накрыла тень нашего учителя, который расхаживал взад-вперед по классу, заложив руки в рукава сутаны…
«…Руан, февраль 1431-го.
В день судебного заседания с ног узницы, как обычно, сняли тяжелую деревянную колодку, но руки и щиколотки остались скованны кандалами, которые не снимали никогда.
Вытолкнув ее из темницы под ухмылки охранников в круглых касках двое англичан, вооруженных пиками, велели ей идти перед ними по длинным подземным коридорам.
Она отважно шла, выпрямившись, высоко подняв голову, одетая в темный мужской костюм, совсем детское лицо обрамляла очень короткая стрижка, кандалы волочились по земле. На шее у нее болтался железный крест, такие носят в Лотарингии, на его отшлифованной поверхности внезапно вспыхивало отраженное пламя далекого факела, прикрепленного к стене.
Она снова поднялась по этим скорбным ступеням. Увидела, как открылась дверь позорного судилища. Она вошла в зал, выбранный специально, чтобы скрыть ее подальше от людских глаз, и ей на мгновение пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к яркому дневному свету, и было больно смотреть, в каком виде содержат ее эти мерзавцы. И все-таки она смело сделала эти последние шаги и встала одна перед лицом судей.
Они все собрались здесь – гнусный епископ Кошон, его доверенный Эстиве, по-собачьи ему преданный, и не меньше сорока асессоров – их число ежедневно менялось – а также люди в военном и штатском платье, все жаждущие ее погибели, обозленные тем, что она внушала им ужас на поле брани и что по воле кардинала Винчестерского им пришлось платить поборы, чтобы выкупить ее. Все, кроме одного, о котором скоро пойдет речь.
В тот день епископ, наученный горьким опытом прошлого заседания, не стал сам допрашивать девушку, но поручил другому задать коварный вопрос, который мог стоить ей жизни:
– Жанна, вы уверены, что находитесь в состоянии благодати? На что она ответила просто, тихим и проникновенным голосом, которым прежде вселяла храбрость в славного дофина:
– Если я нахожусь вне благодати, пусть Господь мне ее пошлет; если я пребываю в ней, пусть он меня в ней хранит.
После этих слов по рядам вершащих суд прошел долгий шепот. Д’Эстиве не мог скрыть замешательства, а Кошон – ярости. Обретя радость оттого, что ответила так удачно, слегка удивленная Жанна огляделась и впервые встретилась глазами с лихорадочно горящим взором ее единственного сторонника в этом зале.
– Это было четвертое заседание суда, 24 февраля, суббота, если не ошибаюсь, – говорил этот человек, наделенный удивительной памятью. – В тот миг, когда глаза этой девушки, которые были не голубыми, как утверждают, а светло-карими с золотыми прожилками, остановились на мне, я понял, что отныне моя жизнь принадлежит ей и что до конца дней своих я буду защищать ее и буду верен клятве, принесенной на шпаге.
Пока что я был вынужден ждать, негодуя от охвативших меня нетерпения и жалости к ней. Когда у нее спросили, сколько ей лет, она ответила:
– Почти девятнадцать.
Столько же примерно было и мне, как я думал. Мне кажется, я уже был таким же высоким и крепким, как сейчас, но одет бедно – легко себе представить мальчика, выросшего без отца и добравшегося сюда пешком из далекого Прованса, имея за душой лишь пресловутую шпагу с выгравированном на ее рукоятке девизом, вселявшим бодрость духа:
MAJOREM DEI GLORIAM[4]
Попав двумя днями раньше в Руан, где были только англичане и бургундцы, я сумел проникнуть в замок, затесавшись среди монахов, закрыв лицо капюшоном плаща, как Эрол Флинт в фильме «Робин Гуд». Ночью я спал во дворе, питался тем, что подавали сердобольные служанки.
Я снова увидел Жанну на следующем допросе, и снова она заметила меня. Потом я приходил туда каждый день, смешавшись с толпой, и потому каждый раз сидел на другом месте, но ее взгляд тут же находил меня. В нем чувствовалось доверие, которое она испытывала ко мне, и хотя в тот момент я ничем не мог быть ей полезен, казалось, что одним своим присутствием я поддерживаю ее.
Увы, с 10 марта под каким-то ложным предлогом, с единственной целью причинить ей еще больше страданий, мерзавец Кошон изменил место проведения суда. Из ходивших слухов стало известно, что теперь он допрашивает ее в тюрьме в присутствии всего двух асессоров и двух свидетелей.
Теперь, оказавшись разлученным с ней, я яснее, чем раньше, видел грозившую ей опасность, и мое бессилие было мне тем более отвратительно. Пренебрегая всякой осторожностью, я подделал письмо за подписью епископа, в котором узнице дозволялось принимать в камере каноника для исповеди. В тот же вечер я уже стучал в дверь донжона, в глубинах которого была заключена Жанна. Когда открывший мне охранник прочитал письмо и посторонился, пропуская меня внутрь, я понял, что я в руках Господних. Я спустился по ступеням, доверившись Ему, и оказался в сыром коридоре, где находился карцер.
Пятеро вооруженных стражей охраняли несчастную пленницу и днем и ночью, не давая ей покоя, но я знал об этом, как и все в замке, и чтобы предстать пред нею, выбрал тот час, когда их оставалось только трое, остальные двое, прихватив пять шлемов, отправились за супом.
Я снова показал подложное письмо. Сжимая под плащом шпагу, я слышал, как мерзавцы долго переговариваются, но не понимал их тарабарщину, поскольку знал лишь родной язык да немного латыни. Но я уже говорил, что само небо хранило меня. Стражник, у которого были ключи, распахнул дверь, отперев множество замков, и внезапно я оказался перед той, которая стала смыслом моей жизни.
Я до конца дней своих не забуду эту минуту. Вообразите себе темную камеру, по каменным стенам которой сочится вода, в углу топчан из неотесанного дерева, свет пробивается только из крошеного слухового окошка вровень с землей, выходящего в безлюдный двор. Юная уроженка Лотарингии, закованная в кандалы и одетая в мужской костюм, в котором я всегда ее видел, стояла под этим окошком, обратив свое красивое лицо к единственному кусочку неба, который был отсюда виден. Обернувшись при моем появлении, она с огромным облегчением улыбнулась мне. Я понял, что она все время ждала меня.
Я бросился к ее ногам, не заботясь о присутствии стражей, и воскликнул:
– Жанна, чтобы оказаться подле тебя, я преодолел отделяющую нас пропасть времени. Если судить по внешним приметам, я даже еще не родился, я появлюсь на свет только через пять столетий, но твои страдания так терзают меня, что я забыл, как сам прошел испытание карцером и отчуждение близких, и вопреки здравому смыслу хочу спасти тебя!
Мои речи Жанну вовсе не смутили, она положила свои закованные в цепи руки мне на плечи и сказала:
– Светлейший, светлейший монсеньор, мне известно то, о чем ты говоришь, я слышала голоса. Делай то, что угодно Господу.
Услышав это приказание, я поцеловал крест с двумя перекладинами, висящий у нее на шее, выпрямился, сбросив капюшон монаха, и обнажил перед ошеломленными стражами свою шпагу. Карцер был таким крошечным, что они не могли ни напасть на меня вдвоем, ни ловко манипулировать своими пиками. Я поспешил проломить череп первому, который погиб из-за того, что променял свой шлем на суп, и пронзить сердце второму, в отсутствие у него кольчуги. На мгновение я зашатался под тяжестью третьего, который орал как безумный, чтобы поднять тревогу, пока я в отчаянном порыве не перебросил его через себя. Он упал навзничь, ударившись о стену, обливаясь кровью, и я проткнул его насквозь.
Не теряя ни секунды, я выхватил ключи у того, кого убил первым, освободил Жанну от кандалов. Наблюдая за резней, она все это время жалела души своих мучителей, приговаривая:
– Я ведь предупреждала, что они попадут в лапы дьявола!
Мы вышли из камеры. И сразу же возникла проблема – в какую сторону нам двигаться? Жанна взяла меня за руку своей нежной рукой и сказала:
– Смело пойдем тем же путем, по которому меня столько раз водили.
И мы бросились бежать по сплетению подземных коридоров, прорытых под замком. Хорошо, что мы бросились туда, поскольку, удалившись не дальше, чем на расстояние, равное броску копья, мы услышали, как по лестницам донжона за нами гонятся солдаты кардинала Винчестерского. И кровь стыла в жилах не столько от бряцанья их оружия, сколько от яростного лая собак, которых они тащили за собой.
Мы долго бежали, не переводя дыхания, сворачивая то вправо, то влево в лабиринте коридоров, которые на мгновение озарял свет факела, и я чувствовал, как, несмотря на свою смелость, слабела та, которую я любил больше всего на свете и чья рука покоилась сейчас в моей.
А потом внезапно мы оказались на развилке – с одной стороны мы увидели вдали отверстие, в которое проглядывало ночное небо, оно было достаточно широким, чтобы через него могла пролезть девушка, и я остановился, дрожа от волнения. Мне показалось, что лай собак и беспорядочное грохотанье солдатских сапог остались немного позади. Я тихо сказал Жанне:
– Иди туда и не заботься обо мне, прошу тебя об этом, насколько вправе тебя просить. А я отвлеку преследователей.
Ее красивое лицо стало грустным, казалось, оно говорило: «Нет, ни за что», но я осмелился и подтолкнул ее назад, тогда она отступила и оказалась в одном коридоре, а я – в другом.
В последний раз мы взглянули друг на друга. Ее глаза заволокло слезами, она сказала:
О проекте
О подписке