Я орала, сама не понимая, на кого я злюсь – на него или на себя. Мне сделали укол. Я видела, как пришли другие сестры и врачи. Кажется, тогда я впервые по-настоящему задумалась о том, как выгляжу.
Я словно воспринимала себя глазами тех, кто на меня смотрит, будто я раздвоилась в этой белой палате, на этой белой кровати. Бесформенное существо с тремя отверстиями, уродливое, истошно вопящее, стыд и позор. Я выла от ужаса.
Доктор Динн приходил ко мне все следующие дни и разговаривал со мной как с пятилетней девочкой, ужасно избалованной и весьма несносной, которую нужно защищать от самой себя.
– Еще одно такое представление, и я не отвечаю за то, что мы увидим, сняв повязки. Тогда пеняйте только на себя.
Доктор Дулен не приходил целую бесконечную неделю. Я сама несколько раз требовала, чтобы он заглянул ко мне. Сестра-сиделка, которой наверняка досталось после моего «кризиса», еле-еле отвечала на мои вопросы. Она отвязывала мне руки на два часа в день и все эти два часа не сводила с меня подозрительного и недовольного взгляда.
– Это вы здесь дежурите, когда я сплю?
– Нет.
– А кто?
– Другая.
– Я хочу видеть отца.
– Вам еще нельзя.
– Я хочу видеть доктора Дулена.
– Доктор Динн больше не разрешает.
– Расскажите мне что-нибудь.
– Что именно?
– Не важно. Поговорите со мной.
– Это запрещено.
Я смотрела на ее большие руки, которые казались мне красивыми и успокаивающими. Она почувствовала мой взгляд и, кажется, смутилась.
– Перестаньте следить за мной.
– Это как раз вы за мной следите.
– Приходится.
– Сколько вам лет?
– Сорок шесть.
– А сколько времени я здесь?
– Семь недель.
– И все эти семь недель вы ко мне приставлены?
– Да. Хватит, мадемуазель.
– А как я себя вела в первые дни?
– Вы не двигались.
– Я бредила?
– Бывало.
– И что я говорила?
– Ничего интересного.
– Ну что, например?
– Я уже не помню.
В конце следующей недели, показавшейся мне целой вечностью, в палату вошел доктор Дулен с коробкой под мышкой. На нем был мокрый плащ, который он не снял. В оконные стекла рядом с кроватью стучал дождь.
Он подошел, слегка коснулся, как обычно, моего плеча, произнес:
– Добрый день, мумия.
– Я давно вас жду.
– Знаю, – сказал он. – Я даже получил подарок.
Он объяснил, что после моего «кризиса» кто-то прислал ему цветы. К букету – георгины, которые так любит его жена, – прилагался небольшой брелок для ключей от машины. Он показал мне его. Круглый, из золота, с вмонтированным крохотным будильником. Очень удобно, когда паркуешься в «синей зоне» и нужно платить по времени.
– Это подарок моего отца?
– Нет. Одной дамы, которая заботилась о вас после смерти вашей тети. За последние годы вы видели ее гораздо чаще, чем отца. Ее зовут Жанна Мюрно. Она приехала за вами сюда, в Париж. Справляется о вас по три раза на дню.
Я призналась, что это имя мне ничего не говорит. Он взял стул, поставил его возле моего изголовья, завел будильничек на брелоке и положил его на кровать возле моей руки.
– Он зазвонит через четверть часа, и тогда мне будет пора уходить. Вы в порядке, мумия?
– Я бы предпочла, чтобы вы меня больше так не называли.
– С завтрашнего дня не буду. Утром вас отвезут в операционную, снимут повязки. Доктор Динн полагает, что все хорошо зажило.
Он открыл коробку, которую принес с собой. Там были фотографии, мои фотографии. Он стал показывать их мне одну за другой, следя за моим взглядом. Похоже, он не надеялся, что я хоть что-то вспомню. Я и не вспомнила. Я видела темноволосую девушку, очень красивую, очень улыбчивую, стройную и длинноногую; на одних фотографиях ей было лет шестнадцать, на других – восемнадцать.
Снимки были великолепные, глянцевые, но наводили на меня ужас. Я даже не пыталась вспомнить ни это лицо со светлыми глазами, ни сменяющиеся пейзажи, которые показывал мне доктор. С самой первой фотографии я поняла, что все впустую. С одной стороны, я была счастлива, жадно разглядывала себя, но с другой – ни разу еще не чувствовала себя такой несчастной с той самой минуты, когда открыла глаза и увидела белый свет лампы. Мне хотелось и плакать, и смеяться. Наконец я заплакала.
– Ну, лапочка, не глупите.
Он сложил фотографии в коробку, хотя мне не терпелось снова их просмотреть.
– Завтра покажу вам другие снимки, где вы уже не одна, а вместе с Жанной Мюрно, тетей, отцом, друзьями, которые были у вас три месяца назад. Не особенно надейтесь, что они воскресят для вас прошлое. Но все-таки помогут.
Я согласилась и сказала, что доверяю ему. Брелок возле моей руки зазвенел.
Из операционной я вернулась на своих ногах, меня вели под руки сиделка и ассистент доктора Динна. Тридцать шагов по коридору – из-под салфетки, которой мне прикрыли голову, я видела только плитки пола. Черные и белые квадраты в шахматном порядке Меня отвели в постель; руки устали даже больше, чем ноги, потому что еще были в гипсе.
Меня усадили в кровати, подложив под спину подушки, в палате появился доктор Динн в пиджаке, невысокий толстячок с остатками шевелюры. Он выглядел довольным. Он смотрел на меня с любопытством, внимательно следя за каждым движением. Мое голое лицо без повязок казалось мне холодным, как лед.
– Я хочу на себя посмотреть.
Он подал знак медсестре. Та принесла зеркало, в которое я смотрелась две недели назад, закованная в панцирь.
Мое лицо. Глаза в глаза. Прямой короткий нос. Обтянутые гладкой кожей скулы. Пухлые губы, приоткрытые в тревожной, слегка плаксивой полуулыбке. Кожа вовсе не мертвенно-бледная, как я ожидала, а розовая, словно только что вымытая. В целом довольно приятная внешность, хотя ей недоставало естественности, поскольку я боялась пошевелить лицевыми мускулами. Легкий азиатский оттенок из-за высоких скул и вытянутых к вискам внешних уголков глаз. Мое неподвижное, непривычное лицо, по которому скатились две горячие слезы, потом еще две и еще. Мое собственное лицо поплыло перед глазами и растаяло.
– Волосы быстро отрастут, – говорила сиделка. – Посмотрите, как они выросли всего за три месяца под повязкой. И ресницы тоже станут длиннее.
Ее звали мадам Раймонд. Она изо всех сил старалась причесать меня: укладывала коротенькие прядки, скрывавшие шрамы, одну за другой, чтобы придать волосам объем. Она протирала мне лицо и шею ватой. Приглаживала брови. Похоже, она уже не сердилась на меня за «кризис». И каждый день прихорашивала меня, точно перед свадьбой. Она говорила:
– Вы похожи на буддийского монаха и на Жанну д’Арк. Знаете, кто такая Жанна д’Арк?
Она принесла по моей просьбе большое зеркало и прикрепила к спинке кровати. Я смотрелась в него постоянно, прерываясь разве что на сон.
Охотнее всего она болтала со мной в долгие послеобеденные часы. Устраивалась возле меня на стуле, вязала, выкуривала сигарету, сидела так близко, что, стоило мне слегка наклонить голову, я видела в зеркале отражение двух наших лиц.
– Вы давно работаете сиделкой?
– Двадцать пять лет. Десять лет в этой клинике.
– А у вас бывали такие пациенты, как я?
– Многие хотят изменить себе нос.
– Я не об этом.
– Да, была одна женщина с амнезией, но уже давно.
– Она поправилась?
– Она была совсем старенькая.
– Покажите мне снова фотографии.
Она шла за коробкой, которую оставил доктор Дулен. Показывала мне по очереди снимки, которые не только не пробуждали никаких воспоминаний, но и не доставляли теперь такого удовольствия, как в первые минуты, когда я еще надеялась, что вот-вот вспомню продолжение событий, застывших на глянцевых прямоугольниках 9 на 13.
В двадцатый раз я смотрела на незнакомку, которой когда-то была, и теперь она нравилась мне куда меньше, чем девушка с короткими волосами в зеркале у изножья кровати.
Я разглядывала тучную женщину в пенсне с обвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, всегда куталась в вязаную шаль и фотографировалась только сидя.
Я разглядывала Жанну Мюрно, которая целых пятнадцать лет ухаживала за моей тетей, а последние шесть-семь лет – и за мной, которая приехала в Париж, когда меня перевезли туда из Ниццы после операции. Это она пожертвовала мне кожу для пересадки – 25 на 25 сантиметров. Она каждый день посылала мне цветы, ночные рубашки, которыми я пока только любовалась, косметику, которой мне пока запретили пользоваться, бутылки шампанского, выстроившиеся в шеренгу вдоль стены, сласти – их мадам Раймонд раздавала в коридоре своим напарницам.
– Вы ее видели?
– Эту молодую даму? Да, много раз, около часа дня, когда хожу обедать.
– И как она выглядит?
– Как на фотографиях. Вы сами сможете увидеть ее через несколько дней.
– Вы с ней беседовали?
– Да, и не один раз.
– А что она вам говорила?
– «Берегите мою девочку». Она была доверенным лицом вашей тетушки, что-то вроде секретаря или экономки. Она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже едва двигалась.
На фотографиях Жанна Мюрно выглядела высокой, спокойной, довольно миловидной, со вкусом одетой и сдержанной. Был всего один снимок, где мы с ней вдвоем. Все в снегу. Обе в лыжных брюках и вязаных шапочках с помпонами. Несмотря на лыжи и улыбку девушки, которая была мной, фотография не создавала ощущения близости, дружбы.
– Похоже, здесь она на меня сердится.
Мадам Раймонд взяла снимок и уверенно кивнула:
– Думаю, вы не раз давали ей повод сердиться на вас. Знаете, вы были не промах…
– Кто вам такое сказал?
– В газетах читала.
– А, понятно…
В июльских газетах говорилось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен хранил номера, в которых шла речь обо мне и второй девушке, но пока еще не хотел мне их показывать.
Эта вторая девушка тоже была на снимках из коробки. Туда попали все – большие и маленькие, милые и неприятные, но сплошь незнакомые мне, все с одинаковыми застывшими улыбками, от которых меня мутило.
– На сегодня хватит.
– Почитать вам что-нибудь?
– Письма отца.
От него пришло всего три письма, зато добрая сотня – от родственников и друзей, которых я теперь не знала. Желаем скорейшего выздоровления. Мы очень тревожимся. Я лишился покоя. Жду не дождусь, когда смогу снова обнять тебя. Дорогая Ми. Моя Мики. Милая Ми. Моя сладкая. Мой бедный малыш.
Письма отца были нежными, в меру обеспокоенными, сдержанными и совсем не такими, как я ожидала. Два парня писали по-итальянски. Еще один, подписавшийся Франсуа, уверял, что я принадлежу ему навеки и что он заставит меня забыть этот ад.
А вот Жанна Мюрно прислала только одну записку, за два дня до того, как с лица сняли маску. Мне отдали ее только сейчас с остальными письмами. Видимо, послание прилагалось к коробке засахаренных фруктов, комплекту изысканного белья или к маленьким часикам, уже надетым мне на запястье. В ней говорилось: «Моя Ми, любовь моя, мой маленький птенчик, ты не одинока, клянусь тебе. Не волнуйся. Не тревожься. Целую тебя. Жанна».
Это письмо перечитывать было не нужно. Я выучила его наизусть.
С меня сняли гипс и повязки, из-за которых я не могла шевелить пальцами. Надели белые перчатки из хлопка, мягкие и легкие, но рук не показали.
– Я теперь всегда буду ходить в таких перчатках?
– Самое главное – вы сможете пользоваться обеими руками. Кости не деформированы. При движении будет больно только первые дни. Ювелирная работа вам не под силу, но обычные жесты трудности не составят. В худшем случае перестанете играть в теннис.
Это сказал не доктор Динн, а один из двух врачей-ассистентов, которых он прислал в палату. Они говорили со мной очень жестко, очевидно, для моей же пользы, чтобы я не раскисла от жалости к себе.
Несколько минут меня заставляли сгибать и разгибать пальцы, я должна была сжимать ассистентам руку, а потом отпускать. Они ушли, назначив контрольный рентген через две недели.
В то утро врачи тянулись один за другим. Вслед за первыми двумя явился кардиолог, за ним – доктор Дулен. Я ходила взад-вперед по палате, заставленной цветами, в плотной шерстяной юбке и белой блузке. Кардиолог расстегнул мне блузку, чтобы послушать сердце («состояние вполне достойное»). Я думала о своих руках, которые скоро увижу сама, когда сниму перчатки. Я думала о высоких каблуках, которые сразу показались мне совершенно естественными. Но если все стерлось у меня из памяти, если я снова в каком-то смысле превратилась в пятилетнюю девочку, то логичнее предположить, что туфли на каблуках, чулки, помада должны меня удивлять, разве не так?
– Вы мне уже надоели, – говорил доктор Дулен. – Я сто раз повторял: не нужно восторгаться подобной ерундой. Если я сейчас приглашу вас в ресторан и вы будете правильно держать вилку, что это докажет? Что руки помнят лучше, чем голова? Или я посажу вас за руль своей машины, и вы, слегка помучившись с переключением скоростей, поскольку раньше не водили четыреста третий «пежо», поедете почти без усилий – как вам кажется, чего мы добьемся?
– Не знаю. Лучше вы сами мне скажите.
– Хорошо бы подержать вас здесь еще несколько дней. Увы, вас очень спешат забрать. У меня нет никаких законных оснований удерживать вас, разве что вы сами захотите. А я даже не уверен, что имею право вас об этом просить.
– Кто хочет меня забрать?
– Жанна Мюрно. Она говорит, что больше не выдержит.
– Я увижу ее?
– А зачем, по-вашему, тут устроили такой кавардак?
Он показал рукой на мадам Раймонд, складывавшую мои вещи, еще одну медсестру, которая уносила бутылки шампанского и стопки книг, которые мне так и не успели прочитать.
– Почему вы хотите, чтобы я осталась?
– Вы уходите отсюда с миловидным личиком, хорошо отрегулированным сердечком, руками, которые будут вас слушаться, да и ваша третья извилина лобной доли левого полушария, похоже, тоже в отличной форме, но я-то надеялся, что вы выпишетесь, прихватив с собой свои воспоминания.
– Третья – что?
– Третья извилина лобной доли мозга. Левое полушарие. Там произошло первое кровоизлияние. Вероятно, оно спровоцировало афазию[3], которую я наблюдал у вас поначалу. Но со всем остальным это никак не связано.
– Что значит – со всем остальным?
– Не знаю, возможно, виноват страх, который вы испытали во время пожара. Или шок. Когда дом загорелся, вы пытались выбраться наружу. Вас нашли в самом низу, у лестницы, с открытым переломом костей черепа, рана была больше десяти сантиметров. Но в любом случае амнезия, которой вы страдаете, никак не связана с черепно-мозговой травмой. Поначалу я грешил на нее, но потом понял, что дело в другом.
Я сидела на разобранной постели, положив на колени руки в белых перчатках. Я сказала ему, что хочу уйти отсюда, что я тоже больше не выдержу. Когда я увижу Жанну Мюрно и поговорю с ней, то сразу же все вспомню.
Он покорно развел руками:
– Она приедет днем. Наверняка захочет немедленно забрать вас. Если останетесь в Париже, я смогу принимать вас здесь, в клинике, или в своем частном кабинете. Если она увезет вас на юг, непременно свяжитесь с доктором Шавером.
Он говорил с обидой, и я понимала, что он на меня сердится. Я сказала, что буду часто приходить к нему, но если и дальше останусь взаперти в этой палате, то просто сойду с ума.
– Вы можете совершить только одну глупость, – сказал он мне. – Решить, что воспоминания вам не нужны и у вас впереди достаточно времени, чтобы накопить новые. Позднее вы сами об этом пожалеете.
Он ушел, оставив меня размышлять над его словами, хотя я уже и сама об этом задумывалась. С тех пор, как я обрела лицо, пятнадцать вычеркнутых из памяти лет беспокоили меня куда меньше. Еще оставалась боль в затылке – правда, вполне терпимая, – ощущение тяжести в голове, но и оно пройдет. Когда я смотрелась в зеркало, то становилась сама собой: раскосые, как у буддийского монаха, глаза, предвкушение новой жизни за стенами клиники – я была счастлива и нравилась себе. Тем хуже для той, другой, потому что теперь я вот такая.
– Все очень просто: когда я вижу себя в этом зеркале, я безумно себе нравлюсь, просто обожаю себя!
Я разговаривала с мадам Раймонд и кружилась по комнате, любуясь развевающейся юбкой. Но ноги моего восторга не разделяли: я чуть было не потеряла равновесие и в испуге остановилась – передо мной была Жанна.
Она стояла на пороге, держась за ручку двери: бесстрастное лицо, волосы светлее, чем я представляла, а бежевый костюм словно притягивал к себе солнце. Кроме того, рассматривая фотографии, я не отдавала себе отчета, насколько она высокая, почти на целую голову выше меня.
По правде говоря, ни ее лицо, ни весь облик не показались мне совершенно незнакомыми. На какое-то мгновение мне даже почудилось, что сейчас прошлое огромной волной накроет меня с головой. Наверное, у меня просто закружилась голова от вращения или от неожиданного появления женщины, которая выглядела странно знакомой, точно персонаж из мира снов. Я рухнула на кровать и инстинктивно, словно от стыда, закрыла лицо и волосы руками в белых перчатках.
Мадам Раймонд тут же деликатно вышла из палаты. Я увидела, как приоткрылись губы Жанны, услышала ее голос – мягкий, глубокий и такой же знакомый, как и ее взгляд. Она подошла и обняла меня:
– Не плачь.
– Не могу удержаться.
Я целовала ее в щеки, в шею, мне было обидно, что я могу прикоснуться к ней только через перчатки, я даже узнала запах ее духов, который тоже словно привиделся мне во сне. Я спрятала голову у нее на груди, стыдясь своих волос, а она нежно перебирала их и, наверное, видела скрытые под ними шрамы. Я пробормотала, что мне очень плохо, что я хочу уехать с ней, что она даже не представляет, как я ее ждала.
– Дай-ка мне посмотреть на тебя.
Я упиралась, но она заставила меня поднять голову, и ее взгляд дарил мне надежду, что все снова будет как раньше. Глаза у нее были золотистые, очень светлые, но где-то в глубине таилась странная неуверенность.
Она тоже знакомилась со мной заново и разглядывала меня с удивлением, в конце концов я не выдержала этого экзаменующего взгляда, попытки распознать во мне черты исчезнувшей девушки. Рыдая, я схватила ее за руки и оттолкнула от себя:
– Прошу вас, заберите меня отсюда. Не смотрите на меня так. Это я, Ми! Не смотрите на меня!
Она принялась целовать меня в голову, в волосы, приговаривая: «Моя милая, мой птенчик, мой ангел», – но тут пришел доктор Динн, которого явно привели в замешательство мои слезы и внушительный рост Жанны – когда она встала, то оказалась выше всех в палате, выше врача, его ассистентов и мадам Раймонд.
О проекте
О подписке