Когда я вырос, выпал в ночь
меж прежним злом и новым,
мне первым делом было – мочь,
держаться – первым словом,
хоть сам не первый был из тех,
кто сделался железным,
срываясь на предельный бег
по полосе из лезвий.
Их кромка не брала меня
и шаг мой не кроила,
но языком другого дня
(где ни огня нет, ни меня),
со мною говорила.
И я расслышал кое-что,
что не сказать словами,
что сыплется сквозь решето
небес над головами.
Когда прогорклый громкий смог
то расцветал, то вянул,
я подписал Тебе письмо:
Твой стойкий-оловянный.
Истории не изменить,
пускай встряхнёт, зацепит…
Я стал звеном, что не звенит,
но сдерживает цепи.
Тонкий лирик, каторжник келейный,
семечко в распаханной весне!
Майским ливнем, снегом колыбельным
заметёт тебя —
и не заметит, нет,
ни один из пристальных и хищных
земледельцев – профилей в толпе —
твой побег, отрыв от корневища,
стебель песни, песни недопе…
Боюсь, что лязгнет шпингалет,
неосторожной речи ливень
ударит в грудь, оставит след
внутри – и стану молчаливей,
и предпожарный уголёк
задышит в пережатых рёбрах,
и вспомню всех, кто в землю лёг.
В гортани – дёр, во взгляде – вёдра.
Не жалею, но вот завыть бы мне,
как сквозняк завыть, на свечу
сентября, но в зобу забытие,
как жемчужину, я ращу
И свеча горит (вой же, дуй же, ну!),
дней зарёванный стеарин.
Мне отдать бы всё за жемчужину
незабытия, за помин
по всему, что давно разрушено,
по тому, кто дышал и шёл
через крошево, через кружево,
через стёжку, смертельный шов,
оступился – уже не выйти, нет,
и не выдернуть – пропадай!
Заплетается нить в за-бытие —
жемчуг-соль, горловая дань.
Не вития, из тела вытяну,
из надрывов его лепных,
неоправданные наития,
ясновидение слепых.
Везде разбросаешь
свои бескровные крестражи —
и нигде не станешь своим,
будешь бесперебойно
разбирать себя по частям,
не разберёшься в себе
и забьёшь,
раздражаясь от ожидания
на зебрах без светофора,
от собеседников,
их быстрой речи,
сиротства своего голоса —
речевой портрет
на фоне случайной стены,
неизвестный художник,
наше время.
И, по причине умножения беззакония,
во многих охладеет любовь.
Мф. 24:12.
Запутанный прискорбный опус
о скудости тепла.
Синоптики уходят в отпуск,
передают дела
сокурснику – коллеге Ване,
а он возьмёт потом,
перелистает свод Еванглий —
другой откроет том…
Перепугается погода:
передадут дожди
(от наступающего года
Невы высокой жди),
займëтся плюс остервенелый,
сыграют на трубе.
Сход поступи обледенелой
к суду,
к судьбе,
к себе.
Родился 23 сентября 1989 года в Самарканде (Узбекистан). Живёт в Саратове. Публиковался в журналах «Шарк Юлдузи Звезда Востока» (Узбекистан), «Волга XXI век» и «Идель» (Россия), интернет-альманахах «45-я параллель» и «Сетевая словесность», интернет-журнале «Гостиная». Автор четырёх сборников поэзии.
Лауреат международной литературной премии им. В. С. Высоцкого (Новосибирск, 2024). Победитель Международного литературного конкурса им. Гавриила Каменева «Хижицы» (Казань, 2022), Всероссийского конкурса поэзии им. Салиха Гуртуева (Махачкала, 2022), Всероссийского поэтического конкурса «Голоса цветов» (Тольятти, 2023).
Рассветных птиц прося потише цокать
и прикрывая форточку с утра,
я каждый день твой пробую на локоть,
как воду в детской ванночке. Пера
и пуха у чертей всегда в избытке.
Твоя печаль размера оверсайз
всегда с тобой по принципу улитки,
и, если жизнь пролаяла: «Равняйсь!»,
ты ровненько сливаешься с природой,
но я тебя, к несчастью твоему,
всегда найду. Охотничьей породой —
нет, не горжусь. Я гавкаю во тьму,
распугивая звёзды и прохожих,
способных потревожить твой покой.
А ты во сне пасёшь коровок божьих
над васильковой смальтовой рекой.
Плотно закрытых окон фонендоскоп
глушит ночной систолический шум вокзала.
Мамочка-мама, ты всё-таки ошибалась:
я помолился Богу, но цел мой лоб.
Что говорит диспетчер – не разобрать,
так пономарь нерадивый бубнит каноны.
Мамочка-мама, ты видишь, я на перроне?
Собрана в хвостик рельсов седая прядь.
Здесь лотерейщик в кассе продаст билет,
путь обещая счастливый (свистит безбожно).
Мамочка-мама, ведь в жизни всё-всё возможно,
даже сердечные приступы в тридцать лет.
Плыл к семафору поезд, как сом к блесне,
туча гремела, полной луной поперхнувшись…
Мамочка-мама, калачиками свернувшись,
спят зубы мудрости в нижней моей десне.
Тебе, инглиз, напомнить даккский плач[1],
и крик, и стон над стороной бенгальской?
Пощады не просил искусный ткач —
лишь, зубы стиснув, резал себе пальцы.
Муслин инглизский грубый, как посконь,
не полотно – обтирочная ветошь.
А даккский будто тает – только тронь.
Он словно воздух горный – не заметишь.
Да, только тронь… Ты, бешеный верблюд,
своим копытом топчешь без разбору
и чистый ключ, где воду люди пьют,
и корни легендарной мандрагоры.
Тебе, инглиз, так нужен был муслин —
тончайший, хрупкий, невесомый, белый —
что ты, не выпуская карабин,
палил, подлец, не разбирая цели.
Гнев развевается хвостами белых чалм,
и снятся в Дакке сны ткачам беспалым,
что ты, инглиз, навеки замолчал
с муслином в глотке – тонким и линялым.
Сердце сжалось – слезами разжалось.
Вечер ногу поставил на грудь.
Эта жалость – такая же малость,
как знакомой кассирше кивнуть.
Он им дарит свой город последний,
его бледный нерезкий рассвет.
Как Иосиф, прекрасный и бедный,
он отцом ослеплённым отпет.
Только в Питере нет фараона,
нет коров и стеблей тростника,
но над Невским сияет корона,
и Нева, словно Нил, глубока.
Он стоит в коммунальной передней,
будто Гаршин, уткнувшись в пролёт,
правда, снизу. Но гибель безвредней,
чем бессолнечный питерский гнёт.
Тлеет шпиль исполинской лучиной,
Исаакий глядит на салют.
Эта боль – всё ещё не кончина,
а причина. Фатальный дебют.
Видишь – облако в форме яблока
боком стукнулось о закат?
Не поспело… Ты помнишь Зяблика?
Тихий Зяблик – и вдруг комбат!
Он же, помнишь, сидел за партою
самой первой? Глаза в очках
удивлённые. Как он с картою?..
Там же мелко. Да плюс впотьмах.
У него же отец в чеченскую
где-то в Грозном… И мать одна —
по потере кормильца пенсия
да оклад. Да три пацана.
Мать сказала: он там с двадцатого.
Не решался, потом решил.
Фото видел его – бородатого,
бриться некогда: фронт – не тыл…
Мать всё больше молчит и пальцами
тишину, словно нить, сучит.
С хлебом рюмка мерцает глянцево,
луч косой, как плита, лежит.
…Орден Мужества. Карта Горловки.
Зяблик-сын с огневых высот
маме яблоки в форме облака
вечерами из Рая шлёт.
Поцелуями снег осыпает
кружевную дорожку следов:
твой двойник неторопко ступает,
пропуская гудки поездов.
Он проходит знакомые двери,
но не видит за ними домов.
Если каждому дастся по вере —
этот точно уйдёт без штанов.
Снег пытается выловить бреднем
из безвременья город большой.
Время, кстати, смеётся последним —
и смеётся всегда хорошо.
Твой двойник ставит ногу неслышно
в войлок снега, как хан на ковёр.
Он сказал – ты там третий и лишний,
где метель ему строит шатёр.
Он сказал: «Я лопух и кулёма» —
и добавил, сливаясь с зимой,
что идти в направлении дома
не равно возвращаться домой.
На тебя льётся небо Китая,
крепдешином заткав горизонт.
Промокая, но не покидая,
опустив развороченный зонт,
ты стоишь, как из бронзы литая,
грозовой игнорируя фронт.
Ты смеёшься над ливнем, что княжит, —
все князья получают ярлык.
Тучи кто-то заставил бродяжить,
мол, смывайте и шёпот, и крик;
мол, молчание многое скажет —
тишина украшает язык.
Метастазом огня прорастает
ветка молнии в юго-восток —
освещает тебя. Ты, взлетая,
не взяла ни ушиб, ни ожог,
и кометы на небе Китая —
головастики у твоих ног…
У твоих вечно мёрзнущих ног.
Шкаф открыл – и что выпало, то надел.
Мятый рванник в кармане – на опохмел.
В храм зашёл – златопошлость и новодел,
но какого-то лешего тянет.
За соседской халупой ЖК торчит,
закрывает от солнца и портит вид.
Наложением рук лечат суицид
у психолога в бывшей бане.
Мятый рванник ушёл на еду коту.
Встретил женщину, славную, да не ту.
Поднял голову – вишни стоят в цвету
и поёт соловей на дубе.
Снова у аналоя ладонь в ладонь,
шепчет – вот я весь твой, а её не тронь.
И старушка-свечница, задув огонь,
скажет певчему: пьёт – знать, любит.
«Где двое вас – там Я меж вами», —
так Он сказал ученикам.
Под яблоневыми снегами
не жги свечей по пустякам:
светло без них. Конец подходит
посту – великому, как скорбь.
Одет апрель не по погоде,
но мы и не готовим торб
и не готовимся к застолью,
не выпекаем куличи —
с тобой в беззвучном богомолье
мы смотрим в небо и молчим.
И будет ночь. И будет Пасха.
И мы без них,
за них,
для них
идём вдвоём, молясь, к Дамаску.
И след в пустыне – от троих.
Торчат, скалу раздваивая дерзко,
корявые трахеи миндаля —
закат ему макушку рядит в феску;
гудит шамол, гранит в муку меля.
Пора идти. Упруга и спокойна
мощь лошадиной шеи под рукой.
Звучат карнаи жалобно, нестройно,
нас провожая в путь – на перекрой.
Присядем на дорожку? Пусть со скрипом
с неё потом вставать, и зад в пыли…
…Мы встретимся потом, под старой липой,
где ангелы хлопочут, как шмели.
О проекте
О подписке