Читать книгу «Рождественские истории с неожиданным финалом» онлайн полностью📖 — Сборника — MyBook.

Михаил Авдеев (1821–1876)

Огненный змей

По поднебесью летит он, злодей, шаром огненным, по земле рассыпается горючим огнем, во тереме красной девицы становится молодым молодцем несказанной красоты. Сушит, знобит он красну девицу до истомы…

Сказания русского народе[6].

На днях по некоторым литературным обстоятельствам я должен был принимать живейшее участие во всех петербургских увеселениях. И я принимал это участие. Я бывал в опере, балете, цирке, русском и французском театрах.

Я был на балах и маскарадах и даже собирался на минеральные воды к Излеру[7], но, по счастью, узнал, что там еще не веселятся, а только собираются веселиться. Я ужасно веселился со всеми моими петербургскими читателями и имел еще большее удовольствие рассказывать о наших веселостях читателям иногородним, и вскоре мне предстоит опять подобное удовольствие: я опять заживу полной жизнью всех петербургских веселостей, опять театры, балы, маскарады и все, что к тому времени Петербург придумает веселого.

Как видите, мы, писатели, живем иногда чрезвычайно весело. Нам стоит только веселиться да среди веселостей наблюдать разные стороны частной и общественной жизни и потом более или менее искусно рассказывать свои замечания, сдабривая их красным словцом фантазии. Но с некоторыми из нас бывает следующего рода неприятность. Во всех народных преданиях есть одно поверье, оно говорит, что люди, одаренные властью над нечистой силой, должны беспрерывно задавать ей работу. Как скоро она кончит одну и вы не успеете ей задать другую, нечистая сила из вашей рабы делается госпожою, берет над вами власть и распоряжается вами очень неприятно. Точно то же делает с нами иногда наш выездной конек – воображение.

Я, например, хотел бы немножко отдохнуть между двумя периодами веселостей, я бы хотел посидеть дома, тихо переваривая сладкие воспоминания прошлых удовольствий и предвкушая сладость будущих. «Я б хотел забыться и заснуть!»[8] Но вдруг… Ба! Мое воображение возмутилось. Оно говорит, что ему скучна вся эта масса веселостей, что ему надоели наши театры, балы и маскарады, что ему не хочется смотреть на наше светское общество, что ему мало этой скудной пищи, которую дают ему наши ровные, гладкие и приличные отношения, наши тихие, не проглядывающие наружу да, кажется, и не забивающиеся в глубину чувства, что ему тесно прогуливаться и по Петербургу, где оно витает, и по провинции, где я неоднократно заставлял его копошиться, что ему хочется другой жизни, жизни, связанной не этикетом, а преданиями, жизни, в которой заботятся не об угождении той или другой почтенной заслуженной личности, а какому-нибудь живущему где-то за печкой домовому, что ему нужна обстановка леса, покрытого инеем, степи, занесенной снегом, клеушка, загороженного тычинками[9], а не города с многоэтажными домами над рекой с берегами из гранита, что ему надоели шармеровские[10] фраки, пропитанные духами, газ и ленты наших прелестных женщин с волосами, зачесанными назад a la Margo, и что ему хочется освежить себя в душной избе с тараканами и лучиной, подышать поэзией нагольного тулупа и вымытой тряпицы.

Что за дикая фантазия! А между тем она мчит меня, мчит из Петербурга, и когда же? – в самом начале нашего сезона, мчит по железной дороге… нет, мимо, и быстрее паровозов, в губернский город – мой милый губернский город[11], где я так весело скучал… нет, еще мимо! Вот мы спустились на Волгу, на зимний тракт, вот мы несемся по ней, своротили, поднялись на нагорный берег, вот большая дорога, уставленная рядами заиндевевших берез, по ней дальше, глубже в Русь, вот и торный проселок, на котором еще виден след Григоровича[12]… Воображение! Нас опять укорят в подражании! Нет, дальше, еще дальше мчит оно меня! Вот проселок, занесенный снегом, едва протоптанный, по нем, по нем мы мчимся десятки верст, не встречая жилья… мы заблудились, кажется… нас занесет бураном, и я замерзну вместе с тобою… Но вот в стороне блеснул где-то огонек, где-то тявкнула собака, вот петух запел где-то здесь близко, мы наткнулись на что-то… Ба! Это, кажется, жилье! И мы остановились…

У! Какая глушь!

Темно. На небе нет ни туч, ни звезд. Сквозь серую тьму ночи едва видна какая-то густая и ровная полоса… Что это – стена? Нет, это должен быть бор – слышите, как шумит он! А кругом снег и снег, и только ветер разгуливает по нем, шелестя и наметая сугробы. Но вот в одном месте какой-то перевал, а за ним, обозналась темными очертаниями, ряды избушек, окутанные соломой, как будто только что приподнялись из-под снега и не успели еще стряхнуть белый и толстый слой его, который лежал мягкою подушкою на крышах и оборванными клочьями висел на тычинах изгородей и узорчатой резьбе навесов.

На улицах ни души, и только из одного или двух маленьких окон слабый свет вырывался туманным снопом к земле и, дойдя до нее, дрожа, расстилался по снегу. Что это? Засиделась ли какая-нибудь припугнутая свекровью молодка над пряжей, или хлопотунья-хозяйка обозналась временем и встала спозаранку? Который-то час? Но здесь нет часов! Здесь и не знают часов, а знают полдень и полночь, утро и вечер, рассвет и сумерки, и показывает здесь время в ясный день солнце, в глухую ночь петух кричит его, и петух этот «хоть не человек, а свое дело знает и баб научает».

Да где ж мы? Далеко ли мы от Петербурга, наконец? И это совершенно неизвестно, здесь даже не знают, есть ли город Петербург или нет, и очень может быть, что мы здесь за полтораста лет до его основания. Да какой же здесь уездный или губернский город? Есть город, и в нем бывали даже некоторые мужики, и название есть этому городу, а губернский он или уездный – Бог его знает! И губерния ли тут или воеводство – этого тоже утвердительно сказать не могут!

Боже мой! Да где же это мы? Какой здесь век, какой здесь год? Это тоже неизвестно, Бог его знает, какой век, старики свой доживают, а малые начинают… а год – год тяжелый: греча плохо родилась, озими повылегли… да этого и ждать надо, потому что прошлой зимой Касьян именинник был, а когда Касьян бывает именинник, так это високос – известно, тяжелый год.

Да месяц какой идет – декабрь ли, январь или февраль? А Бог его ведает, месяц какой, а известно, что солнцеворот[13] давно прошел, на Варвары[14] зима мосты намостила, а на Савву[15] гвозди заострила, до Петра-полукорма[16] еще не дошло, а уж об Васильев вечер – день прибыл на куриный шаг[17] и еще нечего беречь нос, потому что Афанасий[18] не пришел, а потом будут Тимофеи-полузимники[19]

Я ничего не понимаю! Да как у вас пишут вот в конце письма после покорнейшего слуги и прочее – год, месяц, число? Да у нас ничего не пишут, потому что и грамоте во всей деревне никто не знает…

О невежество! Какое ужасное невежество! А между тем странно: у этих людей есть свой календарь, и весьма верный календарь, и знают они, например, что от водокрещ до Евдокеи семь с половиной недель[20], и Илья-пророк три часа приволок[21], и во что Маккавеи[22] – во то и разговенье, и знают они, сколько морозов было и сколько будет и как какой мороз называется[23], и каждый день в году имеет для них свое значенье, и звезда падающая, и птица перелетающая говорят им непонятным для нас языком, и предания живут и передаются в их безграмотных устах, и духи злые и добрые витают вместе с ними с незапамятных времен, и есть у них доброе и грозное слово для этих духов, и есть чары непонятные, и есть зелья чародейные, и вся жизнь их идет мерным, стройным, неизменным течением, как шла она сотни лет назад, при их пращурах, как пройдет сотни лет вперед до их правнуков, будто какой-то неведомый дух обошел ее невесть когда! И бежит с тех пор хлопотно, торопливо вперед и вперед озабоченный мир кругом ее, а она стоит, глубоко погруженная в свои думы, и не видит остального мира, будто ждет, когда, свершив свой круговорот, он снова дойдет до нее и сольется с ней…

Какой странный, какой чудный мир!

На самом краю этого маленького мира, не значащегося на географических картах мира, но известного в околотке под именем сельца Ознобиха, далеко отделяясь от деревни, стоит избушка. Судя по наружности, она не принадлежит к крестьянским. И в самом деле, около нее видите занесенный снегом остов какого-то старинного каменного дома, от которого остались только стены, а за домом голые деревья сада, который за давностью лет обратился в лес и слился с ближним лесом. Избушка, видно, принадлежала прежде к службам этого дома и, ветхая, деревянная, по какому-то странному случаю пережила своего каменного господина и, как старый и верный слуга, одиноко сторожит его развалины.

Раз в зимний вечер далеко из открытого поля, которое расстилалось перед лесом и деревней, можно было видеть какие-то два светящиеся глаза: это был огонек, блестевший из маленьких окон избушки. Внутренность избы мало отличалась от обыкновенной крестьянской: та же большая печка в углу и перегородка, те же лавки по стенам, те же темные от времени и дыма стены. Только не было над входом низких и широких полатей, а вместо них на протянутых веревочках висели какие-то травы. Пучки этих же трав висели, привязанные к деревянным гвоздикам, по стенам и были их единственным украшением. В избушке не было видно крестьянской домовитости, не было кур, иногда клохчущих под печкой или лавкой, мало было домашнего скарба, в ней было чище, чем в крестьянских избах, но как-то пустее, нелюднее. Тихо было в избушке, только сверчок чирикал где-то в щели да какой-то глухой и неясный шепот слышался на печке, и шепот однозвучный и тихий, как шелест сухих листьев. В переднем углу перед деревянным столом в поставце стояла сухая дудка, налитая внутри салом: ее-то слабый огонек блестел в поле и едва обозначал темные углы избушки. Но он ясно освещал хорошенькую женскую фигуру.

Это была девушка лет шестнадцати. Судя по одежде, она принадлежала к крестьянам: на ней был синий пестрядинный сарафан с медными пуговками и белая холщовая рубаха. Темно-русые, гладко причесанные волосы окаймляли невысокий лоб и, перегнувшись за уши, падали густой косой до самой поясницы. Лицо девушки было немного худощаво, смугловато, но чрезвычайно красиво. Рот маленький и немного выгнутый, как стрелковый лук, прямой и небольшой нос, темно-карие, ясно очерченные глаза и брови тонкие и круто загнутые над внутренними углами глаз. Все это лицо, продолговатое и нежно законченное подбородком, несмотря на молодость, имело много выражения. Оно смотрело весело и открыто, на нем не лежало никакой особой мысли, но оно было как-то хорошо оттенено. Небольшой румянец смуглых щек, желтоватая белизна гладкого лба и бледно-молочный подбородок, едва видные темные волоски на висках и ясные глаза, даже маленькая, как у всех смуглых, тень под глазами – все это вместе делало лицо девушки чудесно освещенным, как это мы иногда видим на портретах новой итальянской живописи, освещенным и согретым так, что на нем, несмотря на неподвижность линий и непрозрачность кожи, можно по какому-то переливу теней ясно читать внутреннее настроение. Очерк молодого стана, еще несколько худощавого, можно было следить под складками свободной одежды. Стан этот был гибок, строен и, как молодое зерно колоса, только что наливался. Из широкого рукава рубахи виднелась тонкая молодая рука, и рука эта была мало огрублена суровой крестьянской работой: видно, немного несла она ее.

Девушка сидела у стола и торопливо шила. К однообразному крику сверчка, к странному и глухому шепоту, который слышался на печке, присоединялось частое ширканье нитки, сшивающей какие-то лоскутки. Девушка вся была погружена в работу, изредка она останавливалась, разглядывала шитье, немного сбоченив голову на ту или другую сторону, и тихо, без слов запевала какую-то песенку, потом опять принималась шить, умолкала, и тогда немного сдвинувшиеся брови и наморщенный лоб обозначали заботу, между тем как на губах отражалась какая-то веселая и светлая мысль.

Вдруг в запертое окно кто-то стукнул.

Девушка вздрогнула, закрыла свет рукой и стала всматриваться, но частый скрип женских шагов по снегу послышался вдоль внутренней стены, потом на крыльце – и дверь растворилась.

Густой пар холодного воздуха влетел в избушку, но дверь захлопнулась, пар исчез и, выступив из него, к столу подошла другая девушка. Пришедшая была невысокого роста, тоже молоденькая, но полненькая, яркий румянец от мороза сильно горел на ее щеках, вздернутый носик покраснел, и русые волосы, немного желтого отлива, слегка заиндевели, бойкое круглое и хорошенькое лицо ее выглядывало из красного платка, который покрывал голову и был завязан у полного подбородка, на плечи была накинута овчинная шубенка.

– Здорово, Васена! – сказала вполголоса вошедшая, целуясь с хозяйкой. – Я за тобой прибежала.

– А, это ты, Дуня! А что?

– Да девки собрались и уже пошли по деревне. Пойдем и мы, нам еще впервой ходить.

– Постой, вот я бабушке скажусь.

– А она дома? – спросила Дуня.

– Слышь!

Но в это время шепот замолк, и послышался дребезжащий голос:

– Кто это пришел?

– Здорово, баушка, это я!

– А, ты, Дуня! Что тебе?

– Отпусти, баушка, Васену – тауси петь, мы еще с ней не ходили.

– Тауси? Ну пусть идет, таусень[24] надо справлять.

Во время переговоров Васена сложила работу и прислушивалась к словам бабушки, но, получив согласие, тотчас же вскочила.

– Вот я только переоденусь, – сказала она и зашла за перегородку.

– А ты скорей, смотри! – сказала Дуня и стала греть руки у печи.

Вскоре вышла Васена в тонкой белой рубашке и новом малиновом кумачном сарафане, она перетянула его плетеным поясом, и молодая грудь ее едва обозначилась. Затем она накинула платок на голову и шубенку на плечи.

– Баушка, ты загаси огонь, – сказала она.

– Ладно! – отвечал дребезжащий голос, и они вышли.

– Пойдем скорей, Федюшка, чай, продрог, – сказала Дуня, едва они вышли в сени.

– А он разве с тобой?

– Со мной, – отвечала она, и они подошли к калитке.

Но, растворив ее, обе девки были несколько удивлены: вместо одного Федюшки было два парня.

– Здорово, Васена, – сказал невысокий, но крепкий парень лет восемнадцати, он был в коротеньком полушубке, вьющиеся волосы его, выбивавшиеся из-под шапки, заиндевели, пушок на усах и бороде тоже побелел. По сходству открытого смуглого лица в нем можно было сейчас узнать брата Дуни.

– А это кто? Ты, Антип? – спросила Дуня.

– Я, – отвечал нерешительно другой парень, повыше и пожиже Федюшки.

– А для чё ты здесь? – спросила сердито Дуня.

– А я было вот к Федюхе пришел, да узнал, что он сюда ушел, вот и я тоже…

– Больно нужно было!

– Ну, эка беда! Что он, те съест, что ли? – заметил брат.

– Съест не съест, а что девки будут баить, коль увидят, – они и то едятся на нас.

– Пусть их едятся, – сказал Федюшка и хотел подойти к Васене.

Но девки схватились под руки и пошли скоро вперед, парни едва успевали за ними.

Месяц высоко стоял на синем и ясном небе, морозный воздух был неподвижен и жег лицо, снег искрился, отливал и блестел на месяце. Торопливые шаги двух пар, скрипя, удалялись все дальше и дальше, и из деревни, совершая какой-то обряд, никому не ведомый, никем не понимаемый, но обряд, завещанный стариною, слышалось пенье женских голосов:

 
Таусень! Таусень!
Походи, погуляй
По святым вечерам,
По веселым теремам.
Таусень! Таусень!
 

Между тем в избушке, оставленной Васеной, стало еще пустее, еще унылей. Свечка нагорела, сверчок чиркал громче, и шепот на печке становился слышнее и слышнее. Но вот кто-то завозился, закряхтел, и чья-то тощая и согнутая фигура, лепясь и придерживаясь, слезла тихо с печки. Это была высокая худая старуха, истасканный и лоснящийся нагольный тулуп прикрывал ее; сморщенная, желтая, как сухой лист, шея, на которой только было видно жилы да складки, высовывалась из одежды; сухое лицо старухи, так же как и шея, съежилось в морщины, и трудно сказать, каково было это лицо смолоду, только нижняя губа старухи и подбородок отвисли, и она все будто жевала что-то, жевала и беспрестанно шептала, но что шептала – неизвестно. На голове у нее был платок, из-под которого выбивались черные всклокоченные волосы, несмотря на старость, едва подернутые сединой, и эта голова дрожала.

Старуха подошла к поставцу[25], прищурилась, обломала немного дудку близ огня, потом прислушалась, но в избушке и кругом нее ничего не было слышно, кроме крика сверчка и старушечьего шепота. Тогда, шаркая ногами, подошла старуха к печке, отодвинула заслонку, вынула какой-то горшочек, взяла в обе руки, согнулась низко-низко, вплоть до полу, и, сунув горшок под печку, что-то прошептала погромче, приподнялась и поклонилась. Затем сморщенными губами она задула огонь, ощупью добралась до печки и, кряхтя, взобралась на нее. В избушке стало темно. Сверчок, покричав малую толику, замолк, дальше слышался шепот старухи, но и он замолк, так тихо замолк, как будто умер вместе с нею, и только месяц светил в избушку сквозь замерзшие окна. Вдруг под печкой послышался какой-то шорох, и будто кто-то тихо и осторожно начал есть.

* * *

Через несколько дней после того, тоже вечером, в другой избе, уже в самой средине деревни, ярко горела лучина, и в низенькую калитку поодиночке и попарно, торопливо пробежав от ворот до ворот, шмыгали женские фигуры. На дворе было морозно, но в самой избе тепло и даже душно. За большим столом в переднем углу сидело по лавкам несколько девок, все они были нарядны и большею частью молоды, между ними с краю сидели наши знакомки – Васена и Дуня. Последняя часто вставала и хлопотала: она была хозяйка.

Васене и Дуне, обеим ровесницам, только по осени минуло шестнадцать лет, нынешнюю зиму они в первый раз были допущены к взрослым, в первый раз девки на выданье, невесты, не отгоняли их от себя, как молоденьких девчонок, и приняли в свой кружок, хотя приняли не без зависти: что делать, во всяком кругу молодость и красота больно колют неказистую зрелость.

Поэтому Дуня, дочь мужика не бедного, чтоб сойтись с подругами, зазвала их к себе вечер покоротать, святки справить обычной ворожбой и песнями.

Девки сидели немного чинно и как-то связанно, изредка они перекидывались словами, чаще подруга с подругой перешептывались; видно было, что чего-то недоставало, что веселье не началось еще. В углу баба, уж немолодая, низенькая, худощавая, с лицом холодным и озабоченным, что-то возилась и хлопотала у печки. В другом углу, у двери, стояли три или четыре парня и между ними хозяйский сын, Федюшка, с своим крестовым братом Антипом. На полатях, в самой середине, какая-то голова, вся обросшая курчавыми волосами, облокотясь на сложенные руки, спокойно и неподвижно глядела вниз, а около нее так же глядели две беловолосые детские головки – и все чего-то будто ждали.

Вдруг распахнулась дверь, и в избу словно вплыла какая-то баба.

– Федосевна! Тетка Федосевна! – сказали все.

 







 





 





 




 



1
...