Читать книгу «Жизнь языка: Памяти М. В. Панова» онлайн полностью📖 — Сборника статей — MyBook.
 






Ну вот. Значит, насмотрелся я на Мейерхольда. Мама ходила один раз. Мы на Остужеве с папой были в роли Отелло. Пришли – ну такой восторг! Тут и я – восторг, и он – восторг. Мама решила сходить в театр, папа ей добыл билет, но она со мной пошла, я два раза видел Остужева в роли Отелло с большим удовольствием. Ну, между прочим, Остужев имеет какое-то отношение к Мейерхольду, он что-то играл у Мейерхольда. Ну вот. Потом, когда я узнал, что в тридцать восьмом году закрыли по велению Сталина, по доносу… прикреплен к Театру Мейерхольда был Каганович, и вот, значит, по его всяким рапортам театр закрыли… это был страшный удар для меня. В то время никакие родственники еще у меня не умирали, я не знал, что такое смерть родного человека, но вот… А потом узнал, что он расстрелян. Гибель театра и гибель Мейерхольда для меня было равнозначно гибели родного человека, я это переживал в страшной горести.

К.: Михаил Викторович, а вы последние спектакли смотрели? Вот «Даму с камелиями», потом…

П.: Смотрел, смотрел.

К.: По Островскому.

П.: В «Камелиях» была замечательная игра, но все-таки это был уже академический Мейерхольд, и мне больше нравились его более ранние вещи – вот «Лес» и, там, «Вступление» по бездарной пьесе Юрия Германа (но пьеса была бездарная, а постановка была гениальная).

К.: А «Клопа» видели?

П.: «Клоп» был до меня. Их всех вывели, клопов-то (слушатели смеются). К тому времени, когда я стал ходить в Театр Мейерхольда, он снят был уже, много лет не шел. Ну вот. Значит, я о Лене [Калло] немножечко скажу вот. Елена Михайловна. Они в детские годы играли в ЛЕФ. Леночка была Маяковский.

Т.: Да?

П.: Анна Георгиевна (К. смеется) Лелеева была…

З.: В школе играли в ЛЕФ?

К.: В школе. Это у нас компания была такая.

П.: Она [Лелеева] была Брик или кто?

К.: Нет, она была Пастернак.

П.: Пастернак, да?

К.: Да, и ритуально с ней ссорились, потому что она уходила из ЛЕФа.

П.: Поехали они в лагерь, а на своем имуществе написали свои псевдонимы. И потеряли один саквояж. И вот идет этот самый пионервожатый: «Кто из вас Брик? Кто из вас Брик?» (Смеются.)

К.: И еще на пионерской линейке директор лагеря говорит: «Сева Мейерхольд из первого отряда, зайдите за своим чемоданом».

П.: Вот. Поэтому я в них почувствовал родственные души.

Т.: А кто был Мейерхольд?

К.: Девчонка. Девочки были одни. Одни девочки, мальчиков не было, так что была девица Мейерхольд.

Т.: Это какие годы?

П.: Это, с одной стороны, одно страдание.

К.: Это самое начало семидесятых – конец шестидесятых.

П.: Я не докончил о… Грабарь – он был против беспредметной живописи и даже против «Бубнового валета», вот кого я забыл. «Бубновый валет», этот самый… «Ослиный хвост» – все это ему было не по душе. Но в Третьяковской галерее были целые залы этих художников, и я там впервые причастился вот этой так называемой левой, или формалистической, живописи. Страдание было в том, что их все время уничтожали, все время такое издевательство, такое угнетение, а я их очень любил, и по-настоящему любил, не из моды. Почему? А я уже в ОПОЯЗе… влюбился в опоязовцев. Почему? Вот мне это было… ужасна самая установка большевистская, я большевиков без всяких формулировок не принимал. Почему? «Искусство – это надстройка, она должна отражать решения Центрального Комитета. Искусство, поэзия должны выполнять задания товарища Сталина. Художники, писатели, поэты должны учитывать веления партии». И я уже понял: люди по-разному относятся к поэзии, к живописи. Для меня они стали единственным ценным в жизни, кроме папы и мамы, у меня (смеется) живопись, Мейерхольд, ОПОЯЗ. Почему? Они отстаивали независимость искусства – что искусство вовсе не надстройка, а оно самостоятельно. Вот. Елистратова вы знаете?

З.: Я знаю.

П.: Вот. Елистратов был у меня в гостях как-то, и я ему пожаловался, что у меня есть такой пробел. В журнале «Печать и революция» напечатано выступление Эйхенбаума (в каких-то двадцатых годах, двадцать пятом, скажем, двадцать шестом году), но я не помню номера журнала «Печать и революция», а Эйхенбаум говорил о чем: «Нас называют формалистами. Это неправильно. Мы изучаем и форму, и содержание, и литературный быт. Мы не формалисты, а мы спецификаторы. Мы исходим из того, что искусство специфично, оно не подобно ни науке, ни политике, никаким другим элементам человеческого бытия, оно особое». Спецификаторы. А потом стали выступать… наверно, на десять страниц выступление Эйхенбаума, а на тридцать страниц выступление Ольминского, Скворцова-Степанова, там, Когана, Луначарского – уж они его крыли! Причем он их называл по имени-отчеству. Они его называли… друг друга они называли «товарищ» («товарищ Коган», «товарищ Скворцов-Степанов»), а Эйхенбаума они называли «гражданин». Вот Луначарский: «Гражданин Эйхенбаум думает, он полагает, что мы такие простаки, что мы…», и так далее, и так далее. Разнос был страшный. Но я просил для контраста и эти выступления. Вот мне Елистратов ксерокопировал, нашел (я ему не мог номера журнала назвать, но он нашел), и теперь я могу наслаждаться и выступлением Эйхенбаума, потому что он смело очень выступил, он сказал, что «не формалисты, а спецификаторы», и очень смело выступал о том, что никакая не надстройка, а самостоятельная сущность. Вот это было мне страшно близко у формалистов, и я уже в старших классах перечитал все основные книги Шкловского, Эйхенбаума, Тынянова, этого самого… Томашевского я сказал, нет? Вот. И они были мне бесконечно дороги, и я писал школьные сочинения с цитатами, часто неточными, потому что нельзя было… из формалистов. Это уже в шестом классе.

(Пропуск в записи – речь идет о романе Чернышевского; см. «Жизнь языка», 2002.)

П.: Потому я и люблю Чернышевского романы.

З.: Я Чернышевского не люблю, но я готова признать это сочинение экспериментальным, этот роман.

П.: Это особое направление.

З.: Да. Занудство, но экспериментальное.

П.: Но одновременно с этим какое страдание? Выставка АХРРа. Насколько все время гадили вот этим формалистам всякие… какой-то Иогансон бездарный, какой-то там Бубнов бездарный, все эти Александры Герасимовы – все страшные… (С раскатом) АХРР: Ассоциация революционных художников.

Т.: России.

П.: Ассоциация художников революционной России. Страшная гнусность. И везде хвалебные отзывы, везде, значит, надо их прославлять. Вот это постоянное искажение эстетической перспективы. В пятом классе была учительница Акимова Маргарита… отчество забыл… тоже хорошая была учительница, но пятиклашкам, конечно… требовать особо нечего. Но она по программе шла. Мы учили наизусть стихотворение Жарова. «Зов о металле» – самое название до чего глупое! (Усмехаются с Т.) Я до сих пор помню:

 
Стали! Побольше стали!
Меди, железа – вдвойне!
Вы слышите, зов о металле
Льется по нашей стране!
 

Вот такие стишки мы учили. Это было противно, я вам прямо скажу. Я уже в это время любил Маяковского и подбирался к Хлебникову. В тридцать шестом году вышел однотомник Хлебникова, стоил он очень дорого (я не буду вам вспоминать, сколько), и я целый месяц собирал на него деньги. Я был очень денежный мальчик. Во-первых, мне мама в неделю давала рубль – на завтраки в школу она давала рубль, но я брал из дома кусок хлеба, смазывал маслом и вместо завтраков покупал книжки. Еще были какие-то родственники, которые иногда рубль мне давали. На рубль можно было купить четыре книжки по двадцать пять копеек – ну, детские, конечно. А вот на эту книжку… до сих пор у меня сохранилась эта… стихи Хлебникова.

Чтобы кончить с покупкой книг Хлебникова, еще скажу об одной покупке, уже после войны. Я учитель, приношу учительскую зарплату (вы, наверно, представляете, какая была в каком-нибудь, там, сорок седьмом году зарплата учителя), и вдруг в магазине на Сретенке (в самом начале был книжный магазин, он, наверно, и сейчас там есть) – пятитомник Хлебникова. Я сразу понял, что больше в жизни я его не увижу, настолько это была колоссальная редкость. И я пришел к маме и (надрывисто) говорю: «Мама! Букинисты продают пятитомник Хлебникова. Стоит (с расстановкой) сто рублей». Мама мне сказала: «Мишенька, покупай, (сквозь слезы) еда у нас будет очень простая, но голодать мы не будем». (Срывающимся голосом) Я просил ее надписать, что она его мне подарила (плачет). Этот подарок мамы у меня и до сих пор остался, пятитомник Хлебникова. (Отчаянно) Сознайтесь, что у вас нет пятитомника Хлебникова!

К.: Нет.

Т.: Сознаемся, что нет.

П.: Потому что это на самом деле колоссальная редкость!

З.: Нет, ну это, конечно, редкость, и молодец мама, ничего не скажешь. Хорошая, умная мама.

П.: Вот. Ну, и на самом деле она нас кормила только кашами.

З.: Да.

П.: Вот. Ну вот. Тут я кончаю мой разговор о школьных годах, хотя школьные годы были долгие. Насколько была радостной жизнь до школы… И я помню – вот осталось впечатление: мама только что вернулась из больницы (она болела тифом), до чего красивая! Были у нее длинные волосы, как у женщин тогда большинства, – она вернулась остриженная, как девочка, до того красавица! Вот тогда я ее впервые увидел, эту короткую женскую стрижку, и навсегда влюбился в нее. В узенькой юбочке дудочкой, которые тогда носили, ну просто девчонка. А я тоже болел, и вернулся – глядь: выбегает ко мне навстречу (смеется) какая-то девчонка. Юбочка дудочкой, острижена. Боже мой, кто такая?! Да это мама (смеется) прибежала!

Ну вот. Это была счастливая пора, а потом наступила школа. Это был ад. Грубость учителей… Были хорошие учителя: Шершнева Надежда Александровна… но я ей простить не могу – иногда она больше, чем меня, хвалила других (К. смеется) учеников, которые писали сочинения совсем не лучше меня, на всяких шаблонах. Был ученик Коган, он написал сочинение все на шаблонах: «Мрачная эпоха Николая Палкина наступила, и ночь опустилась над Россией», – в таком духе. Она прочла мое сочинение и сочинение этого Когана, все на шаблонах построенное. «Чье лучше?» – спрашивает она у класса. Глупый класс, где у меня вообще не было друзей, кричит: «Коган! Коган!» И Надежда Александровна вдруг меня предала – говорит: «А как – вы не родственник Петра Семеновича Когана, известного литературоведа?» (вульгарного социолога – это я добавляю). Вот. Самодовольный Коган говорит: «Нет, ведь это же по наследству не передается», значит, необыкновенный талант. И Надежда Александровна сказала: «Бывает, бывает». Но после этого я ее разлюбил. (К. смеется.)

З.: Ну, это была ревность.

П.: Вот. И когда я потом… она в следующем классе, в шестом уже, нас… в седьмом, не учила, я всегда, когда встречал ее в коридоре в школе, всегда здоровался с ней исключительно холодно. (К. смеется.)

Т.: Наказали.

К.: Ревнивы.

З.: Ревнивый, ревнивый.

П.: Да.

П.: А потом была вот эта Караванова, о которой я говорил, Надежда Максимовна, очень хорошая. А потом пошли все эти [нрзб]. Ну, в общем, за исключением немногих учителей, всё была страшная серость. Кроме литературы, я по всем предметам учился очень средне, и если «математика» мне ставили удовлетворительно, то только чтобы не ссориться с литературным преподавателем. А потом настал рай. Вот я ничуть не завидую тем, кто попадет в рай, потому что я был уже в нем. (К. смеется.) Это Мосгорпединститут.

Т.: Вы рассказывали о нем.

З.: Да.

П.: Да. Это я опущу.

П.: Вот я бы рассказал еще немножко о Сухотине – то, чего я не рассказывал. Нас воспитывали в антимарристском духе. С одной стороны – это я рассказывал, – Сухотин на лекциях его расхвалил… а потом всячески объяснял, что он пустышка. И вдруг студент третьего курса Миша Панов заявляет, что он на лингвистическом кружке хочет прочесть доклад «Интеграция и дезинтеграция языков». Что сделал бы всякий обыкновенный преподаватель, профессор – вот что бы я бы сделал? Ну, я бы на студента ногами топать не стал и затрещину бы ему не дал, но я бы поиздевался – я бы: (раскатисто) «Вы-ы?! (Надменно смеется.) «Интеграция и дезинтеграция языков»? Вот через тридцать лет станете…»

К.:…Пановым.

П.: «…членом-корреспондентом – вот тогда вы об этом будете говорить. Это разве тема для студента? Да что вы знаете? Да как вы осмелились в моем присутствии такую тему назвать?» Ну, в общем, я бы распалился – ну, я преувеличиваю немножко, в общем, студентов я тоже не угнетал, – но Алексей Михайлович и усом не повел (у него были усы) и сказал: «Ну что же? Сделайте».

З.: Я больше похожа на Алексея Михайловича, я бы тоже сказала: «Хотите? Ну, пожалуйста, делайте».

П.: Вот. И я понял, зачем он так сказал. У меня была мысль… почему я решил… Марр кричал, что история языков – это их интеграция: они сливаются, сливаются, сливаются, – на глупейших примерах. А компаративисты (ну, мои учителя все были компаративисты), значит, говорили, что они расходятся, расходятся: был индоевропейский общий язык, а потом он распался на массу семейств индоевропейских языков. И я придумал, из пальца высосал (видите, какой тонкий, это потому, что я очень много (смеются) всего высасывал), что есть интеграция языков – она совершается путем революции языковой (революция – это слияние языков, когда возникает новый совершенно язык, не тот, который был, это языковая революция), и есть дезинтеграция, когда языки распадаются… они еще вначале очень похожи, русский и украинский, а вначале южнорусский и севернорусский были. Вот, и я эту идею развивал неубедительно, на всяких… я все-таки читал об этом много, я одолел… не все тома, пять томов…

З.: Марра.

П.:…Марра, большущие тома, а многие вещи прочел. Между прочим, сейчас в моей библиотеке есть пятитомник этого Марра. Вот кому-то он достанется – хлебнете вы с ним горя (смеется с К.).

З. (задумчиво): Да.

П.: Так вот, я так это и рассказал о том, что при революции появляется новый невиданный язык, это Pidgin English, это вот колониальные языки, которые непонятны тем, кто владел местными, туземными языками, их надо отдельно изучать, это ломаный язык. «Моя но твоя». Появляется новый совершенно язык: фонетика – английская, грамматика – частично английская, частично на туземных языках. А если дезинтеграция, распадается, то появляется… скажем, русский язык четырнадцатого века, но он понятен тем, кто владеет русским языком тринадцатого века.

Ну вот. Алексей Михайлович меня не высмеивал, он просто сказал: «Новая мысль, которую я не читал, – вот это у Панова такая-то мысль, правильно ее изложил. Но я думаю, что вы не правы», – сказал он и показал, насколько это более сложный процесс, чем я представил. Вот это развитие многих языков из одного, дезинтеграция, сопровождается интеграцией. Русский язык вышел из общего языка восточнославянского, но он и включил в себя многое. Русский язык – справедливо говорят, что он отчасти южнославянский, потому что церковнославянский был ему привит всей историей русского языка. Русский язык и восточнославянский, но с огромным вкраплением наследия южнославянского, которое через болгар нам было передано. Поэтому говорить о том, что здесь только дезинтеграция, нельзя, и интеграция была. Ну, а о том, что Pidgin English имеет какое-то значение – ни один Pidgin English не породил литературного языка, литературы на пиджинах не существует. Ну, в общем, все-таки я был не обижен, он мою мысль понял, он меня не высмеял, я был очень рад. Вот.

З.: Мудрый учитель, ничего не скажешь.

П.: Но я получил прививку антимарровскую, поэтому, когда в пятидесятом году (видите, я семимильными шагами шагаю, уже я аспирант) в «Правде» была напечатана, девятого мая как раз, в юбилейный день – у меня, между прочим, вся эта дискуссия сохранилась, – статья Чикобавы на целый лист, и такое введение: «Мы начинаем открытую дискуссию»… нет, «Мы начинаем свободную дискуссию»… Это было страшно чудно. [Нрзб] «свободная дискуссия» – это все равно что «эта аптека продает лечащие лекарства» (а какие другие?) или «между этими двумя городами пущены едущие поезда». «Свободная дискуссия» – удивительная дикость. Но я решил в ней принять участие. Моя статья – я ее туда послал – не вызвала никакого отклика, ее не напечатали, конечно. Если в газете «Правда» сохранился архив дискуссии, то там она есть. Но я скажу, что я горжусь этой статьей.

З.: А что там?

П.: Мы со Сталиным единственные (К. смеется), кто заявил, что язык не является надстройкой. (Ну, там могли получить еще от десятков людей, кто это написал, что язык не надстройка.) А это была главная мысль Марра: язык – надстройка, он имеет классовый характер, поэтому все языки классовые, русский язык сейчас пролетарский, а раньше был он буржуазный и дворянский. Ну вот. Про Марра я очень нелюбезно написал. Мне запомнилась моя формулировка, потому что она очень нехорошая. Я кончал так, сердито: «Вместо того, чтобы молитвенно созерцать заднюю Марра, надо заниматься настоящим изучением языков» (Г. усмехается). Но так как «заднюю Марра» – это совершенно разговорное, неудачное выражение…, но на другое выражение… «вместо того чтобы изучать задницу Марра», я не решился. (Смеются с К.) Ну вот.

К.: Поразительно.

П.: Ну, в общем, это было очень сердитое антимарровское выступление.

З.: Она сохранилась? Сохранился у тебя текст?

П.: Может быть, сохранился, но под руками нет. Наверное, сохранился даже черновик. И когда Сталин выступил, вот некоторое время я его любил, потому что хотя он многое и неточно сказал, и неверно, но все-таки он сказал важную мысль, что то, что изучают компаративисты и изучали весь девятнадцатый век, и мои учителя, – это истина, вот. Опять-таки скажу, как реагировала на это большевистская рать. У нас в Мосгорпединституте – я уже преподаватель – преподавала марксизм-ленинизм Грекова. Не И. Грекова, которую вы любите, а И. Грекова, к которой вы относитесь с заслуженным презрением. Это И. Грекова, которая написала книгу «Моя жизнь», и предисловие к ней написал Максим Горький, всячески ее расхваливал, но что писала она, а что писали за нее, трудно сказать. Она батрачка, и вот Горький все это рассусолил: «Она настоящая батрачка, а сейчас пишет книги». Боже мой, какая это была преподавательница! Совершенно безграмотная. Студенты страшно любили ее лекции, потому что наперебой друг перед другом записывали глупости, которые она сказала (К. смеется). Я вот думаю, если они уничтожили их, то это очень жаль, потому что это надо как… марка этой фирмы, глупости невероятные. Ну, я сейчас не вспомню, и это неважно.

У нас был другой, когда я был еще студентом, преподаватель тоже, из ГПУ, сотрудник ГПУ. И он не имеет никаких знаний, но он нам читал марксизм-ленинизм… практические занятия все-таки вел. И вел в таком духе: «Деборин был меньшевик, и потом он переметнулся к большевикам, но Ленин всегда учил: „Как только он начнет нести меньшевистскую вредную ерунду, сейчас же его хватать и тащить в тюрьму!“» (Усмехаются с К.)

1
...
...
8