По инициативе Шалома Шварца, одного из наиболее авторитетных современных исследователей ценностных ориентаций, предпочтений и систем, в период с 1988 по 2002 г. были собраны анкеты с ответами, характеризующими ценности студентов из 66 стран и преподавателей из 54 стран (Schwartz Value Survey). Исследование охватило все континенты, разные языковые, культурные и религиозные группы. Опросник содержал перечень из 56 или 57 ценностей, но не включал в себя «стремление к знанию»; Шварц довольствовался понятием «любознательность»[6]. Продолжающееся Европейское социальное исследование (ESS) использует модификацию разработанного Ш. Шварцем Портретного ценностного опросника (Portrait Values Questionnaire). Респондентам предлагается 21 описание условного индивида, характеризующее его ценностные установки. Например: «для него очень важно быть простым и скромным; он старается не привлекать к себе внимание», «для него важно показать свои способности; он хочет, чтобы люди восхищались тем, что он делает»[7]. Каждый «портрет» оценивается респондентом по шестибалльной шкале в диапазоне от «очень похож на меня» до «совсем не похож на меня». В этом опроснике нет ни «стремления к знанию», ни «любознательности».
В ежегодниках «Общественное мнение», публикуемых Аналитическим центром Юрия Левады, раздела или какой-либо рубрики, посвященных науке, нет. В некоторых опросниках наука фигурирует в пакете с культурой и искусством. Так, вариантом ответа на вопрос: «Что, по Вашему мнению, входит в понятие „великая держава“?» – является словосочетание «великая культура, наука, искусство»; и ответ этот в последние десять лет стабильно – правда, с большим отрывом – следует прямо за тройкой лидеров: «высокое благосостояние граждан», «экономический и промышленный потенциал страны», «военная мощь, наличие ракетно-ядерного оружия» (Общественное мнение 2018, 33, табл. 3.1.11). Однако относительно высокое место упомянутого «пакета» связано скорее с «великой культурой», нежели наукой, как располагают думать данные анкеты, где «российская культура» и «современные достижения российской науки» выступают порознь (Там же, 30, табл. 3.10). В ответах на вопрос: «Какие события и явления в истории нашей страны вызывают у Вас чувство гордости?» – достижения российской науки оценены сравнительно высоко (причем в последние годы наблюдается тенденция роста), но такая оценка, вероятно, навеяна фигурирующим в анкете пунктом о «ведущей роли страны в освоении космоса» (Там же, 30, табл. 3.1.2). В ответах на вопрос: «Какие темы в новостях из социальных сетей вас интересуют больше всего?» (тут данные только за 2018 г.) – наука занимает последнее место, интерес к ней обнаружили 17 % опрошенных (Там же, 107, табл. 15.3); достойно внимания, однако, что в возрастной группе от 18 до 29 лет доля интересующихся оказалась несколько выше средней – 20 % (Там же, 112, табл. 15.13)[8].
Сам Юрий Александрович Левада отношением к знанию интересовался. В обследованиях, осуществленных им вместе с коллегами в 1989 и 1999 гг., опрашиваемым предлагалось продолжить утверждение: «Дети должны…». Один из вариантов гласил: «Стремиться к знаниям». Соответствующий ответ оба раза оказался в лидирующей тройке – наряду с одобрением таких качеств, как уважение к родителям, честность и порядочность (Окольская 2017, 477–478). Между тем с 1990 по 2011 г. Россия четырежды участвовала во Всемирном исследовании ценностей (World Values Survey); в этом исследовании вопрос о стремлении к знаниям (или аналогичный ему) не ставился.
Все это говорится не в упрек социологам – они решают собственные задачи. Приведенные факты используются здесь лишь как симптом угасания общественного интереса к познавательной деятельности.
Такое положение дел неудивительно для общества потребления. Об идеально-типическом представителе этого общества можно сказать то же, что Ортега-и-Гассет в свое время (1930) говорил о человеке массы: ему свойственно считать, что та цивилизация, которую он видит и использует со дня появления на свет, так же естественна, как природа; он не понимает, сколько таланта, усилий и вековой работы стоит за тем или иным научным открытием или техническим устройством. Человеку общества потребления привлекательность познавательной, исследовательской деятельности, в сущности, непонятна – у него нет опыта такой деятельности. Он мог бы уважать научное образование и научную деятельность как средство социального лифта, но в наши дни спорт или шоу-бизнес в этом качестве намного привлекательнее[9]. Человек общества потребления слышал о глобальных проблемах и знает, что и к их возникновению как-то причастны ученые. В его восприятии ученые скорее колдуны, нежели жрецы. Они имеют какое-то отношение к грозным силам: глобальное потепление, ядерная угроза, манипуляция людьми. Он, правда, слышал и то, что только ученые тут могут помочь. И если научное знание способно выступать как полезным, так и вредоносным, то нужно быть начеку: в ряде стран неравнодушные граждане уже разворачивают движение за то, чтобы взять науку под общественный контроль (Makarovs, Achterberg 2018). Общество потребления, судя по всему, просуществует еще долго, и вместе с ним подозрительное отношение к науке окажется долгосрочным трендом.
Университеты глубоко укоренены в системе современной жизни, и как институт они обладают огромным запасом прочности. Тем не менее их существование в обществе, которому непонятно, зачем затрачивать огромные усилия на приобретение знаний, обречено на трудности. В последние годы мы со всех сторон слышим жалобы на состояние дел с университетами – в Европе, Америке и России[10]. Юрген Миттельштрасс, философ, историк науки, университетский преподаватель с огромным опытом, эксперт, консультировавший правительства Германии и Австрии, констатирует утрату университетами теоретического представления о себе – у современных университетов нет философии университета (Mittelstraß 2012). Это заключение находится в полном согласии с нашим общим диагнозом.
В эпоху отсутствия ясных масштабных целей возрастает роль такого критерия, как краткосрочная финансовая эффективность. Во многих странах отмечается тенденция к превращению университетов в бизнес-компании по продаже образовательных услуг. Наряду с оптимизацией в отношении мелочей это, как правило, ведет к снижению качества образования – например, вследствие все возрастающей нагрузки на преподавательский состав или же в результате расширения практики краткосрочных контрактов, выравнивания оплаты труда вновь нанятых преподавателей с оплатой труда тех, кто давно связал себя с данным университетом: все это ведет к растущей отчужденности там, где как раз требуется дух вовлеченности в общее дело.
В переходную, после Нового времени, эпоху зарплаты университетских преподавателей на Западе остались высокими, однако в наступившем XXI в. их реальный рост много где остановился[11], и во всяком случае очевидно, что в сравнительном плане уровень материального благополучия университетских преподавателей стал ниже. Сто или 50 лет назад профессор воспринимался в Европе как человек весьма солидного достатка, теперь это далеко не так. Когда в Америке или Англии заходит речь о плюсах и минусах академической карьеры, возможность для способного человека зарабатывать лучше за пределами университета принимается как факт, не подлежащий сомнению.
Если до последнего экономического кризиса, вплоть до 2009 г., доли ВВП, затраченные на все сферы образования, росли практически во всех странах Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), то после кризиса рост этот, в общем и целом, не возобновился; более того, наступил легкий спад (Двенадцать решений 2018, 15, рис. 7; ср. OECD 2017, 180). Картина расходов российского бюджета здесь демонстрирует общую тенденцию: в 2009 г. доля ВВП в расходах на образование достигла 4,1 %, а в последнее время она составляет около 3,5 % (против 5 % в Евросоюзе и более 6 % в США (Двенадцать решений 2018, 14–15, рис. 7)). Правда, в большинстве стран ОЭСР произошло перераспределение внутри расходов на образование в целом в пользу расходов на высшее образование (OECD 2017, 180). В результате в 2014 г. страны ОЭСР в среднем потратили 1,6 % своего ВВП на высшее образование, тогда как расходы 2005 г. были меньше – в среднем 1,4 % (OECD 2017, 181)[12].
Современное постиндустриальное общество еще очень богато, и в нем немало богатых университетов. Но на что идут средства? На оплату ширящегося управленческого аппарата и на различные спортивные и культурно-бытовые facilities. Где построен новый спортзал, где – центр медитации, где – что-то еще. В здании немецкого университета, который я имел возможность относительно регулярно посещать в течение последних 20 лет, появилось четыре новых кафе, тогда как в электронном каталоге библиотеки, являющейся гордостью этого университета, стали обнаруживаться существенные ошибки. Университетские сайты завлекают будущих студентов не обещанием знаний, а привлекательностью атмосферы, возможностью получить особый жизненный опыт, хорошо провести время.
Университеты готовы затрачивать средства также на инновации, но нужно иметь в виду, что под инновациями понимаются прежде всего меры, направленные на улучшение финансовых показателей. Рядом с “innovation” на университетских сайтах тотчас возникают “entrepreneurship”, “entrepreneurial spirit” и по меньшей мере обещания обеспечить вклад в развитие “technology”. Поиски же новых моделей университета далеко не соответствуют частоте и энергии разговоров о его кризисе. Это неудивительно: в эпоху аномии в умах царит скорее разброд, нежели готовность к целенаправленным преобразованиям. Разумеется, мы были свидетелями Болонского процесса, который в университеты многих стран привнес заметные структурные изменения. Однако эти изменения создавались в значительной мере ради административного удобства, они решали экономические и политические, а не образовательные задачи. Людей, озабоченных современным состоянием университетов, Болонский процесс не успокоил – скорее наоборот.
В Америке, не затронутой Болонским процессом, принципиальных новаций, кажется, немного. При всей остроте споров в американской «академии» здесь слишком большое разнообразие университетов, чтобы сделать проблему преобразований насущной. Разнообразие условий и возможностей, впрочем, породило такой опыт, как модель «нового американского университета» в Аризоне (Кроу, Дэбарс 2017). Логично ожидать, что в Америке и Европе появятся энтузиасты, которые будут пытаться сделать университеты лучше. Однако настоящий кризис еще не наступил, и большинство предпочтет мириться с недостатками, нежели торопить его. Новшества, которые, безусловно, повлияют на университет, начнутся вне его стен. В ближайшем будущем мы, судя по всему, станем свидетелями распространения краткосрочных курсов; их выпускники станут обладателями сертификатов, которые в глазах многих работодателей окажутся ничуть не менее привлекательными, чем университетские дипломы (Кузьминов, Песков 2017, 213). Тогда университетам с высокой платой за обучение придется что-то придумывать.
Осенью 1917 г. Макс Вебер
О проекте
О подписке