Читать книгу «Моховая, 9-11. Судьбы, события, память» онлайн полностью📖 — Сборника статей — MyBook.

Немой

Зимой 1953 года, уже десятиклассниками, мы с братом Женей как-то остановились после уроков возле соседствовавшего с нашей школой довольно крутого и длинного спуска к одному из двух внутренних но-возыбковских озер. Это было любимое место катания – на ногах или на «пятой точке» – наших соучеников, особенно из младших и средних классов. Как во всяком лихом и не безопасном предприятии, здесь вырастали свои мастера и отважные чемпионы. Менее честолюбивые или более осторожные подростки предпочитали оставаться зрителями происходящего, иногда болельщиками какого-то из самых отчаянных и успешных удальцов, стремительно проносившихся на пружинивших ногах с верха обледенелого косогора до его нижней, уже озерной части.

В качестве наблюдателей задержались у спуска в тот быстро темнеющий январский день и мы. Неожиданно кто-то сзади тронул меня за плечо. Я обернулся – передо мной стоял незнакомый парень года на четыре старше меня и брата, немного пониже нас, но коренастый и крепкий. Одетый в какое-то дешевое форменное пальто, он радостно улыбался всем лицом и, необычно выпятив раскрытые губы, тщетно пытался что-то ими вымолвить. Ни я, ни брат ничего не понимали. Тогда он, порывшись в карманах, вытащил оттуда простой карандаш с чистым клочком бумаги и, косо, но разборчиво написав на нем какое-то слово, подал нам. Мы прочитали: «новый ропск»…

Боже-Боже мой, это был не кто иной, как слишком памятный нам по четырем военным годам глухонемой из родной материнской деревни, где наша семья, за исключением воевавшего отца, поселилась в сентябре 1941-го и куда после полутора лет жизни в Белоруссии вновь пришла из леса, чтобы уже летом 1946-го навсегда перебраться в Новозыбков.

Но памятен он был нам совсем не доброй памятью. Наоборот, хилыми и болезненными десятилетними детьми покидая Новый Ропск, мы были уверены, что, выросши и закалившись, однажды специально приедем туда, чтобы без малейшей жалости до полусмерти излупить этого немого, как лупят самого мерзкого и жестокого врага.

Ибо таким он в наших глазах и был в те и без того жесточайшие для нас времена.

Я давно уже понимаю: жестокость и неразлучный с нею культ силы и сильного, а не слабого – одно из неизбежных следствий войны, стоящей, что бы там ни говорилось, на убийстве и страшно обесценивающей человеческую жизнь. В войну сплошь и рядом выживают и преуспевают не совестливые и самоотверженные, а равнодушные к другим, считающие, что цель – спасти ли себя или исполнить людоедский приказ начальства – оправдана любыми средствами и жертвами.

Подобно инфекционным болезням, «естественная» военная жестокость способна заражать и не жестоких от природы мирных людей – взрослых и детей, сознательно и бессознательно находящих ей множество оправданий. Вслед за действительными врагами начинают ненавидеть и неместных, чем-то непохожих, будь они и абсолютно невинны перед их гонителями. Впрочем, ничуть не меньше в такие времена ненавидят и достойных, морально и нравственно возвышающихся над средней массой.

В случае с ненавистью к нам новоропского немого было, видимо, понемногу от каждой из этих причин. Ни я, ни брат никогда и ничем этого нашего преследователя не обидели. Правда, он почему-то приписал нам один столь же оскорбительный, как и грязный жест, бытовавший среди новоропских подростков. Впрочем, только ли у них? Через сорок лет, работая в Будапеште, я однажды увидел его на школьной площадке рядом с домом, где проживала моя семья. Одна из девочек десяти-одиннадцати лет поссорилась с подружкой и вдруг, к моему вящему удивлению, показав на нее левой рукой, поднесла правую сначала к своей попе, а потом ко рту, намекая этим способом на пищу своей противницы. Однако к такому оскорблению новоропского немого прибегал лишь наш сосед, намного его старше и здоровей.

У нашего злопыхателя была своя подростковая шайка (такие существовали тогда и в каждой деревне и в разных ее околотках), с которой он, свободный от школы, устроил настоящую охоту на меня и Женю. Домой после уроков (мы пошли сразу во второй класс) нам приходилось пробираться задами и, даже идя с бабушкой Машей в церковь, надо было смотреть в оба, чтобы не получить удар из рогатки в спину, а то и голову…

Большей частью мы отделывались, удирая от преследователей, терпимыми ссадинами и кровоподтеками, в происхождении которых матери и Аркадию не признавались. Но однажды в августе немой со своей ватагой выследил и поймал нас в километре от деревни, куда мы без разрешения пошли за злополучными колосками. И показал себя настоящим садистом. Он по очереди крутил, зажав в кулак, уши мне и Жене, не слыша наших криков, но наслаждаясь слезами – моими за Женю, а Жениными – за меня.

Сколько бы продолжались эти «соседские» отношения, сказать не берусь. Но в сентябре месяце немой, куривший что попало, однако не имевший бумаги на самокрутки, разбил одно из наших уличных окон и вытащил лежавшую на подоконнике стопку еще довоенных номеров «Литературы в школе». Этого мать простить не могла; она пошла к его родителям, пригрозила сообщить в сельсовет, и наш немой на время унялся.

И вот теперь он искренно радовался встрече с нами, а мы не знали, чем ему ответить. Оказалось, наш детский враг год назад был определен в новозыбковскую школу глухонемых, неподалеку от школы нашей. И был там без привычных ему односельчан очень одинок. Случайно подойдя к заполненному школьниками косогору, он остановился рядом с нами и сразу же нас узнал. Вся, некогда столь долго томившая его злоба к нам, сменилась бурной радостью. Так тому и следовало быть – ведь прежние чужаки отныне становились в чужом для него городе его единственными, при этом отлично известными знакомцами.

Вместо заключения

Читатель этих воспоминаний, а в первую очередь я адресуюсь к своим однокурсникам-филологам выпуска 1958 года, легко заметит: главным «героем» их был не я и не мой брат-ровесник и даже, при всей моей любви к нему, не брат Аркадий. Им была наша мать – сельская учительница 1903 года рождения, тринадцатый ребенок в семье ее родителей, русских крестьян Данилы Степановича и Марии Николаевны (в девичестве – Тюпич) Карасевых из села Новый Ропск, до революции Новозыбковского уезда Черниговской губернии, а ныне Климовского района Брянской области.

Причина этого не только в том, что именно мать, привившая всем своим сыновьям любовь к своему родному предмету – русскому языку и литературе, передала нам и стремление писать, пусть не собственно художественную, а документальную или специальную прозу, какой стали книги Аркадия о брянских партизанах («Так это было». М., 1982; «До первой карательной». М., 2005), книжка Евгения («Автолюбитель в законе». М., 2005) и мои шестнадцать по истории русской литературы девятнадцатого и двадцатого веков. Наша мать сама была одаренной писательницей в мемуарном жанре, оставившей после своей смерти в 1965 году замечательные семейные записки, из которых один раздел был недавно опубликован журналом «Знамя» (см.: «Сестра Галя-Пать-мат Карасева-Мархиева». «Знамя», 2006, № 6).

Настоящий мой текст – всего лишь посильное дополнение к ее воспоминаниям. Есть и другое объяснение тому, отчего 19его главным персонажем явилась наша мать. У войны, говорят, не женское лицо. Это верно. Но так же верно и то, что отечественные войны России никогда не были бы выиграны российскими мужчинами без тех физических и душевных подвигов, которые миллионами свершали в эти годы русские и российские женщины-матери.

Одним из наших воспитателей была война

 
Скоро, кроме нас, уже не будет никого, кто вместе с ними слышал первую тревогу.
 
Из песни В. Берковского на слова Дм. Сухарева

Ирина Матвеева

Кроме общего времени и общих учителей, спаявших нас в поколение, было еще нечто общее, что оставило в душах и разуме весьма существенный след, – война.

Большинство из нас вошло в войну лет пяти-шести от роду, а вышло соответственно в девять-десять. Среди студентов нашего курса были и те, что встретили войну подростками, и даже бывшие фронтовики вроде Павла Павловского.

Война оказалась куском жизни, измеряемым особой мерой. До сих пор я, уже очень немолодой человек, ловлю себя на том, что начинаю разговор о чем-то со слов «а вот до войны…», и потом сама удивляюсь тому, что этот отрезок времени кажется непомерно большим по сравнению со всей остальной жизнью.

Что мог помнить шестилетний ребенок? Оказывается, когда покопаешься в памяти, очень и очень многое. Мне, например, кажется, что я помню первый день войны почти поминутно. Вот кое-что из этих воспоминаний.

…Холодное июньское утро. Родители дома. Мама высаживает цветы в клумбу (мы жили на окраине Москвы, в Измайлове, в доме с садом). Я изо всех сил «помогаю». Слышу, как кто-то из взрослых кричит маме: «Ната! Скорей, сейчас Молотов будет говорить. Это война!!!» Я бегу вслед за мамой в комнату, где стоит большой радиоприемник с зелёным глазом и со странным именем СВД-9. Я, естественно, не вполне понимаю, что говорит этот самый Молотов, но чувствую, как в комнату вползает страх. У мамы на глазах слёзы. Отец начинает куда-то собираться и скоро уходит. А день тянется долго, обрастая разными впечатлениями.

Вот два самых запомнившихся из них: идущие мимо дома трамваи, обвешанные людьми чуть ли не со всех сторон, а ещё бабушка, которая ходит по террасе с папиросой и разговаривает с соседом по-немецки, а мама, сделав страшные глаза, кричит: «Что вы делаете?! У нас же война с немцами!».

Она не зря кричала. Через два дня сосед, немец по происхождению, куда-то исчез.

А потом война стала повседневной жизнью. Можно рассказать о многом: и о первой тревоге, и о том, как взрослые рыли так называемую «щель», чтобы прятаться от бомб, и как мама по сигналу тревоги убегала на работу ночью в свою поликлинику, как из-за этого меня отправили на всё лето к бабушке в Каширу, и как отец, отпущенный из части на один день, вывозил нас под обстрелом в Москву, как мы с мамой, бабушкой и теткой уезжали на Урал в эвакуацию в самые страшные дни октября 41-го и о многом другом. Когда-нибудь я напишу об этом для внуков и правнуков.

Кстати, эвакуация была для меня, москвички, открытием нового мира, не только со своими обычаями и бытом, но и с другим языком. Там я впервые поняла, что не все говорят по-русски одинаково, и впервые услышала от бабушки странное слово «диалект». Мама быстро привыкла к говору уральцев, а бабушка почти не понимала их странно напевную и в то же время ритмичную речь. Помню, как хозяйка избы, где мы жили, кричала, как пела: «Ляксандровна-а-а!», – а потом скороговоркой и на «о», – Печина в суп попала!» Мама переводила бабушке: «В русской печке упал кусок глиняной обмазки в наш чугунок с супом».

Удивляло не только то, как говорили деревенские жители, но и как странно, не по-нашему, вели себя. Забившись в угол на мамин топчан, я наблюдала, как обедали хозяева, как дед-хозяин приговаривал: «Эка славна похлёбка, право!». Но самое удивительное было в конце обеда, когда девочка-школьница, взятая в эту семью из другой деревни, благодарила всех членов семьи: «Спасибо, дедка! Спасибо, бабка! Спасибо, Нюра! Спасибо, Шура!». А Шура-то была чуть старше меня.

Больше всего удивляло, что поначалу тут вроде бы и не было войны. Все жили так, будто ничего не происходит. И надо сказать, что в первое время к нам относились не очень дружелюбно, не понимая, зачем эти «куированные» (так мы назывались у местных жителей) приехали, потеснили их, да ещё приходится с ними делиться работой, соответственно и заработком. Мама и тётка работали в колхозе и получали на трудодни немного картошки и муки, которых всегда не хватало, и мама ходила менять вещи на еду.

Но потом всё чаще и чаще стали в голос кричать соседки, получившие похоронки, и, видимо, своё горе смягчило людей и заставило посмотреть и на нас по-другому. Да и бабушка стала соседкам вышивать косынки, которые тамошние женщины носили под тёплыми платками, закрывая ими лоб.

Осознание всего, что происходило, пришло, конечно, потом, когда эвакуация осталась далеко позади. Но впечатления той зимы 1941 – 1942 года отложились в памяти навсегда.

Деревня со странным названием Мягкий Кын стала для меня вечной иллюстрацией ко многим сказкам, а потом и ко взрослой литературе. Все описания русской зимы с сугробами, дымами из труб, дорогой с накатом от саней, с запахом навоза и сухого сена, с крепким настом в марте, по которому можно было ходить, не проваливаясь, навсегда связались с той уральской деревней… Но это так, к слову.

Я начинала писать о войне совсем с другой целью. Военные годы с эвакуацией и трудной жизнью в Москве военных лет (мы вернулись туда осенью 1942 г.), с очередями за хлебом и отсутствием самого необходимого учили ценить тепло и еду, свет и тетрадки, которые не продавали, а выдавали в школе по счету, а главное – доброе отношение человека к человеку, потому что в конечном счете мы выживали все вместе. И хотя встречались люди недоброжелательные и грубые, жадные и жестокие, общий фон создавали другие – добрые и отзывчивые, умевшие сопереживать и сочувствовать, иногда прятавшие за грубостью и жесткостью стремление удержать от какой-то глупости, направить ребёнка или подростка в нужную сторону, чтобы жил.

Это, если хотите, были уроки жизни в обществе, спаянном единой целью, единой мыслью, единым желанием – дожить до победы и жить дальше.

 











1
...