Мое второе положение будет намного короче: я лишь обозначу направление, которое могло бы принять его развитие.
Речь идет о том, что критическая рефлексия Барта в области эпистемологии осуществлялась не только в борьбе с обозначенными выше оппонентами, но также и в ущерб тем методологиям, теориям и новым критическим практикам, которые он сам помогал популяризировать. Этот аспект интересует нас ничуть не меньше; он нас интересует даже больше, поскольку многие из этих подходов продолжают процветать вплоть до нашего времени. Не стану разбирать в деталях каждую из этого ряда рабочих переоценок той или иной методологии, предпочтительнее будет показать общую логику бартовского теоретического саморевизионизма. Этот процесс можно в общем описать так: в эру подозрения, что приходится на 50–80-е годы, Барт стал одновременно и одним из самых блистательных «подозревателей» – где найдется больше подозрительности, чем в «Мифологиях»? – и в то же самое время самым ясномыслящим деконструктором идеологии подозрения. Он был одним из первых, кто увидел ограниченность этого упражнения, идет ли речь о социальной демистификации, политической дешифровке семиотических манипуляций или истолковании идеологически нагруженных образов. То, что «мифологическая» формула, которую он изобрел, отработала свое, стало ему ясно очень быстро (начиная с послесловия и примечаний к «Мифологиям»). Он сознавал, что эта «формула» держалась исключительно на идеологической предпосылке, в рамках околомарксистской критики идеологии. А стремительные преобразования постмодернистских конфигураций должны были сделать ее неэффективной и малополезной. Не только потому, что общество перестало производить «большие нарративы» (по Лиотару), которые порождают «маленькие мифологии», но также и потому, что оно начало следить за своим языком и образами, совершенствовать свои мифологические изделия, а главное – иронизировать над ними. (Яркий пример тому – эволюция рекламы во Франции.) В общем и целом, «Мифологии» и порожденная ими критическая традиция выиграли партию; но, выиграв ее, они потеряли свою ударную силу перед лицом таких фигур, которые или искусно прячутся, или прикрываются самоиронией (как реклама после 1968 года), или же, наоборот, афишируют себя так откровенно, что не дают ни места, ни шанса на какую-либо дешифровку (например, популистский и ксенофобский политический дискурс Национального фронта, который «говорит вслух то, что люди думают про себя»). Хитростью или грубостью эти дискурсы выбили почву из-под ног новоявленных мифологов, которые хотели бы подхватить факел, оставленный Бартом. Уже лет тридцать-сорок, как во Франции нет ни одной газеты, где бы не было собственной более или менее «мифологической» хроники; ни одной радиостанции или телеканала, где бы не было регулярной программы «дешифровки» (они как раз самые популярные!). И подобно тому, как самую большую выгоду из семиотических исследований рекламного образа извлекли рекламщики, а отнюдь не критики консюмеризма, так же и неомифологическое производство в политической и идеологической сфере достаточно эффективно усовершенствовалось через раздвоение, самоиронию, и его больше не уличить в мифологизации.
Барт принял к сведению эту перемену конфигурации: сначала отказавшись от написания «маленьких мифологий» левого движения, которые он одно время планировал; затем, в середине 70-х годов, отказавшись воскрешать прежнюю формулу в хрониках для журнала «Нувель обсерватер» и быстро оставив этот проект, превратившийся в обычные вкусовые заметки.
Значит ли это, что Барт, как это часто повторяют, оказался под конец своего пути «деполитизированным»? Я убежден в обратном – и разделяю (по крайней мере, в этом аспекте) точку зрения Филиппа Соллерса: видение мира Бартом, его манера мыслить мир всегда были глубоко политизированными[23]. Это очевидно всякому, кто читает его последние лекционные курсы с многочисленными отступлениями о политическом состоянии Франции, о политическом кризисе литературной культуры и т. д. Барт здесь вновь использует свою любимую историографическую схему раздела французской истории надвое между двумя революционными движениями 1848 года, февральским и июньским, который развел по разные стороны республиканскую и патриотическую мелкую буржуазию и пролетариат. Барт прослеживает последствия этого раздела вплоть до культурных политик 1970-х годов, когда правые (находившиеся у власти без перерыва с 1958 до 1981 года) передали управление всей сферой культуры новой интеллектуальной мелкой буржуазии. В этом Барт усматривает одну из прямых причин «заброшенности» Литературы, которую никто, ни один класс больше не поддерживает. Мне представляется, что этот анализ, намеченный в 1979 году, остается актуальным и его необходимо помнить при нашем собственном анализе состояния культуры, или «Культурного государства» (если перенять заголовок памфлета Марка Фюмароли, направленного против культурной политики левых и вышедшего в свет через несколько лет после смерти Барта)[24].
Именно в этом контексте следует понимать один из последних призывов Барта к очень странной мобилизации: в защиту Фразы, ради спасения Фразы. Фраза, говорит Барт (в написанной, но не произнесенной части его лекции 10 марта 1979 года), – это «проблема общества». Вот этот удивительный пассаж: «Будущее Фразы: это проблема именно общества, при томчто ни в одном из социальных прогнозов она не учитывается»[25]. Фраза, как подчеркивает Барт (ссылаясь на Флобера), ни в коем случае не «красивый стиль». Это что-то более основополагающее для Литературы: поскольку Фраза, говорит Барт, – «наша наставница: она ведет, она научает, прежде всего Желанию <…> но также и Нюанс
О проекте
О подписке