Все, что я помнил об отце из детства – это запах. Он пах дешевыми духами из хозяйственного магазина напротив, столовской выпечкой и лекарствами, потому что проходил стажировку в больнице. Мой папа – врач, анестезиолог-реаниматолог, четыре года назад уехавший спасать жизни на Крайний Север. Там больше платили, давали много денег за трудоустройство, но обязывали отработать несколько лет. Папа отправлял деньги нам: я слышал, как бабуленция с дедом ругались о том, на что их тратить.
Сейчас он пах по-другому: поездом, усталостью и какой-то взрослостью. Не было тех дешевых духов и столовской выпечки. Внешне отец почти не изменился – только морщины залегли на вытянутом овальном лице. Он постарел, но не настолько, чтобы стать непривлекательным.
– Точно ничего, что я приехал? – спросил он, неловко переминаясь с ноги на ногу в коридоре.
– Ты же уже приехал, – растерянно заметил я, а потом повторил: – Это твой дом, проходи. Давай сумку поставлю.
Я забрал у него спортивную сумку с вещами, потом – осеннюю куртку и повесил ее на крючок. Отец снял старые кроссовки: мне казалось, еще те, в которых он уезжал. Тот день я помнил смутно: бабуленция сказала, что отец вернется через пару дней. Но потом прошла неделя, сменившись месяцем, затем полгода, и я окончательно перестал ждать. Мы созванивались, но ни о чем не говорили. Чужим людям нечего друг другу сказать.
Его каштановые вихры, всегда будто растрепленные ветром, и сейчас торчали во все стороны. На лице виднелась легкая небритость, на щеках – от улыбки ямочки. Я тоже попытался улыбнуться, но вышло наверняка криво и ненатурально. Отец оглядывал меня с головы до ног, и мне даже стало неловко от такого его пристального взгляда. С возрастом он все сильнее становился похожим на деда: те же черты лица, прохладный взгляд серых глаз, острая ухмылка. По моим подсчетам отцу сейчас было около тридцати одного.
– Моя куртка? – папа удивленно посмотрел на мою потрепанную одежку.
– Твоя, ага. Бабуленция зашила, сказала – ничего, сносится.
У отца поджались губы, а глаза блеснули чем-то нехорошим, озлобленным. «И на что я только деньги отправлял», – процедил он себе под нос, думая, что я не услышу. Но я услышал. И это он еще не видел всего моего гардероба, состоящего почти полностью из его подростковых вещей.
– Чай будешь? – я первым зашел на кухню, надеясь отвлечь его от раздумий.
– Черный, покрепче, – мне показалось, что он говорил это на автомате. Его взгляд все еще изучал мои шмотки.
Да, я по-прежнему стоял в его рубашке – немного мне большеватой, широкой в плечах, потертой подмышками. Брюки были мои, но и они смотрелись несуразно, будто их сняли с великана, а потом неудачно ушили. Немудрено, что надо мной все смеялись в школе. Я бы и сам посмеялся, но было не до веселья.
Чайник кипел мучительно долго, а отец за столом молчал. Я тоже не мог ничего из себя выдавить и нервно теребил заусенец на большом пальце до тех пор, пока не пошла кровь. Спешно вытерев ее о брюки, я чуть поморщился и уставился в окно. Папа продолжал молчать. Мне казалось, что ему было неловко находиться на нашей кухне. Некогда его, но сейчас – чужой, отторгающей его.
Наконец, раздался громкий свист, и я тут же выключил плиту. Ливнув кипятка в фарфоровую кружку, у которой облупилась эмалевая кайма, я кинул в нее сразу два пакетика дешевого «Липтона». Его всегда покупал дед, а мне на вкус такой чай никогда не нравился. Другое дело – «Гринфилд» у Валюхи дома, где я пару раз был в гостях. Но нам на такой не хватало, и я втихую завидовал. В последний раз даже стащил несколько пакетиков.
– Сахар?
– Нет, – он слишком резко накрыл ладонью кружку, чуть ее не опрокинув, и я отшатнулся.
– Нет так нет, – проворчал я, поглядывая на него с легкой опаской. Он глотнул прямо кипяток. Я опять поежился, разбавляя себе сладкий чай холодной водой из-под крана.
Отец прихлебывал чай, я неловко разглаживал складки на старой клеенчатой скатерти, но они уже так заломились, что не поддавались пальцам. Молчание стало до того тягостным и напряженным, что мне захотелось уйти в свою комнату. За окном пасмурнело, небо заволакивалось серыми, по-осеннему свинцовыми тучами. В кухне солнечные зайчики тоже больше не появлялись.
Я сделал глоток, и мне тут же обожгло горло. Чай, пусть и разбавленный прохладной водой из-под крана, оказался непредвиденно горячим.
– Как там, на Крайнем Севере? – я пялился в чашку, не поднимая глаз, и чувствовал взгляд отца на себе.
– Холодно, – отшутился отец. И тон его был таким же, как и сам Крайний Север, – холодным и чужим. – Полярная ночь почти полгода, представляешь? Полная темнота.
– Ты поэтому такой бледный, – я уверенно кивнул. – И худой. Витаминов не хватает.
Худобой я был в него. Ее закалили бедность и сладкое только по праздникам. Из сахарного я только чай пил сладким, с тремя ложками, и от этой приторности аж зубы сводило. Отец пил голый чай – без всего, без крекерного печенья, валявшегося на столе, без сахара. Просто чай.
– Ты надолго? – наконец, отважился спросить я.
– Навсегда, – его тихий голос забрался мне под самые ребра. – Больше не уеду. Теперь с тобой буду.
Я с трудом представлял, как мне придется вновь знакомиться с родным человеком: мы даже по телефону разговаривали редко, а теперь нам предстояло жить бок о бок в одной комнате. Потупив взгляд, я не стал отвечать. Папа тоже замолчал, уставившись в окно на свинцовые тучи. Холодильник громко гудел, и я сосредоточился на нем, как на единственном привлекающем внимание объекте. Пестрый магнитик из Москвы, привезенный подружкой бабуленции, одиноко висел на дверце. Сами мы не путешествовали, и больше нам никто ничего не дарил.
– А они знают, что ты приехал? – я так выделил слово «они», что отец наверняка догадался, о ком идет речь.
– Я звонил бабушке, – сдержанно ответил он. – Она обещала поговорить с дедом.
У отца аж зубы заскрипели от злости. Я мало помнил их с дедом вместе: воспоминания любезно вылетели из головы, но судя по тому, как заходили желваки на папиных скулах, уживаться нам станет еще сложнее.
Молчание затянулось, с каждой минутой становясь все напряженнее.
– Как в школе? – он спрашивал дежурно, без особого интереса. Так, будто просто должен был спросить.
– Нормально, – так же дежурно пробормотал я, не вдаваясь в проблемы с Рябовым и биологией. – Без троек.
И тут соврал. Четыре штуки красовались в прошлом году, но вряд ли отец полезет изучать мой табель. Сначала ему стоило изучить меня самого. Он мягко улыбнулся мне, и я заметил, насколько его улыбка была похожа на ту, которую я видел в зеркале. Бабуленция говорила, что мы с отцом совсем разные: он светлоглазый, русоволосый и с бледной кожей. У меня в разные стороны торчат отросшие темные кудри; глаза темные, «похожие на ночь», как говорила Лера; а кожа смугловатая. Но в чем-то мы с отцом все-таки походили друг на друга.
Мне казалось, что внутренней составляющей. Но не мог знать этого наверняка – с моих десяти лет утекло слишком много воды. Прошло столько времени, что иногда я забывал, как он выглядит.
«Вернулся», – сказал он, и я надеялся, что это значило «я больше не уеду». С отцом все могло стать по-другому: теплее и лучше. Мне казалось, что он меня бы лучше понимал, чем дед-пропойца, чем зашуганная бабуленция. Отец был старше меня всего на шестнадцать лет – не такая уж большая разница, чтобы жить в разных мирах.
Ключ в старом замке щелкнул. Кто-то вернулся домой. Я осторожно выглянул в коридор первым и увидел бабуленцию, стаскивающую с худых ног побитые жизнью коричневые сапоги.
– Папа вернулся, – оповестил я тихо.
Она, посмотрев на чужие ботинки в коридоре, тихо охнула и присела на табуретку. Я переминался с ноги на ногу у двери в кухню, понимая, что им нужно побыть наедине. Но уйти не мог, будто приклеился к полу.
– Мам, – отец произнес это достаточно холодно. – Здравствуйте.
На минутку показалось, что теперь все, связанное с отцом, вызывало ощущение промозглости и полярной ночи. Как на Крайнем Севере. Я так привык к мысли о его жизни там, что теперь не отделял север от отца. А папа был холодным даже с бабуленцией, чего уже говорить обо мне. Только сейчас я понял, что он даже не попытался при встрече меня обнять.
– Рада, что ты вернулся…
Голос бабуленции звучал пусть и испуганно, но искренне. Она подошла к нему сама, протянула худую, суховатую руку с выступающими бугорками вен на кистях, и погладила отца по щеке. Он не дернулся, но и в лице не изменился. Взгляд оставался льдистым. Казалось, если долго в его глаза смотреть, то можно превратиться в ледяную фигуру. Такую, какие стояли каждую зиму на ВДНХ.
– Где отец?
– В гараже… – уклончиво ответила бабуленция и прошла в кухню.
Достав из холодильника остатки винегрета, она разложила его в три глубокие тарелки – себе, мне и отцу. Потом полила пахучим маслом, перемешала и выставила на стол. Я достал из ящика ложки. Отец все также стоял у выхода из кухни, набычившись, и глаза его сияли недобрым блеском.
– Опять бухой припрется?
– Вадь, иди к себе, – приказала бабуленция, всучив одну из тарелок в руки. – Да приберись там, отец вернулся. Теперь это не только твоя комната.
«Да блядь», – раздраженно подумал я, запоздало вспомнив, что комнату теперь придется делить. Больше места в маленькой двушке не было: в другой комнате жили дед с бабуленцией. Попятившись, я и правда вышел из кухни, но притаился за углом, чтобы слышать весь разговор.
– Куда вы деньги девали, которые я Вадьке присылал?
– На Вадьку…
– Поэтому он ходит в моей старой куртке?! – в его голосе звенела ярость. Я вжался в стену, надеясь, что меня не было слышно. – И в подранных рубашках? Поэтому, мам? Я тебя спрашиваю!
Бабуленция молчала. Только дверца холодильника захлопнулась с тихим скрипом. Послышалось, как ножки табуретки проехались по кафельному полу. Она всхлипнула, но шагов по-прежнему не было слышно. Значит, отец не ринулся ее успокаивать. Я крепче вцепился в тарелку с винегретом, будто боясь выронить, и на мгновение даже забыл, как дышать.
– Мы открыли вторую автомойку, – в голосе бабуленции слышались слезы. – Прогорели. Дед долги отдает, деваться-то некуда. И так воспитываем… Как можем, Игорь, как можем! По твоей-то вине! Надо ж было, в шестнадцать лет…
– Вы отдавали долги теми деньгами, которые я отправлял на ребенка, и еще укоряете в том, что воспитывали его?! – перебил отец.
О проекте
О подписке