Эти девочки любят вместе и плачут вместе,
пока что так неразлучны и так похожи
в манере смеяться, думать, смотреть на вещи
блюдцами глаз, от которых мороз по коже.
Слишком уж радостны – слишком уже печальны.
Странно представить, что как-нибудь, лет через десять,
суетно встретившись, станут уже иными.
Одна будет мамой; другая – директором банка,
но обе горды, обе счастливы, обе довольны,
что жизнь повернулась не так, как они ожидали.
Лишь после, разъехавшись, ночью, смешно и несмело,
одна будет думать, что надо бы тоже ребенка,
но время хватает за горло, сшибает все сроки,
другая подумает: «Надо бы тоже за дело!..
Не всю же мне жизнь
среди кухонь, пеленок и спален,
и мужа,
которого больше всего по субботам;
воскресные дни
он обычно проводит с друзьями».
Но обе забудутся… Обе не встретятся боле.
А если и встретятся (что, если лет через двадцать),
то сделают вид, что и раньше друг друга не знали.
Подумают только, что лет этих пудрой не скроешь,
и каждая снова по жизни своею дорогой,
уже не мечтая, что можно прожить по-другому,
уже не желая хоть что-то прошедшее вспомнить.
Но это все позже… Сегодня же девочки вместе
идут на свиданье к двум разным, но тоже похожим.
В ушах по наушнику: общие слушают песни.
Те двое в метро эту музыку слушают тоже.
– Я устал!
– Кому, какому свету?!.
Здесь кричишь, хоть тысячам, хоть стам,
не дождешься, дядечка, ответу,
даже если до смерти устал.
Думаешь: в глазах блатных прохожих
есть хоть грош звериного родства?!.
Не поможет, дядя, не поможет!
Твой укор почти до озорства.
За Садовым душу схоронили,
за Могильцы сердце увезли.
Эти люди многое забыли,
что б другие люди не смогли.
От Китайгородского проезда
до Покровки – сырость мостовых.
Дядя, здесь особенность уезда
вдрызг живущих – только не живых.
Пясть метро и узость километра
до бульвара, ширость – до Кремля.
«Я устал!» – здесь для дождя и ветра
и других убогих, может, для…
У Москвы церквей необозримо,
у людей – забот невпроворот.
Дядя, им, теперь бегущим мимо,
тоже б приоткрыть сегодня рот;
закричать без дела и без толку
(скольким эта фраза режет грудь):
«Я устал!..» С отчаянностью волка
хочется весь мир перевернуть.
«Я устал!» – кричи, пока есть мочи,
за нас всех, не смеющих вскричать.
Тяжело мне, дядя, стало очень
эту жизнь, как заново, начать.
Что поделать нам,
бегущим мимо
времени, пространства, забытья?!.
Ты кричишь – а мне необходимо!..
То не ты кричишь сегодня – я!
Зачем у церкви кормишь голубей
десятки дней, а может, сотни дней,
их стадо синеликое считая?!.
Как будто ты перед вратами рая
стоишь среди стенаний и теней.
Век двадцать первый… Но таков ли век,
когда ничто кругом не изменилось?..
Затон машин?!. То конница ютилась.
И так же гордо смотрит человек,
что на посту у серого столба
(сейчас – метро, тогда – у въезда в город).
И тот же души прошибает холод,
и та же с неба плещется вода.
Я знаю: с голубями говорить
куда верней, чем с сотнями прохожих.
Мне от тебя,
на время не похожей,
еще вернее хочется разбить
тот мир,
где все банально, все – не то:
вполоборота, в полуправду, что ли.
Давай сегодня сменим наши роли:
я буду с голубями, ты – в пальто
пойдешь домой,
улыбку нацепив,
спокойный тон,
возьмешь вино на ужин.
Есть голуби… Они над миром кружат.
Есть дом, в котором ждет тебя никто.
Давясь тоской
и времени дичась,
спешу к себе – в тебя гляжу устало.
У церкви ли, в дому – различий мало:
единая у всех живущих связь.
Чем дальше в годы – тем сильней тоска,
тем проще ощущение от бездны,
куда исчезли горы и века,
исчезнешь ты, а после
я исчезну.
Нынче простимся… Хватит писать стихи,
жизнь превращая в гнусный, тоскливый бред.
Только прошу: не трогай моей руки.
Не задевай – ты слышишь – моих побед.
Больно, когда в переулках твоих бредя,
если и встретимся, взгляды опустим вниз.
Все потому, что лишь другом люблю тебя,
не исполняя твой замысел, твой каприз.
Все понимаю… Нынче уже без слов.
Мир Дон-Жуана… Дружба – постылый бред.
Холодно стало от редких твоих звонков.
И тяжело – от нещадных твоих побед.
Если и встретимся, взгляды опустим вниз…
В тех переулках церковь, да без креста.
Вот и остался в прошлом мой тихий принц.
Вот и настала полная пустота.
Мне легче думать,
если друг не прав,
что с ним теперь
неладное случилось:
душа иссякла —
сердце притомилось,
почти безмолвным
и пустынным
став
от быта,
от иных досужих дел.
Мне больно,
если друг мой поглядел
холодным взглядом,
будто он привык,
что вечно легок и течет родник
нам отведенных небом лет и дней.
Мне тяжело от сонных тех огней,
которые горят в моем окне;
горят всю ночь,
не помня обо мне.
Пускай кричат: «Он груб, он зол, он сер!..
Он ничего по жизни не успел!..»
Я буду верить из последних сил:
в его пути всего лишь остановка —
устал, присел, задумался неловко,
но он себя до срока не сносил.
И пусть он ошибается теперь!
Пусть сплетничает, лжет, глядит жестоко…
Но вновь придет – ему открою дверь!
Мне без него темно…
Мне – одиноко!
Тише, друг мой, пожалуйста, тише…
Белая заводь снега плывет с твоих век.
Ты – человек, который стремительней дышит,
чем завещал наш неоном окрашенный век.
Знаешь, когда бы меня в небеса воззвали,
лишь об усталых смогла бы Его просить!
Друг мой чудесный, сегодня нужны скрижали,
чтобы старинное, вечное изучить.
Знаю: не веришь, что гордо и перед Богом
все бы простила тебе и ушедшим всем.
Просто друзей на земле так безумно много,
а остановишься, взглянешь – и нет совсем.
Друг мой единственный, что мне сказать, что сделать,
чтоб одиноким, чтоб лживым, как все, не стал.
Белую робу, как саван, с утра надела,
чтоб ты себя – в непутевой – во мне узнал.
Знаю: напрасно… Все в жизни решают сроки.
Сердце заместо боли сковала медь.
Время – дыра, провал… И бессильны строки,
если душа устала дышать и петь.
Выпита чаша… В ней много родных и юных…
Ты – из последних… Тем паче теперь грущу.
Сказка проходит – но дай мне ее придумать.
Время проходит – я этого не хочу!
Был обычный офисный понедельник. 17 января 2008 года. По Москве неслись обмороженные прохожие и машины. Повсюду вставали троллейбусы и трамваи. Все только и обсуждали, откуда взялись такие несусветные холода.
От великой тоски, наплевав на всю выпавшую на этот день малозначительную работу, с доброй подружкой по офису я отправилась в магазин, который как раз находился этажом ниже. В нем отыскала себе ярко-желтое платье в ажурную сетку, подруга – красное, с маленьким наглым вырезом в форме сердечка. Оставаться на работе после этого было уже невозможно, и в третьем часу дня я поспешила домой.
Прямо перед лифтом меня остановил мерзкий и гнусавый звонок моего телефона. «Мерзкий», потому что в такой час и в такую дату звонят только самые занудные и самые неуместные люди.
На экране высветился неизвестный мне номер. Не здороваясь, незнакомый женский голос сказал, что случилась беда, что наш общий близкий человек умер.
Умер?!. Когда же я выведала у нее, наконец, о ком идет речь, то даже успокоилась. В первую минуту мне подумалось, что беда случилась с моим отцом, сыном или мужем… А оказалось: с человеком, с которым меня год как не связывало уже ничего.
Только желтый цвет купленного мною платья уже не радовал: и напоминал не солнце и песок желанного лета, а стены больницы, в которой мне в детстве месяцами приходилось лежать.
Очень насторожила меня просьба этой женщины, так, невзначай, перевернувшей весь день, а потом, как оказалось, и целые годы моей жизни. Она просила меня позвонить его папе и очень настаивала на этом. А я все не понимала, зачем же звонить, когда прошел уже год, как мы с его сыном расстались.
Когда и расстались-то мы не сказать чтоб друзьями.
Настанет день, опять начнем сначала
беззубую картину бытия,
а ты все хочешь, чтобы я молчала
или твердила только, что твоя.
Или еще пленительней: «Навеки!..
Не размыкая ни сердец, ни рук».
Беда лишь в том, что страсти в человеке
родятся сами и уходят вдруг.
И оттого не станем лгать напрасно.
Есть жизнь одна, а в ней есть жизней – сто.
У нас мгновенье есть… Оно прекрасно…
А что за ним?.. Не ведает никто.
Да… Я не умела любить.
Даже когда в последние месяцы звонила Сергею – звонила лишь потому, что мне что-то было от него нужно.
Последний раз, кажется, в три или в четыре часа ночи. В тот миг трещал по швам один из моих новоначатых, но пока не устаканившихся романов.
Хотелось побольнее ударить того, другого, который даже не понимал, не хотел понять, как глубоко, как сильно нужно меня любить.
Невольно привлекала грешная мысль: «Из постели одного тут же в постель другого».
И уже, как далекий и глубоко пережитый сон, вспоминала уютную комнату, покрытую алым, точно кровь, ковролином; резные, вставленные в оправу красного дерева, зеркала; глубокую нишу, возвышающуюся над вырезанным в виде орла изголовьем кровати…
И стены… Стены, такие вишневые, что иногда от их света рябило в глазах. «Замок… Маленький замок…» – подумала я, как только вошла в эту комнату впервые.
А еще вспомнилась церковь, стоящая на высоком холме прямо перед нашим окном. Белая, с черными, как смоль, куполами. Сколько раз я приезжала к Сергею под утро и сколько раз она высвечивалась на серо-лиловом зареве предрассветного неба.
В его комнате меня всегда, точно нега, вмиг охватывала царящая вокруг тишина. И только алые простыни, такие скользкие, что удержать их на себе, заранее не подложив под бок, было практически невозможно, нарушали гармонию, которая царила в этом доме всегда.
Только в тот раз к Сергею я не поехала.
Кажется, по дороге на стоянку такси помирилась со своим новым. Кажется, Сергей мне звонил уже через пару часов, узнать: приеду я или нет. Но, увы, ни одного слова из нашего с ним разговора тогда я не помню.
Горько устроена память: целые недели, месяцы нашей жизни она стирает напрочь, а оставляет какие-то минуты и даже доли минут, которые крутятся в сознании собранием замедленных кадров.
Представьте, как бы запомнила я этот предутренний разговор, если бы знала, что он у нас с Сергеем будет последним.
Но куда больше запомнила я пришедшую от него смс. Наверное, потому, что к трагедии она была ближе, и приход ее был куда мистичнее, чем какой-то банальный звонок в банальное московское утро.
О проекте
О подписке