Коля не дожил до Победы двух дней. В тот день им выдали дополнительный паек. И даже по пачке невесть откуда взявшегося, редчайшего чая «Дорообо» (что значит «здравствуй»; так в народе назывался чай «Дружба», на коробке которой были изображены здоровающиеся руки). Ганя смотрел, как оставшиеся в живых танцуют осуохай, тот самый знаменитый Осуохай Победы, который в тот день танцевали на всем огромном пространстве, занимаемом Якутией, рассеянно вслушивался в красивый звонкий голос запевалы, полный радости, но еще больше – горечи, в голоса земляков, по-вилюйски степенно и важно выводящих повтор этих импровизированных стихов, и перед его глазами вставала бабка Агафья, таким странным образом отпетая им, которая дала ему дожить до этого дня, и видел как бы наяву, как они с ней однажды по осени подбирали упавшие с воза ржаные колосинки. Они передвигались короткими перебежками на тонких ослабевших ножках – старый и малый – умело прячась, как настоящие разведчики, и набрали зерна целый карман. Это называлось расхищением государственного имущества, и за это могли посадить.
С войны в Мастах действительно никто не вернулся. Жизнь постепенно налаживалась, наконец, заработала начальная школа, чего Ганя ждал с нетерпением, по распределению приехала семья фельдшеров из России, открылся медпункт. Мама хворала, с фронта вернулся дядя Степан, мамин старший брат, живущий в далеком райцентре. От отца по-прежнему не было никаких вестей. Знающие люди говорили, что его убили в первые месяцы войны, просто в суматохе забыли отправить похоронку.
…К осени мать окончательно слегла, и дядя Степан приехал за ними. Он считал, что в райцентре сестру вылечат. Но разве есть лекарства от непосильного труда, непрерывного горя, постоянного голода и вечно сосущего сердце страха? Сатыровы собрали свой нехитрый скарб, погрузили на телегу, в которую был запряжен здоровенный бык, одолженный в своем колхозе Степаном по случаю окончания сенокосных работ, и отправились зимовать в райцентр. Ганя удобно устроился полулежа между узелками и наблюдал за огромными белыми облаками, лениво проплывавшими по яркому небу такой глубокой синевы, какое бывает только осенью. Бык тащился очень медленно, но зато верно – ритмично и неотвратимо. «Интересно, где кончается небо?», – думал Ганя, укачиваемый этим мерным ходом, и хотел было спросить об этом молчаливого дядю, но побоялся. Он думал об этом так серьезно и долго, что к концу безрадостного и утомительного пути ответ пришел сам собой. «Небо нигде и никогда не кончается», – скорее почувствовал, чем подумал Ганя. И это его почему-то успокоило перед будущим – полным, как он опасался, неприятных неожиданностей.
Райцентр показался мальчишке чуть ли не городом. Во всяком случае, в своем глухом таежном наслеге он не видел столько домов и людей сразу, в одном месте. В большую среднюю школу, предел мечтаний, его приняли не сразу. Дядя долго ходил по каким-то начальникам и что-то доказывал, при этом он всегда брал с собой Ганю, крепко держа за руку, и иногда было слышно, что в этих спорах речь заходила даже о правах советского человека. Наконец все утряслось. И вот с опозданием на две недели новоиспеченный ученик переступил порог школы. Если бы не дядя-фронтовик, туго бы пришлось там сыну «пропавшего без вести». «Люди не пропадают без вести, как комар в тайге, – говорили дети, а ведь некоторые дети иногда бывают неосознанно жестоки. – Наверное, попал в плен или перебежал». На этой почве весь первый месяц Ганя ходил в синяках – обид он не терпел, сразу лез в драку. Дети в его классе в большинстве своем были рослые, сильные – в райцентре не было такого большого голода, как в Мастахе. Потому и бывал постоянно бит. Но однажды учитель истории, сам фронтовик, ненароком услышав предназначенную Гане дразнилку, собрал весь первый класс в директорской и учинил страшный разнос. Это было действительно страшно, главным образом потому, что учитель в конце своей гневной тирады взял и расплакался, а директор ни слова не проронил за все время. Историка уважали и слушались, хотя и был он, что называется, «с придурью». Иногда посреди урока начинал нести полную ахинею, а бывало, особо провинившихся заставлял заучивать наизусть целые главы учебника, и при малейшей ошибке в воспроизведении текста ставил ученика в угол на весь урок. При этом ученик должен был держать в вытянутых над головой руках толстый том «Истории». Говорят, его сильно контузило на войне. Слава богу, первые три года школы история им не грозила.
Как бы то ни было, после того случая Ганю перестали трогать. Тем более, что он быстро нагнал одноклассников и стал одним из лучших учеников.
* * *
Унылый длинный нос русского, коричневые волосы, обрамлявшие коричневое же лицо, сильно отдающее болезненной желтизной, а особенно глаза – немного навыкате, невыразительные, то ли серые, то ли карие, а скорей, просто бесцветные – все это постепенно начало внушать Гавриилу Гаврильевичу брезгливое и опасливое чувство, странную смесь страха, тоски и гадливости, ранее ему неведомую. Это противное чувство исподволь овладевало всем его существом, пока они шли до озера, располагались на привал, попутно знакомя гостей с красотами заказника. «Что же это такое?» – отойдя в сторону от компании, растерянно подумал Гавриил Гаврильевич, усиленно делая вид, что заинтересовался пышным кустом голубики. Гроздья ягод—крупных, сладких, сочных—казалось, сами просились в рот. Гавриил Гаврильевич одним движением набрал полную пригоршню, затем вторую… Ответа не было. Он глубоко вздохнул, посмотрел на низкое серое небо и прислонился к березке. «Барыта кэминэн»2, – сказал он сам себе. Эта короткая убойная формула применялась им на крайний случай. Обычно безотказная, даже она сейчас не подействовала. Гавриил Гаврильевич вернулся к своим и увидел, что к их группе присоединилось двое местных парней. «Скорей бы все кончилось», с тоской подумал он, усаживаясь на свое место и наливая очередную рюмку. Но он держался молодцом, умело скрывая накатывавший временами дрожащий комок в горле за беспечной улыбкой и пустыми разговорами. Многолетняя партийная выучка давала о себе знать.
Только вот почему-то все время вспоминалась бабка Агафья. Последний раз он видел ее во сне перед рождением своего первого ребенка. Бабушка была радостная, держала в руках старинную якутскую люльку из бересты и что-то ему говорила, слов он не услышал. Был ли младенец в люльке, он тоже не видел. Тогда, внезапно проснувшись посреди ночи, Гавриил Гаврильевич сразу позвонил в больницу. Медсестра сообщила удивленным голосом, что у его жены, недавно поступившей в роддом на сохранение, только что прошли преждевременные роды.
Так что же ему хочет сообщить Алаппыйа на этот раз? Не то чтоб его постоянно посещали видения, или вещие сны, просто Гавриил Гаврильевич привык доверять своим ощущениям. Сильно развитая интуиция вкупе с почти фотографической памятью много раз спасала его в хитроумных битвах партийного закулисья. И раз ему сегодня постоянно приходит на ум Алаппыйа и особенно ярко вспоминается горькое сиротское детство, значит, должно произойти что-то очень важное, и не дай бог, плохое. Опасность исходила от приезжего, товарищ Сатыров это четко, почти физически чувствовал.
* * *
…Когда хоронили мать, Ганя не плакал. Он стоял, прижавшись щекой к подрагивающему рукаву дяди Степана, и думал о том, что его, наверное, отдадут теперь в интернат. Его бы отдали и раньше, если бы пришла бумага, что отец погиб на фронте – с продуктами в интернате было лучше, а семье дяди кормить лишний рот, не получающий никаких пайков за отца-фронтовика, было тяжеловато. Пока была жива мать, он питался, конечно, ее колхозным пайком, да и дядя подкармливал, несмотря на косые взгляды тети Зои, своей жены. У них было три дочери – две зануды и задаваки, и одна, средняя, нормальная. Вообще он не очень дружил с Захаровыми, родней своей матери, а родственников по линии отца и вовсе не знал. Только слышал от мамы, что какая-то его тетя живет где-то очень далеко, в большом городе, столице. Город назывался Туймада и представлялся Гане прекрасным, загадочным, сверкающим мегаполисом. Так, полная превратностей жизнь Гавриила Сатырова, последнего из представителей своего рода, сделала очередной вираж и забросила в восьмилетнюю школу-интернат для детей-сирот, расположенный в довольно большом селении Ючюгяй недалеко от райцентра.
Конечно, для уха современного человека это звучит дико, но Гане в интернате очень понравилось. Наконец он стал полноправным членом большой дружной семьи. Здесь не было так тоскливо, как в Мастахе, где он иногда целыми днями сидел один-одинешенек, совершенно голодный, или так неудобно, как у дяди, где и дома, и в школе чувствовал себя чужаком. Здесь все были такие же, как он – маленькие горемыки без роду-племени, только что выбравшиеся из такой же головокружительной смертельной битвы, с огромным желанием выжить и большим запасом доброй жизненной энергии. Еда была всегда, воспитатели и учителя – добрые. Это была передышка, подарок судьбы. По выходным мальчики дружно пилили и кололи дрова для котельной, таскали из реки лед, предварительно расколов на аккуратные кубики – традиционный способ заготовления питьевой воды для зимней Якутии. Девочки убирались в жилых корпусах, помогали в столовой. Старшие покровительствовали младшим, особенно новеньким, это называлось взять шефство. Конечно, бывало всякое – сорок детей и подростков, собранных в одном месте, не могут постоянно читать книжки и пилить дрова – случались ведь и ссоры, и драки, но они проходили как-то легко, обиды быстро забывались, потому что были нанесены своим же братом.
Согласно установившейся среди детей всего мира традиции, Ганю сначала слегка, что называется, «обкатали». В первый же день, возвращаясь из столовой, в узком проходе между учебным и жилым корпусами, он наткнулся на плотный ряд мальчишек своего возраста. «Это новенький, его Ганя зовут!» – вылез вперед вертлявый рыжеватый пацан, толкая Ганю плечом. Ганя набычился и собрался было, в свою очередь, толкнуть его. Ребята одобрительно загудели. «Кто трогает моего подшефного?» – услышали они вдруг над своими головами голос, раздавшийся как бы с неба. Ганя оглянулся и увидел очень длинного, очень худого и почти взрослого парня. Он улыбался, глядя на них. Кажется, почти смеялся, хотя изо всех сил пытался напустить на себя строгий вид. Мальчики расступились, и Ганя, тайком показав своим обидчикам кулак, беспрепятственно прошел по проходу.
Он узнал, что его заступника зовут так же, как и дядю, Степаном. Степа Пахомов учился в предвыпускном классе и действительно был назначен шефом к новенькому. Так как Ганя опоздал к началу учебного года, все старшие ребята уже имели по одному, а то и по два, подшефных. Только Степа – секретарь комсомольской организации школы, да еще несколько очень занятых активистов-общественников, оказались освобождены от этой хлопотной обязанности приказом директора школы. Дополнительную нагрузку Степан взял добровольно, подавая остальным пример комсомольского бескорыстия и отзывчивости. В обязанности шефов вменялось наблюдение за успеваемостью своих подопечных, а также посильная помощь им в быту. Степан добросовестно, каждый вечер, проверял домашние задания Гани, радуясь, что он не доставляет ему больших хлопот в этом плане. Иногда он просил старших девочек заштопать что-нибудь из Ганиной одежды. Хотя чаще всего, вздохнув, брался за иголку сам, отложив на ночь сочинение какого-нибудь важного доклада для какой-нибудь конференции или собрания, каковых в те годы проводилось великое множество. Фактически у Гани появился как бы старший брат.
Конечно, подраться ему все равно пришлось, только чуть позже. После чего новенького окончательно приняли за своего, позволив на равных делить небогатую трапезу и все совместные дела. Интернатское братство Ганя никогда не забывал. С особенной теплотой думал о Степе, Степане Никифоровиче Пахомове, который после окончания восьмилетки год работал в райцентре, потом уехал в город, окончил там десятилетку и поступил в Московский университет. Спустя много лет, уже став «большим человеком», Гавриил Гаврильевич, выпив рюмочку-другую, любил говаривать: «Советская власть сделала меня человеком».
* * *
Даниил Вербицкий, сотрудник сверхсекретного, потому даже не пронумерованного отдела одной из влиятельных советских спецслужб, с полным правом мог сказать о себе то же самое. Правда, круглым сиротой он не был. Отец погиб на фронте, но мама была жива до сих пор. Она его очень любила, в детстве буквально тряслась над своим ненаглядным Данечкой, или Нанечкой, как она его часто называла. А в войну всеми правдами и неправдами не позволила голодать, хотя у них в деревне были страшные засуха и неурожай. Мама отдала ему все, что у нее было, весь жар своей большой души и всю свою любовь. Даже, совсем не думая об этом, нечаянно поделилась с сыном своим странным и немножко страшным даром. Хотя до сих пор он передавался только по женской линии. Но такова сильная, иногда даже безумная, материнская любовь, которая творит чудеса.
Лет в семь Даня понял, что он не такой, как все остальные дети. А они стали его побаиваться. «Горит крайний дом», – сказал он однажды ни с того ни с сего. К вечеру сгорели Поповы, жившие по соседству, в крайнем доме. Огонь был такой сильный, что они ничего не успели вынести, спасибо, сами выскочили. И так было всегда. К нему приходили какие-то мысли, он произносил (или не произносил) их вслух, и все сбывалось. Дети между собой шепотом называли его «ведьмак» и «колдун», а Даня, лежа на печи, в отчаянии думал: «Как же мне научиться ни о чем не думать?» Мама немножко научила его, как сейчас выражаются, «блокировать» и защищаться. Но помогало это мало, так как ее методы были рассчитаны на носителей-женщин. Будь у нее дочка, она бы вырастила из нее хорошую ведьму. Что делать с сыном-колдуном, она не знала. В советское время наличие таких способностей вообще отрицалось. Кто имел их, скрывали, как могли, это было позорной семейной тайной. Большинство были бы рады не иметь никакого дара, но раз он им достался, были вынуждены овладевать им – хотя бы для того, чтобы научиться скрывать его и не вредить окружающим. О Данииле прослышали в области, так как нормально скрываться он так и не научился. А дар у него был очень сильный. Опаздывая в школу, он мог ненароком пробежать сквозь стены. На уроке у учителя падала указка, Даня только подумает (опять же случайно!) – «вот он сейчас ее поднимет» – и указка сама прыгала в руки испуганному педагогу. Все его чурались, все от него стонали. И вырос бы он озлобленным на весь свет, отвергнутым людьми отшельником, если бы не счастливый случай. В двенадцать лет Даниила забрали в Москву, в только что открывшийся секретный интернат, замаскированный под интернат для особо одаренных в музыке детей. Стране понадобились экстрасенсы, но страна стеснялась признаться в этом прилюдно.
Здесь он, наконец, вздохнул свободно. Было с кем поговорить и поиграть, кроме матери. С ним сразу стали обращаться уважительно и звали только полным именем – Даниил. Занятия по музыке не напрягали. В сущности, они были нужны только для того, чтобы помочь маленьким экстрасенсам научиться управлять собой, своими эмоциями. Главный акцент ставился на умении внушать свои мысли людям и обходить разнообразные ловушки, расставленные другими экстрасенсами. Все остальное изучалось как бы между прочим. Классы состояли из разновозрастных учеников, так как переход из класса в класс зависел не от успехов в общеобразовательных предметах. К своему удивлению, Даниил оказался далеко не самым одаренным учеником. Он обрадовался этому, так как в своей родной деревне считал себя чуть ли не уродом. А здесь была, например, десятилетняя девочка, круглая сирота из Прибалтики, которая взглядом могла заставить выйти из класса даже преподавателя, сильного колдуна старой, еще дореволюционной закалки. Советский генерал спас девочку от смерти и потому покровительствовал. Вернее, водитель генерала вынес ее из горящего дома, проезжая мимо их разбомбленной деревни. Кроха, которой на вид было два-три года, четко сказала генералу свое имя: Норма Норвилене.
* * *
Ганя не любил художественную самодеятельность. Он не умел ни петь, ни плясать. Даже не играл в шахматы, самую популярную забаву якутских детей тех лет. Зато не было ему равных в единоборствах. Учитель физкультуры заметил его и начал тренировать по хапсагаю.3 В восьмом классе он стал официальным чемпионом района среди школьников. К тому времени он научился побеждать на ысыахах4 даже некоторых из взрослых. Жить стало лучше, жить стало веселее. В магазинах в свободной продаже появились продукты. И ткани.
Гавриил Гаврильевич вздохнул и украдкой взглянул на свое заметно выпирающее брюшко. А ведь он был еще неплохим легкоатлетом и боксером. Правда, бокс пришлось рано забросить – не было подходящего тренера, да и не особенно нравилось ему без всякой веской причины колотить по потным лицам своих друзей, попутно уродуя свое лицо тоже. Другое дело хапсагай – долгое кружение, выжидание и изучение характера, тактики партнера, ловкость, хитрость, напор, наконец, молниеносное, едва заметное глазу касание, и – победа. Чистый спорт.
О проекте
О подписке