– А мы какого цвета, еще раз?
Я подошла к отцу, читавшему газету, со спины, положила подбородок ему на плечо и ткнула пальцем в карту Хорватии, забрызганную красными и синими точками, обозначавшими враждующие армии. Он уже как-то объяснял, но у меня опять из головы вылетело.
– Синего, – ответил отец. – Национальная гвардия Хорватии. Полиция.
– А кто красного?
– Jugoslavenska Narodna Armija. ЮНА.
Я не понимала, зачем Югославская народная армия решила напасть на Хорватию, где жило столько югославов, но когда я спросила об этом отца, он лишь вздохнул и закрыл газету. В этот момент я мельком увидела фото на первой полосе с мужчинами, размахивавшими бензопилами и флагами с эмблемой в виде черепа. Они стояли у поваленного ими поперек дороги дерева, перегородив проезд в обе стороны; внизу страницы жирным черным шрифтом шел заголовок: «Революция бревен!»
– А это кто? – спросила я у отца.
У мужчин были густые бороды и разномастная униформа. Ни на одном военном параде я ни разу не видела, чтобы солдаты ЮНА ходили под пиратскими флагами.
– Четники, – ответил отец, сложив газету и сунув на полочку над телевизором, где мне было ее не достать.
– А что они с деревьями делают? И почему они не бреют бороды, они же в армии?
Я знала, бороды у них не просто так – давно уже подметила, как все лихорадочно бреются. В городе в то время на мужчин с более чем двухдневной щетиной поглядывали настороженно. Отец Луки неделей раньше сбрил бороду, которую носил еще до нашего рождения. Не в силах распрощаться с ней окончательно, он оставил усы, но смотрелось это скорее комично: пышная растительность над верхней губой превратила его лицо в фантом прежнего, каким мы его знали, и придала ему крайне осиротелый вид.
– Они православные. У мужчин в их церкви принято отпускать бороду, когда они скорбят.
– А почему им грустно?
– Они все ждут, когда на трон вернется сербский король.
– Но у нас же нет короля.
– Ну хватит, Ана, – оборвал меня отец.
Мне еще много чего хотелось узнать – какое отношение борода имеет к скорби, почему ЮНА и четники встали на сторону сербов, а у нас осталась только старая полиция, но прежде чем я успела задать очередной вопрос, мать вручила мне ножик и миску неочищенной картошки.
Даже среди царившего хаоса Лука продолжал изыскания. Он имел привычку задавать мне вопросы, на которые мне нечего было ответить, вопросы гипотетические, снабжавшие нас бесконечным запасом тем для разговора, пока мы катались на великах. Болтали мы по большей части о космосе, о том, как так выходит, что мы видим падающую звезду, хотя она уже мертва, или почему самолеты и птицы летают по воздуху, а мы ходим по земле, или придется ли на Луне все пить через трубочку. Но теперь пытливый взгляд Луки сосредоточился сугубо на теме войны – что имел в виду Милошевич, говоря о необходимости очистить страну, и как тут поможет война, если от взрывов все вверх дном? Почему вода течет наверх, если трубы проложены под землей, и если трубы разрывает при бомбежке, то разве в убежище для нас безопаснее, чем у себя дома?
Мне всегда было приятно слушать размышления Луки, приятно, что он дорожил моим мнением. С мальчишками, друзьями из школы, он обычно просто отмалчивался. А учитывая склонность взрослых уходить от моих расспросов, меня утешало, что хоть с кем-то можно было это обсудить. Но Луна была так далеко, а испытующее любопытство Луки било теперь по живому, и у меня трещала голова при мысли, что знакомые лица и городские закоулки стали частью пазла, который мне никак не сложить воедино.
– Вдруг нас убьет во время авианалета? – спросил он как-то раз.
– Ну, пока даже дома не взрывали, – возразила я.
– Ну а вдруг взорвут и кто-нибудь из нас умрет?
Почему-то представить, что умрет только он, оказалось намного страшнее, чем все, что я себе на-воображала до сих пор. От беспокойства меня бросило в пот, и я расстегнула куртку. Я так редко злилась на него, что еле распознала это чувство.
– Не умрешь ты, – ответила я. – Так что хватит голову себе забивать.
Я резко развернулась и бросила его одного на Трг, где беженцы уже собирали пожитки и готовились в дальнейший путь.
Мы вступили в новую эпоху ложной воздушной тревоги. Предупреждений о налетах и досрочных предупреждений. Стоило полицейской разведке заметить на подлете к городу сербские самолеты, как по телевизору вверху экрана пускали бегущую строку с предупреждением. Не звучало никаких сирен, никто не разбегался по укрытиям, но те, кто видел предупреждение, высовывали головы в коридор и заводили: «Zammčenje, zamračenje!» Клич пролетал по лестницам, по бельевым веревкам перекидывался на соседние дома, перемахивал на ту сторону улицы, и в воздухе гудел зловещий шепот: «Тушите свет».
Мы завешивали шторами переклеенные скотчем рамы и поверх закрепляли куски черной материи. Сидя на полу в темноте, я не боялась, скорее ощущала что-то вроде предвкушения во время особенно напряженной игры в прятки.
– Кажется, ей плохо, – как-то вечером сказала мать, пока мы сидели на корточках под подоконником.
Рахела плакала и плакала, не унимаясь, будто под заклятием, наложенным за несколько дней до того.
– Может, она боится темноты, – предположила я, хотя и так уже знала, что дело не в этом.
– Все, отвезу ее к врачу.
– Все с ней хорошо, – отрезал отец не допускавшим возражений тоном.
Был в нашем доме серб, который наотрез отказывался задергивать шторы. Он включал в квартире все лампы и врубал на всю катушку на своей крутейшей магнитоле кассеты с безвкусной оркестровой музыкой, набравшей популярность на подъеме коммунизма. По ночам соседи поочередно ходили умолять его выключить свет. Просили его сжалиться над ними и помочь им защитить своих детей. Когда и это не помогало, они прибегали к логике, внушая ему, что если на дом сбросят бомбу, то он умрет вместе со всеми. Но он, по-видимому, был готов принести себя в жертву.
По выходным, когда он был на автостоянке и чинил свой неисправный «юго», мы часто шныряли вокруг и таскали у него инструменты, пока он не видел. Иногда по утрам перед школой мы высыпали в коридор и собирались у него под дверью. Мы настырно трезвонили и убегали, заслышав по ту сторону двери приближавшийся топот.
Пару недель спустя после прибытия беженцев в город в школе объявились их дети. Не имея записей об их академических успехах, учителя пытались, насколько могли, равномернее распределить их по классам. В наш класс попали два мальчика, и по возрасту они вроде бы вписывались. Приехали они из Вуковара и говорили с забавным акцентом.
Вуковар был городком в паре часов езды от нас и никогда особенно не выделялся в мирное время, зато теперь его все время показывали в новостях. С улиц Вуковара исчезали люди. Одних под дулом пистолета вынуждали уходить на восток, другие в ходе ночных бомбардировок превращались в кровавое облако. Оба мальчика прошли пешком до самого Загреба и распространяться об этом не любили. Даже когда они освоились на новом месте, вид у них всегда был потрепаннее нашего, а темные круги под глазами – всегда потемнее, и относились мы к ним с отстраненным любопытством.
Жили они на складе, который мы за его запустелость прозвали Сахарой; туда ходили ребята постарше – болтать, курить и целоваться в темноте. Поползли всякие слухи: люди, мол, спят на полу, а туалет всего один, или вообще нет никакого туалета, и уж точно нет туалетной бумаги. Мы с Лукой пытались пару раз туда пробраться, но у двери стоял солдат и проверял у всех документы.
Документы скоро стали проверять и на входе в наш дом. Жильцы поочередно посылали кого-то из взрослых на пятичасовые смены караулить парадную дверь, опасаясь какого-нибудь четника, который мог войти и подорваться. Как-то вечером вспыхнула ссора: мужчины так громко орали на улице, что слышно было даже сквозь закрытые окна. Караульный не хотел пускать того серба домой.
– Да ты вообще озверел! Детей наших хочешь угробить! – кричал сторожевой.
– Ничего подобного и в мыслях не было.
– Так вырубай к черту свет, когда затемнение!
– Я тебе сейчас свет вырублю, мусульманин вонючий! – рявкнул серб и потом еще долго кричал и плевался.
Отец открыл окно и высунулся наружу.
– Совсем озверели, вы оба! Мы тут поспать пытаемся!
От шума проснулась Рахела и опять принялась голосить. Мать, сердито зыркнув на отца, ушла в спальню и достала младшенькую из кроватки. Отец надел рабочую обувь и кинулся вниз по лестнице на подмогу, пока не завязалась драка. Всех полицейских отослали нести воинскую службу, так что разбираться больше было некому.
– А тебе когда-нибудь тоже придется уйти в армию? – спросила я у отца.
– Ну, я не полицейский, – ответил он.
– У Степана папа тоже не в полиции, но ему пришлось пойти.
Отец вздохнул и задумчиво потер лоб.
– Давай-ка все-таки ложиться спать.
Легким движением руки он сгреб меня в охапку и закинул на диван.
– По правде, стыдно признаться… Но в армию меня не допустят. Из-за глаза.
Отец страдал косоглазием и плохо чувствовал расстояния. Даже за рулем порой закрывал больной глаз и, прищурив здоровый, наугад держал дистанцию до машины впереди, полагаясь на удачу. Он давно приноровился и любил похвастаться, что в аварию еще ни разу не попадал. Только убедить солдат из бывших полицейских в эффективности методики надежды на удачу было сложнее, особенно когда речь шла о гранатах.
– По крайней мере пока что. Может, если будет нехватка людей, меня возьмут радистом или механиком. Но не в настоящие солдаты, конечно.
– А чего тут стыдного? – сказала я. – Ты же не виноват.
– Но разве не лучше, если бы я мог встать на защиту страны?
– А я вот рада, что тебя не возьмут.
Отец наклонился и поцеловал меня в лоб.
– Ну, по тебе бы я, наверное, скучал.
Свет мигнул и тут же погас.
– Все, все, ложится она! – крикнул он в потолок, и я захихикала.
Отец ушел на кухню, и я слышала, как он, натыкаясь на мебель, шарит в поисках спичек.
– В верхнем ящике у раковины, – крикнула я.
Я выключила лампочку на случай, если среди ночи дадут электричество, и волевым усилием заставила себя заснуть в этой внезапно наступившей тишине.
В силу побочного эффекта современных военных конфликтов нам выпал уникальный шанс наблюдать по телевизору разрушение своей же страны. Работало всего два канала, и поскольку по всему Восточному блоку шло танковое наступление и велась окопная война, а войска ЮНА стояли уже в сотне километров от Загреба, эфир обоих каналов отдали под оповещение населения, новостные сводки и политическую сатиру – жанр, набиравший обороты с тех самых пор, как отпала нужда остерегаться тайной полиции. Страх надолго отходить от телевизора или радио, пропустить очередную весточку от друзей, пребывать в неведении в принципе сковывал настолько, что живот физически крутило, будто от голода. Включать новости фоном во время еды уже вошло в обиход, причем настолько плотно, что даже после окончания войны телевизоры надолго обосновались на кухнях хорватских домов.
Мать у меня была учительницей английского в техникуме, и домой мы с ней из разных школ возвращались почти в одно и то же время: я – вся в грязи, а она – измотанная, с Рахелой на руках, которая на время школьных занятий оставалась у старушки из квартиры в конце коридора. Мы включали новости, и мать передавала мне Рахелу, а сама бралась за деревянную ложку и принималась стряпать очередную похлебку из воды, моркови и кусков куриной тушки. А я садилась за кухонный стол, сажала Рахелу на колени и рассказывала обеим, что узнала за день. Родители строго следили за моей успеваемостью: мать – потому что окончила колледж, отец – потому что колледжа не оканчивал, – и мать периодически спрашивала у меня таблицу умножения или правописание какого-нибудь слова, а после этих мини-контрольных иногда давала в награду кусочек сладкого хлеба, припрятанного в шкафчике под раковиной.
Как-то раз меня привлек особенно длинный текстовый блок экстренных новостей, я даже бросила рассказывать об уроках и включила телевизор погромче. Корреспондент, прижимая к уху наушник, объявил, что поступило срочное сообщение, прямое включение из Шибеника, с южного фронта. Мать тут же бросила суетиться у плиты и кинулась ко мне смотреть репортаж.
Оператор неуклюже спрыгнул с каменного уступа, чтобы удачнее заснять падавший в море сербский самолет с подбитым двигателем, охваченный пламенем и сливавшийся с позднесентябрьским закатом. А справа – второй самолет, полыхнувший прямо в воздухе. Оператор развернулся показать солдата хорватской противовоздушной артиллерии, недоуменно демонстрировавшего дело рук своих: «Oba dva! Oba su pala!» Обоих сбили! Обоих!
Репортаж, так и названный «Oba supala», крутили на обоих каналах весь оставшийся день, да и на протяжении всей войны. Фраза «Oba su pala» стала боевым лозунгом, и каждый раз, когда мы слышали его по телевизору, с улицы или где-то за стеной в адрес серба с верхнего этажа, мы себе напоминали, что даже в меньшинстве и с меньшим количеством вооружения мы все равно тесним врага.
Когда мы с мамой в первый раз это увидели, она похлопала меня по плечу, ведь эти люди защищали Хорватию, а боевые действия с виду казались не слишком опасными. Она улыбалась, на плите кипел суп, даже Рахела в кои-то веки не плакала, и я позволила себе поддаться иллюзии, хотя заранее понимала, что это всего лишь иллюзия, – что здесь, в нашей квартире и в кругу семьи, я в безопасности.
О проекте
О подписке