Едет Алли вторым классом, талия без корсета да благопристойные манеры – вот все, чем она может защититься от авансов сидящего напротив мужчины, который, правда, проявляет интерес только к своей газете.
Анни и тетя Мэри разговаривали о других свадьбах – о свадьбе сестры Анни, когда свадебный букет доставили уже после того, как отчаявшаяся мать Анни отправила младших дочек оборвать в сентябрьском саду все цветы, какие найдут, о свадьбе тети Мэри, на которую опоздавшая бабушка заявилась в траурном наряде.
Реки на картах всякий раз напоминают Алли сосудистую систему, ее корни и ветви, но в Западном Корнуолле все как будто бы наоборот, это море словно бы впивается щупальцами в сушу, словно бы место, где им предстоит жить, мысок этого мыса, вдруг вот-вот станет островом.
Анни припудрила ей нос, нарумянила щеки, велела гримасничать и дуть губы, пока она зачем-то красила их помадой, ничем не отличавшейся от их натурального цвета.
Они стоят бок о бок перед зеркалом: Анни в медно-зеленом вечернем платье, для утренней свадебной церемонии она надела поверх вышитую бархатную жакетку, Алли – в млечно-голубом, которое пригодится и для рождественского праздника у Пенвеников, и для больничных танцевальных вечеров в Корнуолле.
– Доброе утро! Это что, Алли, яичница? Есть в такой день! А где же нервы, где твоя тонкая натура? Где, в конце концов, присущая всем невестам чувствительность?
– Осталась в классной комнате, вместе с фатой и послушанием, – отвечает Алли. – Съешь колбаску. Съешь две!
Не осторожничай она, то сказала бы, что в ней свершилась какая-то физическая перемена, что ее сердцу теперь как-то покойнее стало в груди, потому что он в нее верит. Еще ей хочется сказать, что теперь она крепче спит, а просыпаясь, не боится более того, чего боялась всю жизнь, – начала нового дня. Что ее пугает то, насколько он для нее важен. Не глядя на него, она кивает.