Если Советская улица, как река, рассекает Руха на два берега, западный и восточный, то Спокойная улица – это ее полузабытый, тихий западный рукав. Когда Советской улицы еще и в помине не было, а значит, и восточного побережья, и никто даже слова такого не знал – «советский», Спокойная улица была главной в поселке. Правда, Руха тогда была еще не поселком, а одним из маленьких курортов на одном из многочисленных заливов Балтийского моря.
В те времена, когда никто в Руха и не подозревал, что их поселение вскоре прорежет улица под чужим названием «Советская» и здесь возникнет целое восточное побережье, на котором поселятся дальние народы, Спокойная улица соединяла и разделяла прошлое и настоящее жителей Руха.
Через эту улицу, как через реку, они переправляли своих мертвых и хоронили их на кладбище у белой церкви. Жители Руха чтили своих мертвых, но на всякий случай выносили их из дому ногами вперед, чтобы те не нашли дорогу домой, или перевязывали гроб красной шерстяной ниткой, или же поворачивали покойника в гробу на бок, а то и вбивали в могилу осиновый кол, чтобы тот не превратился в домового. А после похорон через эту же улицу во весь опор гнали лошадей, мчась обратно в настоящее и оставляя мертвых в прошлом, под гудящими соснами за плитняковой оградой у белой церкви по левую сторону Спокойной улицы.
Что жители Руха думали о будущем – неизвестно. Это потом, когда они уже попали в это будущее, они наверняка очень удивлялись, может, просто поражались своему неведению, наивности и беспечности, а позже и нелепому героизму, с которым иные еще упирались при входе в это будущее и даже пытались бороться против него. А оно тем временем, уже изрядно наевшись, как циклоп с залитым человечьей кровью глазом, спокойно продолжало ощупывать свое новое стадо на пригодность материала для новых котлованов.
Но пока жители Руха жили в своем настоящем по правую сторону от Спокойной улицы. Ничем выдающимся и особо возвышенным это настоящее не отличалось.
Жители Руха проходили конфирмацию, работали, ходили по воскресеньям в белую церковь, пели псалмы, а в будни поклонялись камню, дереву или воде, которым по старинке и складу характера больше доверяли, чем завезенному когда-то крестоносцами христианскому небожителю, ловили рыбу в море, растили цветы, судачили, летом играли с дачниками в кегли в приморском лесу, строили яхты и смолили деревянные купальни на пляже, где дети в широких белых панамах пускали кораблики на мелководье, а мамаши следили за ними из-под клетчатых зонтов с бахромой. А также, как им было положено отцами и дедами, женились, рожали и умирали, аккуратно поддерживая численность населения Руха на оптимальном уровне.
Раз в году, в день летнего солнцестояния, после захода солнца жители Руха разжигали за домами на вершине зеленого холма большой костер, пели и резвились, а потом гурьбой бежали в лес, чтобы поймать миг цветенья папоротника. Ведь счастливчик, нашедший цветок папоротника, становился королем мира. Самые же умные отставали и слушали, как переговариваются звери и птицы. Только в эту ночь они могли узнать от зверей тайны будущего. Так что будущее, хотя и в сугубо субъективном, личном плане, все-таки занимало жителей Руха, и уж точно – молодых девушек.
Под утро девушки возвращались домой, прижимая к груди иванов цветок, и сразу начинали обрывать лепестки. Свадьба, крестины, похороны, любит не любит, свадьба, крестины, похороны, любит не любит, свадьба, крестины, похороны, лепестки падают на мокрую от росы юбку, девушки бледнеют, краснеют, хихикают, охают и ахают, хватаясь за сердце, а потом заплетают нервными пальцами косу и еще с открытыми глазами, завороженно вглядываясь в будущее, погружаются в сон.
Мы едем по этому будущему в автобусе. Вот уже виднеется почерневший заплатанный шпиль белой церкви, а под ним кладбищенские кущи. Сразу за кладбищем поворот на Спокойную улицу, но автобус едет прямо, по бетонному мосту с дырой в ограде на самом углу Спокойной улицы. Под нами Белая речка. За мостом уже начинается Советская улица, которая через пару сотен метров расширяется в некое подобие площади, безымянной, но, наверное, тоже Советской. С одной стороны площади – автобусная станция. Пористые стены из красного кирпича, навес над заплеванным полом и две обшарпанные скамейки без спинок, но с алкоголиками. Напротив – двухэтажное кирпичное здание серого цвета. На первом этаже «Продтовары», на втором – ресторан под названием «Ресторан». Около магазина никого, значит, либо товар еще не привезли, либо все уже раскуплено. Работает ли в этом году ресторан, мы пока не знаем.
Перед магазином какой-то богач, скорее всего эстонец, садится в желтые «жигули». Когда он уезжает, на площади не остается ни одной машины, кроме нашего автобуса. Я выпрыгиваю из вонючего салона. Меня еще мутит, но на этот раз хоть не вырвало. Мы сидели на первом ряду, где не так воняет бензином, и я весь путь, не отрываясь, смотрела вперед, чтобы не докучать своему вестибулярному аппарату. За мной выходят мама и сестра и какие-то незнакомые люди из Таллинна. Теперь я могу крутить головой сколько угодно. В Руха в воздухе разлиты йод и сосновая смола, так что он, как говорит мама, буквально напоен морем и лесом. Она уже на станции начинает глубоко вдыхать в себя целебные вещества, готовится, нам же еще с чемоданами до больницы тащиться, где нам в этом году Кульюс выделил комнату.
«Дышите глубже, девочки», – повторяет мама и справедливо, по старшинству распределяет между нами сумки и чемоданы. Пока она делает из трех пакетов один, засовывает свитера в чемодан и достает из большой сумки судки, набитые плавлеными сырками, солью, сахаром, спичками и еще чем-то, я кручу головой, не жалея вестибулярного аппарата. Меня опять начинает подташнивать, но я продолжаю крутить головой во все стороны и на всякий случай даже поворачиваюсь вокруг своей оси на триста шестьдесят градусов, чтобы ничего не пропустить. Ни кирпичные красные стены, ни облупленные скамейки под навесом с тихими алкоголиками, ни покосившийся зеленый забор, за которым начинается школьная территория, где командует Кульюс, ни ресторан с тяжелыми деревянными дверями на первом этаже, где мы в прошлом году один раз ели куриные котлеты с поджаристой корочкой, ни стеклянные двери магазина, куда по утрам бежим занимать очередь за сметаной и молоком. Если бы не надо было сразу идти в эту больницу, то я сначала точно побежала бы к ресторанному крыльцу. Там, сразу за углом, течет Белая речка, а на другом берегу раскинулся яблоневый сад, в глубине которого покачивается всегда пустой гамак. Мама сует мне в руки судки и сумку с дождевиками и резиновыми сапогами. Надо шевелиться.
Но я уже успела поприветствовать Руха, наше настоящее с чужим, неизвестным нам прошлым, запрятанным на кладбище и в белой церкви на Спокойной улице, в дальнем и близком лесу, в улицах и тропинках, ведущих к морю, в отрешенной улыбке и морщинистых лицах стариков Руха.
У нас прошлого нет, могилы отцов далеко, либо их прах давно пропал без вести. Мы живем в настоящем, вместе с жителями бывшего курорта, а теперь рабочего поселка Руха, куда приезжаем на каникулы каждое лето. В том самом настоящем, на предсказание которого жителям маленького приморского курорта когда-то не хватило ни лепестков ромашек, сорванных в ночь летнего солнцестояния, ни фантазии, а местным умникам – ума, чтобы понять, о чем переговаривались звери и птицы в волшебную ночь. А если бы и поняли, все равно бы не поверили. Ведь ни в Руха, ни в ближайших окрестностях, ни в их уезде, ни даже в столице никому и в голову не могло прийти, что самым востребованным материалом для будущего здания мира, а вернее, для его базиса, станут кирпичи уникального образца, замешанные на телах и душах жителей Руха и других курортов, хуторов, деревень, уездов и городов их маленькой страны.
Мама, сестра и я идем по этому настоящему, с его пыльным, избитым заводскими самосвалами асфальтом. Мы идем по Советской улице, без прошлого, но с тяжелыми чемоданами и сумками, ручки которых больно врезаются в ладони, и дружно вдыхаем напоенный лесом и морем воздух. Справа тянется зеленый забор школьной территории. Там, где он кончается, растут акации, а за ними виднеется розовый дом, где мы когда-то отдыхали в большом классе на пятнадцать человек. Мы поставили чемоданы на траву, чтобы немного отдышаться. Перед розовым домом белеет широкая лестница, где сидела Марис, когда мы ночью шли к дому черного капитана. Сейчас там никого, только на скамейке под акациями толстая женщина в панаме читает книгу. Наверное, учительница, как и мама, и отдыхает в одном из классов розового дома. А нам Кульюс уже в прошлом году обещал что-нибудь устроить, чтобы нам не жить в школе, и сдержал свое обещание. Поэтому мы сейчас идем в больницу, которая то ли на Лесной, то ли на Сосновой улице за Белой речкой.
На улице пусто, как и на автобусной станции. Все отдыхающие – на пляже или стоят в очереди в рабочей столовой, а местные просто так по улицам не ходят в середине дня. Мама уже впереди шагает, а мы с сестрой еле плетемся. Вот мама остановилась, с кем-то поздоровалась и сразу дальше пошла спортивным шагом, пример нам подает своей бодростью. Мы ее догнали, а она нам говорит, что это была тетя Зина, банщица и несчастный человек. Я тетю Зину тоже знаю, ее все отдыхающие в поселке знают, даже те москвичи, которые на Спокойной улице комнаты снимают. Она маленькая и худая, с волосами мелким бесом, отбеленными перекисью водорода, и с черным пробором посередине, на злых тонких губах – ярко-красная помада. Она, когда в моечное отделение заходит шайки считать, всегда кричит визгливым голосом, что нечего в парилке так долго сидеть. А еще от нее после обеда водкой пахнет.
Когда я была маленькая, я думала, что тетя Зина живет в бане. А потом оказалось, что у нее с сыном в бараке за Советской улицей две комнаты. Через этого сына она и стала несчастным человеком и прославилась на весь поселок. Он в пьяной драке убил человека и теперь в тюрьме сидит. «Ему еще шестнадцать лет осталось, – говорит мама, когда мы начинаем спускаться по горке к мостику, и качает головой. – Детей надо хотеть и любить, а не заводить, как кошек подзаборных. Вот я всегда знала, что у меня будут две хорошие, умные дочки. Дышите полной грудью, девочки, вбирайте в себя море и сосны».
Больница – это старый деревянный дом с облупленной белой краской и с большой верандой, недалеко от Пионерской улицы, где живет Кульюс. Он нам объяснил, что в районе строят новую больницу, а эта пустует, и ее по знакомству иногда сдают дачникам. У нас здесь своя комната с тремя железными больничными кроватями. Мы хотели жить на веранде, тогда у нас было бы много света и свой вход, но сюда приедут другие люди, не через Кульюса, а через школьного бухгалтера.
Здесь лучше, чем в школе, и ближе к морю и лесу. И есть почти новая электрическая плитка, а около каждой кровати тумбочка, и свет вполне приличный, можно читать вечером. Но я мечтаю о Спокойной улице. Об ее тихих запущенных садах со старыми яблонями, об уютных деревянных домиках со стеклянными верандами, где целый день можно пить чай, о Белой речке, которая течет прямо за домами и которую слышно, если не гудит ветер в соснах. А в садах там вместо каминов и шикарных стульев-шезлонгов для загорания, как на богатой улице, мшистые валуны ледникового периода, которым миллионы лет. И люди там не надменные и превозносящиеся, а какие-то печальные. И не видно их почти, как будто они в своих домах прячутся и в тени сада, не хотят лик свой обращать к настоящему, скрывают его, как красивый Томас от черной капитанши.
Я раньше Спокойной улицы боялась из-за кладбища. Мама мне говорила, что живых надо бояться больше, чем мертвых, но мне все равно было страшно проходить мимо низкой плитняковой ограды, за которой торчали кресты и надгробные камни. Особенно вечером, когда на свежих могилах горели свечки. А потом мне кто-то сказал, что это для астрального тела, которое первое время после смерти витает над могилой. И чтобы ему было не так страшно скоро навсегда расстаться со своей земной оболочкой, ему зажигают огоньки. И мне стало еще страшнее, но и интереснее. С тех пор я уже не поворачивала голову в другую сторону, когда мы вечером шли мимо кладбища, а наоборот, смотрела за ограду, не витает ли где-нибудь над могилой астральное тело. Пока мне опять не объяснили, что астральное тело – это что-то вроде души, то есть оно невидимое, и что нет, сердце – это одно, это анатомия, оно – часть тела, а душа – это совершенно другое. И что вот раньше были люди, которые верили в первичность души, а другие, наоборот, говорили, что бытие определяет сознание, попросту говоря, все начинается с тела и им же кончается, и между этими – начальной и конечной точками – телу надо есть, пить, защищаться от других тел, таких же голодных и жаждущих, и размножаться, чтобы количество превратилось в качество, и что эти другие в конце концов победили, и у нас теперь ни души, ни тела, ни материального благополучия. Так вот мы и стоим на мировом сквозняке, прикрытые лишь своим бренным, да еще и плохо одетым телом, по выражению одного забытого и совершенно замечательного писателя.
А кто-то из нашей компании начал говорить, что нечего ребенку голову морочить смесью вульгарного материализма и Шопенгауэра.
«Вы еще скажите, что я этому ребенку, не такой уж она и ребенок, между прочим, советскую мораль должен прививать в свободное от учебы время», – ответил мой просветитель, на что его оппонент возразил, что советской морали меня и в школе научат, а вот как насчет мирового разума как разумного начала всех наших мыслей и действий? Тут мой первый просветитель, это был один из москвичей, снимавших комнаты на Спокойной улице, вскричал, что гегельянцем, слава богу, никогда не был, и вообще, дражайший, посмотрите вокруг, нет, здесь крутить головой нечего, на этой улице эстонцы живут, цивилизованный народ, а вы посмотрите, что за Советской улицей творится. Да та же банщица тетя Зина, вот вам пожалуйста, воплощение мирового разума во всей своей красе. И уж точно логически постигаемого, вполне в духе идеалистического рационализма, можно сказать, его классический пример. Приехала откуда-то из Магадана, ну хорошо, пусть будет из Тульской области, разницы же здесь никакой нет, дражайший, для нашего с вами дискурса. Вот приехала сюда, уж наверное, лет двадцать назад, не меньше, комнату ей здесь пообещали в общежитии барачного типа. А почему не поехать? У нее на этом Магадане или в Тульской области ни кола ни двора, родители или в войну или сами знаете, где сгинули или спились, а тут на Запад ехать предлагают, в Эстонию. А заодно и дружбу народов укреплять, вот вам и интернационализм в чистом виде. Ну приехала сюда, без традиций, без корней, ребенка ей сразу в пьянке заляпали, кто – неизвестно, по-эстонски три слова выучила за двадцать лет: курат, курат и курат. А теперь сын загремел в тюрьму, года на двадцать два, и что с нее возьмешь, бедной? Да таких в одном этом поселки сотни, а по всей стране… а вот эстонцы, между прочим, что, не бедные? Вот вам и мировой разум, плод кабинетных абстракций бесполой немчуры, в конкретном исполнении, вполне постигаемый, это уж точно, но, к сожалению, по форме и содержанию не такой прекрасный, как хотелось бы, а вы говорите.
Они уже про меня давно забыли, тут уже кто-то и третий подключился, стал рассуждать про мир как юдоль плача, воздыханий и скрежета зубовного, где тети Зины и им подобные движутся по орбите слепых биологических мотиваций, а чем мы, собственно, лучше, ведь мы все без исключения рабы мировой воли, но все же различие между материализмом и идеализмом надо рассматривать шире, так как сознание и духовные ценности в конце концов – продукт деятельности нашего материального мозга. А оппонент моего просветителя стал опять возражать про мировой разум, что его не так поняли и что имелась в виду не диалектика, а понятие умозрения и рассудка, который способен оперировать категориями формальной логики.
«Ну вот вам и опять тетя Зина с ее вполне ограниченным рассудком, не способным выйти за пределы его содержания, а именно классовой борьбы и интернационализма, категорий формальной логики нашего пролетарского государства», – парировал мой просветитель.
О проекте
О подписке