Он гулял всю ночь напролет, но так и не нашел успокоения. Покоя не было даже глухой ночью, а еще менее – в суетливый уже час после рассвета. Не было никакой глухой ночи. Он не мог припомнить маршрут своего ночного путешествия; у него было ощущение, что за эту ночь он прошел весь Нью-Йорк целиком, начав и закончив прогулку где-то в окрестностях Бродвея, но память его зафиксировала громкость белого и цветного шума. Зафиксировала пляску шума, танец абстрактных фигур перед обведенными красным глазами. Пиджак его льняного костюма намок и тяжело обвис на плечах; и все же Соланка решил не снимать его во имя приличий, просто потому, что достойному человеку так поступать негоже. Не лучше выглядела и его соломенная панама. Городской шум нарастал с каждым днем, а может, нарастала восприимчивость Соланки к шуму, грозившая дойти до той точки, когда срываешься в крик. Вот и сейчас по городу с ревом двигались огромные мусоровозы, похожие на гигантских тараканов. И негде было укрыться от воя сирен, тревожной сигнализации, скрипа тормозов, бибиканья грузовиков, дающих задний ход, невообразимой, бьющей по мозгам музыки.
Часы шли. Герои Кесьлёвского не покидали его мыслей. Куда уходят корнями наши поступки? Двух братьев, ставших чужими друг другу и своему умершему отцу, едва не сводит с ума бесценная коллекция марок, принадлежавшая покойному. Мужчина узнаёт, что стал импотентом, и просто не в состоянии смириться с мыслью, что у его любящей жены может быть сексуальное будущее без него. Всеми нами движут тайны. Стоит нам заглянуть в их завешенное вуалью лицо, как их сила уже толкает нас дальше, в темноту. Или к свету.
Когда он свернул на свою улицу, даже дома заговорили с ним тоном крайней самоуверенности, тоном властителей мира. Католическая школа Святых Таинств стремилась обратить его к вере, взывая к нему на латыни, высеченной в камне: PARENTES CATHOLICOS HORTAMUR UT DILECTAE PROLI SUAE EDUCATIONEM CHRISTIANAM ET CATHOLICAM PROCURANT[3]. Однако это сентиментальное воззвание не затронуло ни одной струны в душе Соланки. На фасаде соседнего дома, над мощным ложноассирийским входом во вкусе приверженного древности голливудского режиссера Сесила Де Милля, было начертано золотыми буквами более афористичное изречение: КАКИМ ПРЕКРАСНЫМ МОЖЕТ СТАТЬ МИР, ЕСЛИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ НА СВЕТЕ СВЯЖЕТ БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ. Три четверти века назад это пышное здание, вызывающе прекрасное в самой дерзновенной городской манере, было посвящено, как гласила надпись на его угловом камне, «пифианизму», посвящено без тени смущения перед несовместимостью греческой и месопотамской метафор. Это присвоение и сваливание в кучу сокровищ канувших в Лету империй, эта переплавка или métissage[4] былых могуществ были знаками современной мощи.
Пифо – древнее название Дельф, где обитал Пифон, повергнутый Аполлоном, и, что более широко известно, располагался Дельфийский оракул, жрицей которого была Пифия, прорицательница, неистовая в своих экстатических откровениях. Соланка не мог представить, чтобы создатели здания подразумевали под «пифианизмом» эпилептические припадки и рожденные в конвульсиях пророчества. Поистине эпический размах этого здания нельзя было соотнести и с той скромной ролью, что играл в поэзии так называемый пифийский стих, одна из разновидностей дактилического гекзаметра. Скорее всего, посвящение было связано с Аполлоном как покровителем музыкантов и атлетов. Начиная с шестого века до новой эры каждый третий год олимпийского цикла в Греции проводились Пифийские игры, одно из четырех величайших панэллинских празднеств. Музыкальным состязаниям сопутствовали спортивные, и непременно воспроизводилась великая битва бога и змея. Вероятно, какие-то обрывки этих сведений дошли до людей, отгрохавших святилище поверхностного знания, храм, освящающий убеждение, что невежество, если его подкрепить увесистой пачкой долларов, обращается в мудрость. Храм Аполлона Простака.
К черту классическую мешанину! – мысленно воскликнул профессор Соланка. Ибо вокруг царило более могущественное божество – Америка на пике своей власти, всепоглощающей и разнородной. Америка, куда он явился в надежде избавиться от себя. Освободиться от привязанностей, а заодно – от гнева, страха и боли. Поглоти меня, Америка, воззвал профессор Соланка, поглоти и даруй мне покой!
Против псевдомесопотамского пифийского дворца, через улицу, только что открыл двери лучший в Нью-Йорке симулякр венской Kaffeehaus[5]. В деревянных подставках были разложены свежие номера «Таймс» и «Геральд трибьюн». Профессор Соланка зашел, выпил крепкого кофе и даже позволил себе поучаствовать в самой преходящей из непреходящих городских игр – представляться не тем, кто ты есть на самом деле. В своем теперь уже весьма потрепанном льняном костюме и соломенной панаме он мог сойти за завсегдатая кафе «Хавелка» на Доротеергассе. В Нью-Йорке никто ни к кому особо не приглядывается и лишь немногие навострились различать староевропейские тонкости. Ненакрахмаленная пропотевшая белая рубашка из «Банана-рипаблик», пыльные коричневые сандалии, неухоженная жидкая бороденка (не подстриженная аккуратно, не напомаженная слегка) здесь никому не резали глаз, не казались фальшивыми нотами. Даже само его имя (при необходимости представиться) звучало для окружающих как нечто mitteleuropäische[6]. Что за место, думал Соланка. Город полуправд и отзвуков, который как-то ухитряется править миром. И его глаза, изумрудно-зеленые, смотрят вам в самое сердце.
Подойдя к прилавку с аппетитными кусками знаменитых австрийских тортов, Соланка проигнорировал безупречный на вид gâteau[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.
Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» – оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире-тире-точка-точка-точка. Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни, elp-hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое – какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе – эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, – эту книгу он никогда не сможет прочесть.
Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.
– Сэр. Сэр! – Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. – Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.
Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.
Профессор Соланка изумился совершенно искренне:
– Похоже, какие-то проблемы, мисс?
– Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!
Ну, наконец-то, вот он, момент истины, думал Соланка, пока женщина обрушивала на него свою гневную тираду. Здесь все же нашлась одна подлинная австриячка. Он поднялся, накинул на плечи помятый пиджак и, приложив руку к шляпе, неожиданно учтиво кивнул ей, но чаевых не оставил. Профессор не мог взять в толк, что подвигло женщину на столь странную речь. Когда Соланка еще делил супружеское ложе с Элеанор, жена периодически жаловалась, что он храпит. Сквозь полудрему он чувствовал, как она пихает его и просит перевернуться на другой бок. Ему хотелось объяснить, что он вполне осознаёт происходящее вокруг, слышит ее слова, а значит, должен был бы услышать собственный храп или любые другие звуки. Через какое-то время Элеанор сдалась, и Соланка продолжал беспрепятственно храпеть во сне. Пока не наступила ночь, когда он не храпел и не спал. Нет, не теперь, не нужно вспоминать об этом сейчас… Сейчас, когда, судя по всему, он должен был бы находиться в полном сознании и когда в его голове не умолкая звучал нью-йоркский шум.
Подойдя к своему дому, он обнаружил, что у его окна в люльке висит рабочий, что-то подновляющий на фасаде здания, и в полный голос на звучном, раскатистом пенджаби дает указания и обменивается грязными шутками с напарником, стоящим на тротуаре с самокруткой-бири в зубах. Соланка немедленно позвонил хозяевам квартиры, чете по фамилии Джей, приверженцам здорового образа жизни, взращивающим исключительно органические продукты. Супруги проводили лето на севере штата в компании своих овощей и фруктов. Соланка раздраженно пожаловался на происходящее. Неслыханная невоспитанность! Невыносимо! В договоре ясно сказано, что любой плановый ремонт должен производиться не только исключительно за пределами квартиры, но при этом еще и без лишнего шума. К тому же в квартире плохо работает унитаз. После однократного смывания в нем периодически всплывают небольшие фрагменты фекалий. Соланка пребывал в таком настроении, что этот пустяк вызвал в нем гораздо бóльшую досаду, чем того заслуживал. Он немало поразил своим тоном добродушного Саймона Джея, деликатного и отлично воспитанного владельца квартиры, который счастливо прожил в ней с женой Адой уже три десятка лет, вырастил здесь детей, даже научил их пользоваться этим самым унитазом в этом самом туалете и пребывал в полной уверенности, что каждый проведенный в этих стенах день был безоблачен и полон простых радостей. Соланка не пожелал его слушать. При повторном смывании, правда, фекалии смываются окончательно, однако подобное положение вещей абсолютно неприемлемо. Хозяину следует незамедлительно прислать в квартиру сантехника.
Увы, сантехник, как и ремонтник-пенджабец, оказался разговорчивым субъектом. Его звали Йозеф Шлинк. Несмотря на весьма преклонные годы, он был бодр и активен, растрепанностью седой шевелюры похож на Альберта Эйнштейна, а передними зубами – на мультяшного кролика Багса Банни, и, когда он вошел, им двигала занявшая глухую оборону гордость, побуждая первым делом понести расплату за упущения.
О проекте
О подписке