Если бы я был писателем, я бы написал роман. Ловите идею, господа служители пера! Роман имеет форму путеводителя и должен быть снабжён картой. Автор, он же и экскурсовод, ведёт нас за собой и рассказывает о каждом доме, что попадается у нас на пути. Как вы догадались, я бы писал о родной деревне Луна. Но тот, кому моя идея понравится, может поводить нас по району Даун Таун в Санта-Фе, по местечку Бишек-Таш в Стамбуле или по Старотатарской слободе в Казани. Итак, автор останавливается и рассказывает о некоем доме, об особенностях строения крыльца и фронтона, потом переходит к хозяевам дома, и здесь, не исключено, мы услышим какую-нибудь фамильную легенду, а быть может, трогательную любовную историю, которая закончится трагически. Затем нас подводят к следующему дому. С ним связана история уже другой фамилии, но в этот рассказ вкрапляются персонажи из предыдущего дома, поскольку являются соседями. В третьем доме мы уже встретим кое-кого из предыдущих двух. Где-нибудь в середине улицы нам расскажут о человеке, которого зовут, скажем, Абдулхамид Мавлеев, и вскоре мы забудем о нём. Таким образом, повествование плавно идёт от дома к дому, порождая новых героев, но, имея некую общую канву, словно ветер, пронизывающий улицу из конца в конец, тот самый ветер, что дует здесь из века в век, точа камень и кроша дерево.
Вы закончили прогулку по первой улице, и после этого экскурсовод может предложить вам на этом закончить и перенести экскурсию на завтра. И вот наутро вы начинаете осмотр следующей улицы. Здесь вы встречаетесь с другими героями и другими историями, уже забыв о персонажах вчерашних. Но вот вы подходите к дому, который уже видели вчера, – здесь наша улица пересекается с первой улицей. И перед нами предстаёт уже знакомый нам герой Абдулхамид Мавлеев, но в этот раз он участвует в другом повествовании, он обдуваем другим ветром, но вместе с тем он – стержневая фигура пространства, стоящая на пересечении улиц и сквозняков. Мы идём дальше по улице и на время забываем об этом герое, поглощённые новым развитием событий.
Пройдя все улицы, мы встретим несколько персонажей, подобных Абдулхамиду Мавлееву, – они выделяются на нашей карте, словно зоны особой энергии. В итоге все они, жившие в разные века и служившие разным богам, должны образовать на карте – в зависимости от размеров нашего селения – треугольник, четырёхугольник или иной магический многоугольник, который придаёт роману единство и завершённость.
Кое-кто, не обделённый пространственным воображением, может сказать, что есть селения, где улицы вовсе не пересекаются. Мне довелось побывать в таких местечках. Быть может, это совпадение, но оттуда не вышло ничего стоящего, и никто не слышал там какой-нибудь мало-мальски запоминающейся истории.
Но я возвращаюсь в свою деревню, которая наполнена историями, персонажами, судьбами, и вспоминаю об одном из главных героев моего повествования – женщине, которую я любил. У меня не выходит из головы одно воспоминание, это был тот момент, когда, как мне кажется, мне удалось познать её суть.
Я выхожу на нашу деревенскую улицу, пронизанную ветром, я ступаю в ветер, словно в воду, в которую нельзя ступить дважды. Жизнь ветра коротка. Обычные ветра умирают, не долетев до реки или даже до конца улицы. Но этот ветер был из тех, которые не умирают по пути, а, наоборот, набирают силу. Это был тот самый ветер, который в Казани снёс с пожарной каланчи рабочего Фёдора Игнатьева, а под Чистополем уронил телеграфные столбы. Птицы в небе летели задом наперёд, тщетно пытаясь добраться до своих гнёзд. Облако притворилось пылью и, промчавшись мимо моих колен, исчезло под изгородью.
И тут я встретил её. Потому как знал, что встречу, и знал, что она не пропустит этот ветер. Она вышла из ветра и обняла меня. Мы стояли, обнявшись, и ветер нёсся мимо нас, огибая так же, как вода огибает большой камень.
Спустя годы она часто является мне в снах. Она выходит из ветра, как и тогда, во времена нашей юности, и обнимает меня. Ветер мчится сквозь нас, это другой ветер, сквозной, его путь пролегает через тот свет и наши сны, его не видно простым глазом, разве что трава иногда чуть заколышется на Поляне мёртвых.
Я уже говорил вам, что Фатима Сакаева могла приручать смерчи, а волк-лунатик спокойно лежал у её ног, словно найдя прибежище. Её сны были глубоки, как воды реки Итиль, с берегов которой когда-то ушли наши предки. Она утверждала, что порой сон её столь глубок, что в нём можно рассмотреть речное дно, тёмные водоросли, а среди них – огромных рыб, шевелящих жабрами. Я безоговорочно верил ей, поскольку сам видел похожие сны. Мы были связаны с ней снами, и это самая большая близость, которую только можно представить. Вафа-бабай, который был посвящён в наши сны об Итиле, говорил следующее: «Вода везде найдёт себе дорогу. Река, с берегов которой мы были согнаны, всегда находит нас».
Мы дружили с Фатимой в детстве, затем в возрасте, когда подходит пора влюблённости, откуда ни возьмись, появился Халил. Почему появился? Он так и был с нами, но прежде мы подходили к событиям с другой меркой. В наших отношениях возникло то, что называется любовным треугольником, разумеется, мы, пахнущие молоком, навозом и луговым ветром деревенские дети, не отдавали себе отчёт в том, что нас связывает некая геометрическая фигура.
Что же её привлекло в невзрачном, косоглазом Халиле, спросите вы? Ответ прост. Тот самый необъяснимый и страшный его дар – умение петь, как не поёт никто, перекликаясь с тем светом, слыша голоса с Поляны мёртвых. Она могла приручать смерчи, но дар Халила покорял её, ставил её душу на колени и заставлял плакать.
Как развивались наши отношения внутри треугольника? В разные годы по-разному. Фатима не могла сделать окончательный выбор, её душа металась между нашими двумя, словно боясь потерять обе. Однако сейчас я могу определённо выделить её приоритеты. Фатима боготворила Халила, когда наш возраст подходил к тринадцати годам (не забывайте, что все мы были одногодки), именно тогда наступает пора ранней, ничем незамутнённой влюблённости. В возрасте же от четырнадцати до семнадцати – она отдавала предпочтение мне. После семнадцати Фатима вновь, словно опомнившись, обратила свой взор в сторону Халила. В её влечении есть закономерность, на первый взгляд незаметная. Дело в том, что именно в этом возрасте – от четырнадцати до семнадцати – у юношей ломается голос, и потому Халил, на время утеряв свой дар, так легко выпал из нашего треугольника. Однако потом, когда его голос обрёл новую, доселе неслыханную, мужскую силу, он с лихвой «наверстал» упущенное. Хотя слово «наверстал» было бы неправильным по отношению к Халилу, поскольку он принадлежал к числу тех людей, которые смотрят на мир отстранённо созерцательно, не стараясь во что бы то ни стало преобразить его. Он не делал решительных шагов в сторону Фатимы Сакаевой, инициатива исходила большей частью от неё самой.
Мне приходится использовать выражение «любовный треугольник», чтобы как-то обозначить наши привязанности, и, боюсь, современный человек, а тем более мыслящий по-европейски, может истолковать всё это однобоко, подразумевая здесь некоторую степень интимной близости. Напомню, что мы росли в татарской деревне, где женщина, задержавшая взгляд на мужчине, может прослыть потаскухой. «Никогда не смотри мужчине в глаза, – говорила абыстай, жена муллы Гильметдина, собрав вокруг себя деревенских девочек. – В любом мужчине живёт дьявол, который только и ждёт, когда ты на него взглянешь. Если встретилась с ним взглядом, считай – сиганула в огонь». Обычно наши женщины разговаривали с представителями противоположного пола, скромно опустив глаза и направив взор в землю. Девушки же, оказавшись рядом с юношей, как правило, краснели. Краснели так, что излучали инфракрасные лучи, и можно было греться в этих лучах. Позднее, уже далеко от моей деревни, мне приходилось сталкиваться с покрасневшими женщинами, но это был скорее результат действия виски или джина с тоником.
Что касается мальчиков, то мы получали сведения о прекрасной половине человечества в медресе при мечети из уст самого муллы Гильметдина, речи которого тоже были полны предостережений. И потому мы, мальчики, были довольно далеки от девочек, если говорить о физических телах. Если говорить о близости нематериальной, то я был связан с Фатимой снами, что гораздо сильнее близости телесной. С Халилом же Фатима была связана посредством его страшного дара и песни, несущейся с того света на этот, и эта близость была сильнее любой другой.
Но всё-таки в деревне нельзя быть далеко друг от друга, и мы сходились в играх, праздниках, гуляниях, без которых жизнь пуста, как вчерашний чай, и где девушка, как её не пугай, всё равно скользнёт по тебе взором, и этого достаточно, чтобы огонь, в котором можно сгинуть без оглядки, пронёсся между вами, сводя на нет любые предостережения.
Выше я завёл речь о том периоде, когда Фатима вновь обратила свой взор в сторону Халила, в ту самую пору, когда его голос стал голосом мужчины. В моих снах я был по-прежнему с ней близок. Но наяву меня одолевала ужасная ревность. Халил получил возможность находиться с нею рядом, у неё в доме, с согласия её близких. В нашей деревне это было невозможно – подолгу находиться рядом с женщиной, не будучи её супругом. Но здесь имел место особый случай. Халил пел. А Фатима аккомпанировала ему на рояле.
Рояль появился несколькими годами ранее, он пришёл в нашу деревню так же, как приходит обескураживающая новость, которой не знаешь радоваться или печалиться – она просто на время перехватывает дыхание. Это был каприз отца Фатимы – Султанахмета Сакаева, и по большому счёту нет ничего странного в том, что купец первой гильдии, продолжающий фамильное дело купцов Сакаевых, пожелал, чтобы его дочь занялась музицированием.
Когда рояль сгрузили с подводы и поставили перед воротами дома Сакаевых, вокруг собралась толпа, пожелавшая посмотреть на чудо. Диковинный чёрный инструмент рассматривали как вороного коня, а самые смелые рискнули даже приподнять крышку, – так же, как на ярмарке коню заглядывают в зубы.
Султанахмет Сакаев, стоя на крыльце, покуривал папироску и не мог сдержать улыбки, наблюдая это столпотворение. Он любил своих односельчан и был связан с ними не только кровным родством. Его объединяли с ними облака, медленно бредущие в сторону Мекки, голоса, доносящиеся с Поляны мёртвых, чай, помнящий гул тысяч копыт на свободных, необъятных пастбищах. Так же, как и его дед Бату, Султанахмет Сакаев не переехал жить в город, хотя все его многочисленные и богатые родственники давно перебрались кто в Оренбург, кто в Питер, кто в Казань. Деревенский народ тоже любил его. Несправедливость земного жребия, делящего людей на бедных и богатых, всегда сводилась на нет фразой, которую мы уже слышали из уст Вафа-бабая: «У Всевышнего свои планы насчёт каждого из нас».
И потому Султанахмет Сакаев не стал выражать недовольство, когда кто-то из детворы попытался поиграть на инструменте. Сразу несколько мальчишек забарабанили по клавишам, и деревенская улица, прежде знавшая только мелодичную пентатонику гармошки, вдруг услышала кричащие, диссонансные аккорды и несуразные арпеджио, зарождающиеся под проворными детскими пальцами.
А через пару дней из уездного городка доставили молодого человека по имени Иоахим Вернер – учителя музыки, высокого немца с бледным, тонким лицом. С ним договорились о двух уроках в неделю, при условии, что его будут привозить на урок и увозить обратно – это стоило очень серьёзной надбавки к оплате за уроки, но, разумеется, подобные расходы Султанахметом Сакаевым всерьёз не принимались. В тот же вечер немца уговорили остаться на ужин и заночевать.
А потом, когда уже вышла луна и дневные звуки уступили место ночным, мы услышали музыку. Быть может, немцу не спалось, быть может, в нашей деревне его посетило вдохновение. Музыка разносилась по всей деревне, она лилась по улицам, как вода, которая найдёт себе дорогу даже в снах, она входила в нашу тишину, как сабля в ножны, соседствовала с тишиной, жила бок о бок, и тишине было по душе это соседство.
Но в то же время эта музыка была сродни огню, который возникает, когда глядят в глаза мужчине и которым пугала девочек абыстай, тому самому огню, в котором можно сгинуть без оглядки, не поняв, от Всевышнего он или от дьявола. Я вдруг явственно ощутил тогда, что человек сам сотворить такое не может, ему должен кто-то помогать – или в небесах или в преисподней. Мне померещилось тогда некоторое шевеление, и исходило оно со стороны Поляны мёртвых – там тоже слушали.
Позднее мне довелось услышать эту музыку при весьма запоминающихся обстоятельствах. Первый раз это случилось, когда Минлебай Атнагулов пожелал жуткий аккомпанемент для массового убийства, которое он затеял, и заставил играть немца под дулом пистолета. Второй раз я услышал эту музыку в одном из залов эмигрантской Праги и узнал, что это Бетховен. Немец в ту ночь играл Лунную сонату. А что же он должен был ещё играть, скажете вы, в деревне по названию «Луна», наблюдая в отворённое окно лик ночного светила, встающего над дорогой? И третий раз я услышал её спустя пару десятков лет после Второй мировой войны, в Мюнхене, в бывшей резиденции Гитлера рядом с площадью Кёнигсплац, помнящей гул нацистских парадов. Я гулял по залам этого мрачного здания из бетона и мрамора, словно погружаясь в нутро остывшей преисподней. И тогда моё ухо уловило знакомые ноты. Музыка неслась откуда-то с верхних этажей, точно из небесных сфер, порождённая чьими-то юными пальцами. Мне сказали, что здесь теперь располагается музыкальная школа.
О проекте
О подписке