В этой связи необходимо сказать пару слов в защиту Лавкрафта. Хотя подробнее о его расистских убеждениях мы поговорим немного позже (он попытался найти более универсальное философское и культурное оправдание конкретно своим взглядам лишь в начале 1930-х годов), стоит сообщить, что вышеупомянутое длинное письмо о евреях было единственным в своем роде среди всей переписки Говарда с Лиллиан и даже в поздние годы ничего подобного в корреспонденции не встречалось. К тому же Лиллиан, по-видимому, и сама высказывала по этому поводу некоторые замечания, опасаясь, вероятно, что Лавкрафт позволит себе словесные или физические нападки в адрес евреев или других ненордических рас, так как в конце марта Лавкрафт писал: «Между прочим, не волнуйся, что моя раздражительность по отношению к нью-йоркским чужестранцам способна принять форму оскорбительной беседы. Я прекрасно понимаю, когда и где можно обсуждать вопросы социального и этнического толка, и наша компания еще не была замечена в неподобающем поведении или чрезмерном высказывании своего мнения».72
Сторонники Лавкрафта выстраивают собственную защиту именно на основании этого последнего утверждения. Как утверждал Фрэнк Лонг: «Во время наших долгих прогулок по улицам Нью-Йорка и Провиденса я не слышал от него ни одной уничижительной ремарки о каком-либо представителе национальных меньшинств, проходивших мимо или вступавших с ним в беседу, даже если это был человек другой культуры и расы»73. Эти слова противоречат заявлениям Сони, хотя, пожалуй, данному факту можно найти простое объяснение: Лавкрафту казалось невежливым говорить о таком в присутствии Лонга. Впрочем, в январском письме к Лиллиан Говард сообщал:
«Составить компанию нормальному консервативному американцу могут лишь другие нормальные консервативные американцы – из хорошей семьи и традиционного воспитания. Поэтому Белнэп, наверное, единственный из всей банды, кто ничуть меня не раздражает. Он нормальный, он естественно реагирует на мои давние воспоминания и рассказы о жизни в Провиденсе и предстает вполне реальным человеком, а не двухмерной тенью-наваждением, что свойственно людям богемы»74.
Лонгу вряд ли было бы приятно услышать такой комплимент. В любом случае если обратиться к ошеломительному высказыванию, сделанному шесть лет спустя, то можно сделать вывод, что Лавкрафт не только осуждал иностранцев в письмах, но и задумывался о более серьезных действиях, направленных против них: «Население [Нью-Йорка] – это стадо полукровок, среди которых особенно выделяются численностью отвратительные монголоидные евреи, и со временем так невыносимо устаешь от этих грубых лиц и дурных манер, что хочется врезать каждому из чертовых ублюдков, что попадаются на глаза»75. Тем не менее именно предполагаемое отсутствие оскорбительного поведения, как словесного, так и физического, со стороны Лавкрафта по отношению к людям неарийской расы лежит в основе высказываний Дирка В. Мосига в защиту Говарда. Взяты они из письма Мосига к Лонгу и цитировались Лонгом в его мемуарах. Мосиг приводит три смягчающих обстоятельства:
1) «…в первой трети двадцатого века слово „расист“ имело совсем другой смысловой оттенок по сравнению с тем, что оно значит в наши дни»;
2) «Лавкрафта, как и многих других, стоит судить по его поведению, а не по личным заявлениям, которыми он никого не хотел задеть»;
3) «В переписке с разными людьми Г. Ф. Л. показывал разные стороны личности… Вполне возможно, что… перед тетушками он представал таким, каким те хотели его видеть, и что некоторые из его „расистских“ заявлений были сделаны лишь из желания угодить старшему поколению, а не потому что он действительно разделял подобные взгляды»76.
Боюсь, ни одно из этих рассуждений в защиту Лавкрафта не имеет большого значения. Конечно, после Второй мировой войны понятие «расизм» приобрело другие, более зловещие коннотации, однако позже я еще отмечу, что в интеллектуальном плане взгляды Лавкрафта, уверенного в биологической неполноценности черных, абсолютной неспособности различных этнических групп к культурной ассимиляции, а также в расово-культурном единстве разных рас, национальностей и культурных общностей, были отсталыми. Убеждения Лавкрафта стоит сравнивать не с общей массой его современников (откровенными расистами, коих много и наши дни), а с продвинутой интеллигенцией, для большинства представителей которой вопрос расы вообще считался несущественным. Несомненно, все мы понимаем, что поведение важнее высказываний, и все же Лавкрафт не перестает быть расистом лишь потому, что он ни разу не оскорбил еврея в личном разговоре и не ударил чернокожего бейсбольной битой. Концепция «частных высказываний» затрагивает и третье утверждение Мосига, согласно которому Говард писал тетушкам только то, что те хотели услышать, хотя и этот аргумент легко опровергнуть человеку, систематически изучающему переписку автора. На длинную тираду о евреях из письма за январь 1926 года Лавкрафта спровоцировали не слова Лиллиан, а присланная ею вырезка из газеты, посвященная расовому происхождению Иисуса. Скорее всего, и Лиллиан, и Энни, будучи старомодными уроженками Новой Англии, соглашались с заявлениями племянника и вообще разделяли его взгляды по этому вопросу, однако по замечаниям Лиллиан, на которые он откликнулся в конце марта, можно понять, что у нее расовые проблемы не вызывали такой яростной реакции.
И, конечно же, враждебность Лавкрафта лишь усиливалась из-за проблем с душевным здоровьем, вызванных тем, что он влачил существование в малознакомом недружелюбном городе, где был чужаком и не мог найти постоянную работу и комфортное жилье. Иностранцев удобно было считать козлами отпущения, тем более что Нью-Йорк, уже тогда считавшийся невероятно космополитичным и культурно разнообразным городом США, сильно отличался от единообразной и консервативной Новой Англии, где Говард прожил первые тридцать четыре года своей жизни. Город, прежде казавшийся таким источником магии и чудес в духе Дансени, превратился в грязное, шумное, перенаселенное местечко, постоянно наносившее удары по его самолюбию из-за отказов в работе, несмотря на его способности. Нью-Йорк заставлял Лавкрафта отсиживаться в убогой дыре, кишащей мышами и преступниками, поэтому неудивительно, что его гнев и отчаяние находили выход только в расистских историях наподобие «Кошмара в Ред-Хуке».
Однако Лавкрафт не переставал творить. Через восемь дней после написания этого рассказа, а именно десятого августа, он отправился на вечернюю прогулку, долгую и одинокую: через Гринвич-Виллидж к Бэттери и затем на паром до Элизабет, куда он прибыл в семь утра. В магазине он купил чистую тетрадь за десять центов, устроился в Скотт-Парке и сочинил рассказ:
«Идеи захлестнули меня, чего не случалось уже много лет, и солнечный пейзаж плавно перетек в страшную полуночную историю фиолетово-красных тонов, историю о таинственных ужасах на запутанных старинных улочках Гринвич-Виллидж, куда я добавил немало поэтических описаний, а также ощущение бесконечного ужаса человека, который приезжает в Нью-Йорк, желая увидеть сказочный цветок из камня и мрамора, но находит лишь изъеденный паразитами труп – чужой мертвый город, не имеющий ничего общего ни с собственным прошлым, ни с американской культурой в целом. Этот рассказ я назвал „Он“…»77
Интересно отметить, что Лавкрафту пришлось уехать из Нью-Йорка, чтобы о нем написать. Согласно записям в дневнике, впервые он побывал в Скотт-Парке тринадцатого июня и после этого стал часто туда наведываться. В вышеупомянутом описании заметны автобиографические детали (так оно и задумывалось), и рассказ «Он», значительно превосходящий «Кошмар в Ред-Хуке», общепризнанно считается не менее душераздирающим в своем отчаянии творением, чем его предшественник. Начало истории впечатляет:
«Я увидел его бессонной ночью, когда бродил по городу, безнадежно стремясь спасти свою душу и мечты. Приехать в Нью-Йорк было ошибкой. Среди переполненных лабиринтов старинных улочек, что, переплетаясь, выбегали из заброшенных дворов, площадей и причалов и терялись в таких же заброшенных дворах, площадях и причалах или меж громадных небоскребов, мрачно высящихся под луной, я надеялся найти необычайные чудеса и вдохновение. Вместо этого я обнаружил лишь ужас и подавленность, которые грозили подчинить, парализовать и уничтожить меня».
Даже не зная деталей биографии Лавкрафта, можно прочувствовать силу этого отрывка, однако мы видим, как в нем отражается душевное состояние самого автора. Далее рассказчик говорит о том, как блестящие башни Нью-Йорка поначалу пленили его, но:
«Там, где луна намекала на очарование и древнюю магию, ослепительные дневные лучи освещали только запустение, отчужденность и губительные размеры расползающихся ввысь каменных стен. Похожие на ущелья улицы охватывали толпы людей, коренастых смуглых незнакомцев с суровыми лицами и узкими глазами, злобных незнакомцев, лишенных мечтаний и ничем не связанных с происходящим вокруг. Они не имели никакого значения для голубоглазых представителей прежних поколений, всем сердцем обожавших зеленые тропинки и белые деревенские башенки Новой Англии».
Вот так Лавкрафт представлял социальный строй Нью-Йорка: наводнившие город иммигранты действительно никак с ним не связаны, так как основали его голландцы и англичане, а у чужестранцев совсем иное культурное наследие. С помощью данного софизма Лавкрафт приходит к выводу, что «этот город камней и свиста нельзя назвать продолжением старого Нью-Йорка, в отличие от Лондона и Парижа, многое унаследовавших от своих древних предшественников. На самом деле город просто мертв, а его распростертое тело неумело забальзамировано и заражено странными существами, которые не имеют с ним ничего общего, хотя при его жизни все было иначе». Получается, иммигрантов он считал кем-то вроде червей.
Так почему же рассказчик не уезжает подальше от этого города? Он немного успокаивается, бродя по старым районам, хотя оправдывает свою нерешимость по поводу отъезда лишь следующими словами: «Я… не приполз обратно домой, дабы никто не пристыдил меня за поражение». Трудно сказать, насколько точно в этих словах отражаются чувства самого Лавкрафта, но позже мы еще вернемся к этому отрывку и поговорим о том, как на него отреагировала Соня.
Рассказчик, как и Лавкрафт, тоже приезжает в Гринвич-Виллидж и именно здесь в августе, в два часа ночи, встречает «того самого человека» – тот изъясняется причудливыми устаревшими фразами, да и одет довольно старомодно, так что рассказчик принимает его за безобидного чудака. Чудак же тот сразу чувствует в своем собеседнике такого же любителя старины, как и он сам. Человек ведет его по старым улочкам и дворам, и наконец они приходят к «увитой плющом стене дома», где и живет незнакомец. Имел ли автор в виду какое-то конкретное место? В конце истории рассказчик стоит «у входа в маленький черный дворик близ Перри-стрит», и это сразу указывает, что данный отрывок вдохновлен схожей прогулкой Лавкрафта, которую он совершил двадцать девятого августа 1924 года. «Уединенная колониальная экскурсия» как раз привела его к Перри-стрит, «где я выискивал безымянный затаившийся дворик, восхвалявшийся в тот день в Evening Post… Я без труда его нашел и еще больше им восхитился, потому что уже видел в газете. Эти затерянные улочки древнего города просто очаровательны…»78 Лавкрафт имеет в виду статью из New York Evening Post за двадцать девятое августа, вышедшую в колонке «Городские зарисовки». В статье имелся карандашный рисунок «затерянного переулка» на Перри-стрит и его краткое описание: «Все связанное с ним теперь утеряно – и название, и страна, и все опознавательные знаки. Его самая выдающаяся черта, а именно старая масляная лампа, висящая над кривыми ступенями, выглядит здесь совершенно неуместно, будто попала сюда с Острова потерянных кораблей после давнего кораблекрушения»79. Описание и правда заманчивое – неудивительно, что Лавкрафт сразу же отправился на поиски местечка. По его словам, он легко обнаружил этот переулок. Благодаря рисунку и упомянутым в статье деталям (о том, что переулок находится на Перри-стрит за улицей Бликер) становится ясно, что речь идет о нынешнем доме номер 93 на Перри-стрит, арка в котором ведет к переулку между тремя зданиями, до сих пор очень похожему на описание из той статьи. Более того, согласно исторической монографии, посвященной Перри-стрит, когда-то этот район населяли индейцы (они назвали его Сапоханикан), а в период между 1726 и 1744 годами в квартале, ограниченном улицами Перри, Чарльз, Бликер и Западной Четвертой, был построен роскошный особняк, в котором обитали богатые жители города, пока в 1865 году его не снесли80. Лавкрафт наверняка кое-что знал об истории этого района и умело включил детали в рассказ.
Однако для логики рассказа важно, что дом найти не так уж легко. Незнакомец специально запутывал рассказчика, водил его кругами, и в какой-то момент оба «ползли на четвереньках по низкому каменному проходу, такому длинному и извилистому, что я совершенно перестал ориентироваться в пространстве». Это действие важно для фантазийного элемента в истории, топография которой во всем остальном на редкость реалистична.
Есть здесь и поразительная автобиографическая деталь. В начале августа 1924 года во время поездки по колониальным достопримечательностям Гринвич-Виллидж Соня с Лавкрафтом действительно встретили пожилого мужчину, показавшего им некоторые скрытые от глаз места. Лавкрафт рассказывает об этом так:
«Завязав в процессе вышеупомянутой прогулки беседу с красноречивым джентльменом, мы многое узнали об истории района, например, что первые дома на Миллиган-Корт появились в конце восемнадцатого века и построила их методистская церковь для небогатых, но уважаемых семей прихода. Продолжая свой рассказ, наш дружелюбный Наставник привел нас к вроде бы ничем не примечательной двери в одном из двориков, а затем мы прошли через темный коридор к заднему входу. Мы даже не представляли, куда он нас ведет, но открывшаяся нам картина была поразительна. За той дверью, отрезанный от мира глухими стенами и фасадами домов, скрывался еще один то ли двор, то ли переулок, увитый растительностью, а с южной стороны тянулся ряд простых колониальных дверных проемов и окошек с мелкой расстекловкой!!.. Наслаждаешься этим захватывающим фрагментом прошлого, и в воображении всплывают бесконечные идеи для странных историй…»81
Поразительное сходство с блужданиями рассказчика, попавшего в истории «Он» в потайной дворик, пусть даже на четвереньках они и не ползали. А «идеи для странных историй» Лавкрафт, несомненно, унес оттуда с собой, хотя применение им нашел лишь спустя год.
В особняке мужчина начинает рассказывать об одном из своих «предков», который занимался неким колдовством, а научили его этому жившие в том районе индейцы. Позже он взял и отравил их, напоив испорченным ромом, так что добытой у них секретной информацией теперь владел только он. Какова же природа этих знаний? Мужчина подводит рассказчика к окну, сдвигает шторы, и взору волшебным образом открывается идиллический сельский пейзаж – естественно, это Гринвич образца восемнадцатого века. Рассказчик ошеломленно спрашивает: «И далеко ли вы можете – и осмеливаетесь – дойти?» Его собеседник с презрением задвигает шторы и на этот раз показывает ему картину будущего:
«Я увидел, как в небе летают непонятные существа, а внизу под ними раскинулся отвратительный мрачный город, где полно громадных каменных башен и нечестивых пирамид, яростно стремящихся ввысь, к луне. В бесконечных окнах сияли дьявольские огни. И, с ужасом глядя на все зависшее в воздухе, я заметил жителей этого города, желтокожих и косоглазых. Они были одеты в мерзкие оранжево-красные платья и безумно плясали под лихорадочный бой барабанов, непристойный грохот ударных и сумасшедший стон приглушенных труб, чьи неустанные завывания то нарастали, то спадали, будто грешные волны асфальтового океана».
Конечно, и здесь присутствует доля расизма – под «желтокожими и косоглазыми» жителями Лавкрафт, скорее всего, имел в виду азиатов, которые, вероятно, либо просто захватили город, либо (что, по мнению Лавкрафта, еще хуже) проникли в него путем кровосмешения с белыми, однако образ в любом случае получился мощным. Подозреваю, что эту идею он взял из плутовского романа Лорда Дансени «Дон Родригес, или Хроники Тенистой Долины» (1922), в котором Родригес вместе со спутником совершает нелегкий подъем в гору, чтобы добраться до дома волшебника, где в окнах попеременно показываются картины прошлых и будущих войн (в том числе и ужасы Первой мировой войны, далекие от средневекового периода, в котором происходят события романа)82.
Если бы на этом Лавкрафт и закончил, рассказ получился бы удачным, однако он опрометчиво добавил концовку в духе бульварных романов: духи убитых индейцев явились в виде черной слизи и унесли с собой старика (который, естественно, и оказался тем самым «предком»), а рассказчик нелепым образом провалился через несколько этажей здания и попал на Перри-стрит. Лишь спустя несколько лет Лавкрафт научится сдерживать себя и не «украшать» произведения подобными банальностями.
Заключительные строки рассказа также интересны с автобиографической точки зрения: «Куда он исчез, мне неизвестно, а сам я отправился домой к чистым новоанглийским улочкам, где по вечерам дует ароматный ветер с моря». Томаса Малоуна из «Кошмара в Ред-Хуке» послали в отпуск в Чепачет, штат Род-Айленд, чтобы он оправился от перенесенного шока, здесь же рассказчик навсегда возвращается в собственный дом, и это крайне жалкий пример счастливого конца. Тем не менее рассказ «Он» нельзя не считать очень мощной историей – тут и мрачная задумчивая проза, и апокалиптические видения безумного будущего, и мучительный крик души самого Лавкрафта.
В начале октября Фарнсуорт Райт взял рассказ в журнал (вместе с «Кошками Ултара»), и «Он» появился в Weird Tales за сентябрь 1926 года. Как ни странно, на тот момент Лавкрафт еще не отправил Райту «Заброшенный дом», а когда это все-таки произошло (вероятнее всего, в начале сентября), в публикации было отказано: Райт считал, что завязка истории слишком затянута83. Лавкрафт никак не прокомментировал случившееся, хотя до этого в Weird Tales принимали все его произведения, да и Фарнсуорт отказал ему в первый раз (правда, далеко не в последний). Говард упоминал о том, что перепечатал для Райта несколько более ранних рассказов и отправил одну партию в конце сентября, а вторую – в начале октября. Райт также хотел издать сборник историй из Weird Tales, куда вошел бы рассказ «Крысы в стенах»84, но из этой затеи ничего не вышло. Одна книга все же увидела свет – это был сборник «Лунный ужас» с произведениями А. Г. Бирча, Энтони М. Рада, Винсента Старретта и самого Райта (из ранних номеров Weird Tales), опубликованный издательством «Попьюлар фикшн». С коммерческой точки зрения задумка провалилась, поэтому больше никто не брался издавать подобные книги.
На одном только рассказе «Он» Лавкрафт не остановился. В среду, двенадцатого августа, встреча Клуба Калем продлилась до четырех утра, после чего Лавкрафт сразу отправился домой и набросал «сюжет для нового рассказа… или, возможно, повести» под заголовком «Зов Ктулху»85. Хотя он с уверенностью заявлял, что «написать саму историю теперь уже будет нетрудно», одно из важнейших в его творчестве произведений появится лишь через год. Немного грустно наблюдать за попытками Лавкрафта оправдаться перед Лиллиан за постоянное отсутствие работы: он предполагал, что такой длинный рассказ «обязательно принесет ему достойную оплату»; прежде почти то же самое он говорил про задумку повести или романа о Салеме: «Если его примут, то я получу неплохую сумму»86. Складывается впечатление, что Лавкрафт отчаянно старался убедить Лиллиан в том, что не проматывает ее (и Сонины) деньги, несмотря на безработицу и регулярные посиделки в кафе с «ребятами».
В августе Ч. У. Смит, редактор Tryout, подкинул Лавкрафту еще одну идею для сюжета, которую Говард изложил в письме к Кларку Эштону Смиту: «…гробовщик оказывается заперт в деревенском склепе, когда по весне начинает выносить накопившиеся за зиму гробы для захоронения, и чтобы дотянуться до окошка и выбраться, он ставит гробы один поверх другого»87
О проекте
О подписке