Склоняюсь над ней, воркую, беру ее на руки, теплую, достаю из кокона пеленок, из скопища игрушек.
– Все хорошо, плюшечка моя сладкая, все хорошо. Тише.
Глаза у Фрейи темные от возмущения, личико сердитое. Фрейя бодает меня в грудь. Привычно расстегиваю блузку. Процесс кормления в первую секунду потрясает, шокирует – впрочем, как всегда.
Фрейя жадно тянет молоко, и тут, под последний рывок, под заключительный лязг, под свист дежурного, перрон подается назад, плывет, уступая место ограждениям, затем – домам, наконец, полям с телеграфными столбами.
Все настолько знакомо, что сердце замирает. Вот Лондон меняется беспрестанно, сколько я его помню. Он вроде Фрейи – каждый день новый. Тут магазин открылся, там паб закрылся. Вчера еще не было «Огурца» – смотришь, уже стоит; то же самое с «Осколком»[1]. На пустыре появился супермаркет, жилые дома растут как грибы – за одну ночь, вырываясь то из топкой почвы, то прямо из бетона.
Дорога в Солтен – все та же.
Обугленный вяз.
Едва видное, замшелое сооружение времен Второй мировой.
Хлипкий мост – звуки, производимые катящимся по нему составом, создают полное ощущение, что висишь над пропастью.
Достаточно закрыть глаза – и я снова в одном купе с Кейт и Теей. Хихикая, обе надевают через головы форменные юбки, натягивают их прямо на джинсы; застегивают блузки, повязывают галстуки, не сняв маек. Помню, как Тея стала надевать чулки – бережно раскатывала чулок на своей бесконечной ноге, возилась с застежками под школьной юбкой. Вогнала меня в краску, сверкнув голым бедром. Я тогда сразу отвернулась, стала смотреть на пшеничное поле. Сердце колотилось, а Тея лишь усмехалась моей стыдливости.
– Пошевеливайся, Тея, – сказала Кейт. Впрочем, даже в ее голосе слышалась лень. Она уже успела одеться и запихнуть в чемодан джинсы с ботинками. – К Уэстриджу подъезжаем, там всегда садятся толпы курортников. Не хватало какому-нибудь старперу инфаркт получить.
Тея высунула язык и продолжила не спеша пристегивать пояс для чулок. Лишь когда поезд остановился на станции в Уэстридже, Тея наконец-то оправила юбку.
На платформе и впрямь ожидало немало туристов. Тея поморщилась. Поезд встал так, что напротив нашего купе оказалось семейство – мать, отец и мальчик лет шести, с ведерком и совком в одной ручонке и капающим мороженым в другой.
– Еще трое поместятся? – бодро поинтересовался отец семейства, распахнув нашу дверь. За ним ввалились жена и сын. В купе сразу стало ужасно тесно.
– Видите ли, в чем дело, – скорбным тоном заговорила Тея, – мы бы и рады ехать с вами, но наша подруга… – Тея указала на меня, – …ее, понимаете, на сегодня отпустили из колонии. На один день, чтобы посетить особые занятия в школе. Так вот, одно из условий – запрет на контакты с малолетними детьми. Судья на этом особо настаивал, а он лучше знает.
Мужчина заморгал, его жена издала нервный смешок. Мальчик не слушал – был занят сбором кусочков шоколадной глазури с переда футболки.
– Мы о вашем же сыне заботимся, – серьезно продолжала Тея. – Ну и, конечно, вовсе не хотим, чтобы Ариадна загремела в карцер.
– Рядом есть свободное купе, – добавила Кейт.
Я заметила: она изо всех сил старается не рассмеяться.
Тея поднялась, открыла дверь.
– Извините. Нам ужасно неловко. Мы просто не хотим проблем – ни себе, ни вам.
Мужчина окинул нас подозрительным взглядом и подтолкнул к двери жену и сына.
Едва они шагнули в коридор, Тея перестала сдерживаться. Пожалуй, семейство курортников успело расслышать ее смех – дверь-то не мгновенно захлопнулась. Кейт, однако, покачала головой.
– Незачет, Тея. Они тебе не поверили.
– Да ладно!
Из кармана школьного блейзера Тея извлекла пачку сигарет, прикурила и глубоко затянулась, несмотря на то, что на окне висела табличка «Курить запрещено».
– Главное, что убрались.
– Они, Тея, убрались, потому что приняли тебя за сумасшедшую. Говорю: незачет.
– Это… это у вас игра такая? – спросила я.
Пауза повисла надолго. Тея и Кейт уставились друг на друга, как на сеансе телепатии. Решали, что ответить. Я почти видела, как между ними искрит воздух. Наконец Кейт улыбнулась – уголком рта. Подалась ко мне, оказалась настолько близко, что в ее серо-синих глазах стали видны темные прожилки.
– Это не просто игра. Это наша с Теей игра. Называется – игра в ложь.
Игра в ложь.
Воспоминания шокируют внезапностью – как запах моря, как вопли чаек над Ричем. А ведь я практически вытеснила их, практически сумела изгладить из памяти расчерченный лист бумаги, что висел у Кейт над кроватью, весь испещренный какими-то иероглифами, которые служили для сложнейшей системы накопления баллов. Это – за новую жертву. Это – за полную правдоподобность. Дополнительные баллы за продуманные детали, за одурачивание тех, кто однажды уже обвинил тебя во лжи. В известном смысле я до сих пор играю в это, не задумываясь. Играю беспрестанно.
Со вздохом смотрю на умиротворенное, довольное личико Фрейи. Фрейя тянет молоко, Фрейя занята, поглощена полностью. Смогу ли я это сделать? Смогу ли вернуться? Я не знаю.
Что стряслось? Что заставило Кейт прислать нам сообщения среди ночи? Причина может быть только одна – и мне тяжело о ней думать.
Поезд замедляет ход, приближаясь к солтенскому вокзалу. Вибрирует мобильник. Наверное, Кейт прислала сообщение – я здесь, я жду. Но это не Кейт. Это Тея.
Скоро буду.
Перрон пуст. Едва растворяется вдали грохот поезда, едва умиротворение, подобно ковру, вновь разворачивается над Солтеном, я улавливаю летние звуки – стрекотание сверчков, птичий щебет, отдаленный шум комбайна. Раньше первое, что я видела на парковке, был сине-голубой школьный микроавтобус. Теперь парковка похожа на раскаленную пыльную коробку, и никого на ней нет – даже Кейт.
Качу коляску к выходу с перрона, тяжеленная сумка оттягивает плечо. Ну и что мне делать? Звонить Кейт? Надо было заранее обговорить с ней время. Мое сообщение наверняка дошло, но что, если мобильный Кейт разрядился? В любом случае на мельнице нет стационарного телефона.
Ставлю коляску на тормоз, достаю из сумки мобильный. Надо проверить новые сообщения и заодно посмотреть, который час. Пока ввожу пин-код, вдали нарастает шум двигателя. Дюны заглушают его, но ошибки быть не может. Действительно, к парковке подъезжает автомобиль. Я ожидала увидеть огромный внедорожник, на котором Кейт семь лет назад приехала к Фатиме на свадьбу. Как сейчас помню: вместо пассажирских кресел – скамьи, а в опущенном окне торчит темная, с вываленным языком, морда Верного. Однако к парковке заруливает обычное такси. Целую минуту я сомневаюсь, что за мной приехала Кейт, но вот она не без труда выбирается с заднего сиденья, сердце трепещет, и я уже не адвокат по гражданским делам, не мать, а девчонка, что бежит по перрону навстречу лучшей подруге.
– Кейт!
Она ничуть не изменилась. Те же тонкие, даже костлявые, запястья, те же светло-каштановые волосы и кожа медового оттенка, тот же вздернутый кончик носа, те же веснушки. Только волосы отпустила, перехватывает их простой резинкой, а тончайшую кожу вокруг глаз и рта испещряют лучики морщинок. Во всем остальном Кейт – прежняя, моя. Мы обнимаемся, я вдыхаю ее запах. Кейт осталась верна и своим излюбленным сигаретам, и привычному мылу. И, как всегда, от нее, художницы, пахнет живичным скипидаром. Чуть отстраняюсь, ловлю себя на дурацкой улыбке – счастливой, вопреки всему.
– Кейт, – повторяю в очередной раз, а она в очередной раз обнимает меня, прижимаясь щекой к моим волосам.
Детский писк напоминает, кто я, кем стала – и что произошло с нашей последней встречи.
– Кейт.
Односложное имя так легко, так сладко произносить.
– Кейт, познакомься с моей дочкой.
Приподнимаю козырек детской коляски, беру маленький, теплый, сердитый, сучащий ножками сверток, подношу к Кейт.
С трепетом Кейт принимает у меня Фрейю. Подвижное, тонкое лицо расцветает улыбкой.
– Какая ты красавица, – воркует Кейт. Голос мягкий и хрипловатый – как мне и помнится. – До чего похожа на свою мамочку… Айса, она прелесть!
– Что, правда на меня похожа?
Синие глаза Фрейи уставились в синие глаза Кейт. Пухлая ручка тянется дернуть за волосы, замирает, зачарованная особым светом, какой бывает только возле моря.
– Глазки ей от Оуэна достались, Кейт.
В детстве я ужасно расстраивалась, что глаза у меня не синие.
– Ну что, поедем?
Кейт обращается к Фрейе, а не ко мне. Берет Фрейю за ручку, гладит пухлые, шелковистые младенческие пальчики, трогает ямочки на запястьях.
– Пора. Поехали.
– Куда делась твоя машина?
Мы идем к такси – Кейт несет Фрейю на руках, я толкаю коляску, в которой лежит сумка.
– Барахлит опять. А на ремонт денег нет. Как обычно.
– Кейт!
«Когда ты уже найдешь нормальную работу? – вот что я могла бы спросить. – Когда продашь мельницу, когда переедешь в нормальный город, где твой талант оценят по достоинству? Когда перестанешь зависеть от туристов, которых в Солтене год от года все меньше?» Но я молчу. Потому что знаю ответ. «Никогда». Кейт никогда не покинет мельницу. Никогда не уедет из Солтена.
– На мельницу, леди? – кричит из окна таксист, и Кейт кивает:
– Да, Рик, спасибо.
Рик выходит из машины.
– Давайте я уберу коляску в багажник. Она у вас складная?
– Конечно.
Снова борьба с клапанами и застежками, и внезапное осознание:
– Черт, я же детское кресло забыла! Колыбель взяла – думала, Фрейя в ней спать будет. А кресло – нет.
– Не волнуйтесь, здесь полицейского днем с огнем не найдешь, – успокаивает Рик, закрывая багажник. – Только и есть что сынок Мэри, а он моих пассажиров арестовывать не станет.
Боюсь я вовсе не ареста; но имя «Мэри» режет слух.
– Сынок Мэри? – Я смотрю на Кейт. – Это Марк Рен, что ли?
– Он самый. – Кейт выдавливает улыбку, рот у нее чуть кривится. – Теперь его величают «сержант Рен».
– Мне казалось, он еще юнец.
– Всего на пару лет моложе нас, – говорит Кейт.
Разумеется. Тридцать лет – достаточный возраст, чтобы служить в полиции. Но Марк Рен видится мне четырнадцатилетним юнцом с прыщами и пухом над верхней губой, с привычкой сутулиться, чтобы скрыть шесть футов два дюйма роста. Помнит ли он нас? Помнит ли нашу игру?
– Ничего не поделаешь, – извиняющимся тоном произносит Кейт, пока мы пристегиваемся. – Придется держать Фрейю на коленях. Конечно, это не идеальный вариант.
– Я поеду тихо-тихо, как твоя улитка, – обещает Рик, выезжая с парковки на дорогу среди дюн. – Тут всего-то несколько миль.
– Через марш[2] ближе, – бросает Кейт и стискивает мою ладонь. Понятно: в ее воспоминаниях сейчас – все наши походы через марш в школу и обратно.
– С коляской по пескам не пройти.
Рик пытается поддерживать разговор:
– Жарко для июня, верно?
Заворачивает за угол, навстречу солнцу. Солнечный свет пятнает листву, мельтешение слепит, жарит щеки. Жмурюсь. Интересно, я солнцезащитные очки вообще взяла? Поддакиваю Рику:
– Пе́кло еще то. В Лондоне гораздо прохладнее.
– Что это вам вздумалось приехать в наши края? – Взгляд Рика в зеркале заднего вида встречается с моим. – Вы учились в школе вместе с Кейт?
– Да.
После этого лаконичного ответа я замолкаю. Действительно, что это мне вздумалось? Что меня позвало? Сообщение из трех слов? Переглядываюсь с Кейт, понимаю: сейчас, при таксисте, она объясняться не станет.
– Айса приехала на вечер встречи, – неожиданно выдает Кейт. – Завтра в Солтен-Хаусе торжественный ужин.
Хлопаю глазами, но Кейт сжимает мне ладонь: кивай да помалкивай. Мы доезжаем до железнодорожного переезда, машина подпрыгивает на рельсах, и я вынуждена обхватить Фрейю обеими руками.
– Говорят, эти ужины в Солтен-Хаусе просто шикарные, – вздыхает Рик. – Моя младшенькая там подрабатывает официанткой, я всякого от нее наслушался. И канапе подают, и шампанское, и бог знает что еще.
– Не знаю, не видела, – говорит Кейт. – Просто сейчас пятнадцатая годовщина нашего выпуска, вот я и подумала: не пора ли побывать на вечере встречи?
Пятнадцатая годовщина? С минуту мне кажется, что Кейт ошиблась в подсчетах. Мы-то сами покинули школу семнадцать лет назад, с аттестатами о среднем образовании – останься мы на подготовку к университету, Кейт была бы права. Для наших одноклассниц с выпуска прошло как раз пятнадцать лет.
Такси заворачивает за угол, я буквально стискиваю Фрейю. Вот я дура, что не взяла детское кресло!
– Часто подругу навещаете? – продолжает Рик, глядя на меня в зеркало.
– Нет. Не то чтобы. Давно здесь не была. – Ерзаю на сиденье, понимая, что Фрейе тесно и неловко в моих объятиях, но хватку ослабить не могу. – Все, знаете, хлопоты, дела какие-то…
– Жаль. У нас так красиво, – откликается Рик. – Лично я не представляю, как бы в другом месте жил. Конечно, каждая лягушка свое болото хвалит. А ваши отец с матерью откуда родом?
– Они… они… – Слова застревают в горле, но Кейт рядом, и я умудряюсь выговорить: – Отец сейчас живет в Шотландии, а сама я росла в Лондоне.
Только что такси цеплялось боками за ограду пастбища – и вот уже мы едем через марш. Внезапно впереди возникает река. Наша река. Рич. Серая гладь с тростниковыми островками, с легкой рябью, почти не искажающей отражения линялых облаков; ширь, и простор, и блеск, и чистота, от которых ком подступает к горлу. Кейт смотрит мне в лицо, улыбается, шепчет:
– Что, забыла уже?
Качаю головой:
– Конечно, нет.
Я лгу. Я действительно успела забыть, что нигде в мире нет ничего, подобного нашей реке. Я видела немало рек, пересекала и другие устья – но ни одно не было столь прекрасно, ни одно не являло слияния земли, небес и моря – столь полного, столь безоглядного слияния, что и не разобрать, где кончаются облака и начинается водная стихия.
Дорога становится направлением. Шины шуршат по гальке, брюхо автомобиля царапает сухая трава.
Наконец впереди вырастает черный силуэт, ложится тенью на тихую воду, располосованную отражениями облаков. Это – приливная мельница, еще более обветшалая, чем мне помнится; уже не строение, а куча пла́вника, собранного ветрами, поставленного торчком среди вод; игрушка ветров, которую они в любой миг могут сломать, разметать по морю. Сердце екает, непрошеные воспоминания бьются в черепной коробке, щекочут крыльями виски.
Закат. Голая Тея плещется в Риче, кожа у нее золотая, чахлые деревца отбрасывают неожиданно длинные, неожиданно черные тени на воду, которая в лучах солнца кажется жидким пламенем; устье подобно великолепной тигровой шкуре.
Морозное утро, камыши и тростники густо опушены инеем. Кейт распахнула заиндевевшее окно, высунулась, раскинула руки, выкрикивает что-то восторженное. Слова белыми облачками уносятся в небо.
Полдень. Фатима в крошечном купальнике растянулась на деревянных мостках. Кожа у нее оттенка красного дерева, гигантские солнцезащитные очки отражают ослепительную водную рябь.
А еще – Люк. Но здесь мое сердце запирается от памяти на ключ.
Мы подъехали к воротам.
– Лучше здесь и остановиться, Рик, – говорит Кейт. – Сегодня ночью был прилив, земля еще не просохла. Завязнете.
– Точно? – Рик оборачивается. – А то я не прочь рискнуть.
– Не надо. Мы прогуляемся.
Кейт тянется к ручке, вынимает банкноту в десять фунтов, однако Рик жестом отказывается от денег.
– Себе оставьте.
– Но, Рик…
– Я всю дорогу Рик. Ваш отец был хорошим человеком, что бы здесь о нем ни болтали; да и вы уже сколько лет среди сплетен живете и не пачкаетесь. В другой раз заплатите.
Кейт сглатывает, явно хочет что-то сказать, но не может. Произношу за нее:
– Спасибо вам, Рик. От меня-то вы деньги можете принять, верно?
Достаю десять фунтов. Рик колеблется, и я кладу банкноту в пепельницу. С Фрейей на руках выбираюсь из такси, Кейт тащит мою сумку, вынимает из багажника коляску. Наконец Фрейя уложена и пристегнута, и Рик решается:
– Так и быть, возьму. Понадобится куда-нибудь подъехать – сразу мне звоните. Хоть днем, хоть ночью. Договорились? Этакое страшное место, – продолжает он. – Не сегодня завтра под воду уйдет, а вы тут одни, без машины. Звоните мне, поняли? О деньгах не думайте.
– Поняли, поняли, – говорю я и для большей убедительности киваю.
И правда, как-то надежнее, когда есть, кому позвонить.
Итак, Рик уехал. Смотрим друг на друга, сами не понимаем, что нам связало языки. Солнечный жар льется с высоты прямо на наши макушки. Хочу спросить Кейт насчет сообщения, но что-то меня удерживает. Пока я собираюсь с мыслями, Кейт распахивает ворота, подталкивает меня вперед. Иду к деревянным мосткам, соединяющим мельницу с берегом.
Мельница расположена на клочке песчаной почвы, который едва ли шире, чем фундамент. Вероятно, в прежние времена этот клочок был частью берега. При строительстве прорыли узкий канал. Отделив мельницу от суши, он регулировал приливы и отливы, вращавшие мельничное колесо. Теперь колеса́ нет, и только черный обрубок, торчащий из стены, указывает на место их прежнего нахождения. Над обрубком устроены мостки в десять футов длиной – именно настолько мельница отстоит от берега. Семнадцать лет назад мы, четверо, бегали разом по этим мосткам; сейчас даже представить страшно, как мы не боялись, что дерево не выдержит нашего совокупного веса. Мостки – гораздо у́же, чем мне помнится, просоленные доски местами прогнили, а поручней здесь и раньше не было. Кейт, впрочем, ступает уверенно, неся мою сумку.
Делаю глубокий вдох, отгоняю страшные картины (мостки рушатся, коляска скользит в соленую воду) и следую за Кейт. Сердце колотится где-то в горле, когда коляска проезжает над проломами. Выдыхаю, лишь очутившись в относительной безопасности по ту сторону мостков.
Дверь не заперта. Ее здесь никогда не запирали. Кейт надавливает на ручку, отступает, пропуская меня внутрь. Толкаю коляску по деревянным ступеням, вхожу.
С Кейт я последний раз виделась семь лет назад, а вот в Солтене не была вдвое дольше. Целый миг кажется, что я сделала шаг в прошлое, мне снова пятнадцать, и это мое первое посещение мельницы – так завораживающе прекрасен царящий здесь упадок. Высокие асимметричные окна с потрескавшимися рамами выходят на устье, сводчатый потолок заставляет запрокидывать голову, высматривая в сумрачной вышине почерневшие балки; лестница идет винтом, как пьяная, делает передышки на хлипких площадках, заглядывает в спальни, словно кого-то ища, пока не успокаивается в мансарде с видом на стропила, под самой крышей.
Я вижу закопченную печь с гнутой, как змея, трубой и приземистый диван с лопнувшими пружинами; но главное – картины. Им нет счета; они кругом. Некоторые мне незнакомы – наверное, их рисовала Кейт; но не меньше сотни для меня словно старые друзья или полузабытые имена. Вот над ржавым умывальником, в золоченой раме – малютка Кейт, круглолицая, с чубчиком, сосредоточенно тянется к некоему объекту, скрытому художником от зрителя.
Вот между высоких окон, незаконченный холст – Рич, хрусткое зимнее утро, одинокая цапля низко летит над замерзшей водной гладью.
У двери, что ведет к туалету, – акварельный портрет Теи. Контуры лица размыты, Тея словно впитывается шершавой бумагой.
Над столом карандашный набросок – мы с Фатимой качаемся в гамаке, наши руки сплетены, мы смеемся – словно причин для страха вовсе нет.
Воспоминания, подобно приливной волне, едва не сбивают с ног, тянут за собою обратно в прошлое – но тут раздается громкий лай. Вихревое пятно – белое с серым – мчится ко мне, и в следующую секунду две большие лапы уже на моих плечах. Верный тычется темной в крапинку мордой мне в колени, разбивает чары – ведь Верного в нашем прошлом не было.
– Кейт, здесь все по-прежнему!
Понимаю: звучит глупо, банально. Кейт передергивает плечами, расстегивает ремешки коляски.
– Не все. Видишь – я холодильник передвинула.
О проекте
О подписке