Однако петербургская свобода от праформы есть несвобода от прожекта, человеческого умышления как напряженного черчения за Бога. Город плана, каким бы совершенным ни был план, есть воплощенный произвол. Самым умышленным в России назван Петербург у Достоевского.
Москва, наоборот, не может быть любой. Что там любой; в Москве непозволительно выдумывать, в ней нужно только вслушиваться, всматриваться и – слышать или нет; видеть или нет.
Москва путь узкий. История ее строительства есть череда прозрений и ослеплений, приближения к праобразу и бегства от него. Великий зодчий по-московски тот, кто умалился, забыл себя, и тем возвысился, да со товарищи.
Великий зодчий в Петербурге есть игра свободы на свободном поле. Петербург широкий путь, история удачи.
Москва история удачи тоже, но такой удачи, память о которой в море неудач сделалась памятью о Китеже.
И потому еще так очевидны неудачи, что не по сравнению с другими городами, а по сравнению с другой Москвой, укорененной в нашей интуиции.
И тем прекрасней Петербург, что нет другого Петербурга в нашей интуиции.
Всякая русская опричнина, то есть двоение Москвы, попытка начинать столицу в новом месте, движется, помимо прочих двигателей, этой интуицией. Чувством праобраза над городом и знанием отхода от праобраза. Есть Две Москвы на вертикали мира, – соглашается опричнина и принимается раздваивать Москву в горизонтальном мире.
Ошибка уясняется особенно при взгляде на опричнину петровской Яузы и Петербурга: Замысел остался над обетованным городом, а на случайном месте остается умышлять.
Закоченел и обездвижен Петербург. Самопровозглашенный идеал не может не схватиться, выбрав только время.
Но, сам застывший, Петербург исходит из себя навязчивым примером. Вот уже третий век он размечает по линейке, режет по живому и обставляет себялюбивыми шедеврами древние города, чья метафизика одной природы с метафизикой Москвы. Он поставляет им себя в прообразы вместо праобраза.
Как город слишком видимый и здешний, Петербург не может не иметь успеха в этом.
Однако здешнее не может быть праобразом Москве.
Другое имя этой темы – Казаков / Баженов.
Великий Казаков вполне средневековый человек. И потому он человек Москвы. Он человек-Москва, сгоревший, почитай, в одном пожаре с ней. От вести о пожаре города, который называется доселе казаковскою Москвой. Его наследие не соберет и трех упреков города.
Не то Баженов. Историки архитектуры знают, как Москва стремится эту рану зализать, чтобы и памяти не оставалось по архивам. Баженов ничего не смог в Кремле и чуть побольше в городе и за его чертой. Зато он мог ломать: палаты, стены, башни, храмы; ломать и завещать ломать. Баженов со своей кремлевской перестройкой – архитектор умышления, не ведающий Замысла Москвы и в мощь вполне религиозного экстаза поставляющий свое творение на место Божия.
Обозревая Кремль после Баженова, Николай Львов воскликнет в своем «Опыте о русских древностях в Москве 1797 года»: «<Теперешним> художникам однако неизвестно то таинство, по которому старинная добрая вера, точность и терпение далеко превосходили нынешнюю ученость». Единственный писатель среди русских архитекторов, Львов проговаривает то, о чем молчит средневеково молчаливый Казаков.
Сенат на плане Кремля 1826 года
Местность между Никольской и Чудовской улицами Кремля на плане Горихвостова, 1760-е, и по проекту В.И. Баженова, 1768
Что это за бессмыслица, наследство варварских времен, думал, наверное, Баженов, видя, как Чудовская улица Кремля уперлась в стену мимо башни. И вычертил ей правильное ложе.
А Казаков? О, как он ясно виден! И кто ж его не видел, нанимая мастера поставить дачу или печь. Он нюхает, как лис. Он месяцами молча, с прищуром, скитается по стройке. Он курит днями, сидя на бревне. Бросает на свою нормальность подозрения. Тут ему смета, погода, бригада, указ; он не слышит. Он слушает и слышит про другое.
И вписывает в глупый, варварский, «от пьяного сапожника», средневековый угол стены и улицы ротонду своего Сената. А уже ротонда с ее куполом приходится на ось кремлевской башни, становясь последним камнем Красной площади и новым образом державы.
Сенат словно всегда стоял на этом месте. Всегда готов был стать, и вот, увиден, воплощен.
Сенат (в глубине) на панораме Москвы и ее окрестностей из альбома А. Барона. 1847. Фрагмент
Вид Кремлевской стены и здания Судебных установлений (Сената) от церкви Василия Блаженного. Фото из Альбомов Найденова. 1880-е
Баженовский проект Кремлевского дворца, возможно, тяготеет над Москвой в надежде воплотиться. Непостроенное остается в городе и ждет. С памятью непостроенного надо обходиться как с особенной реальностью.
Проблема исхождения архитектурной формы не решена, да кажется, и не поставлена. Поэты, композиторы твердят, что ничего не сочиняют сами, только слушают диктант. Отказывать архитектуре в работе под диктовку значит ставить ее ниже других искусств.
Но ставить ее вровень значит столкнуться с новой тайной: входит ли в состав диктовки, кроме формы, адрес здания? И если да, то открывается ли адрес зодчему всегда, когда открылась форма? Что если Баженов лишь ошибся адресом? Кварталом? Километром?
Конечно, у Москвы есть образцы, прообразы: Рим, Иерусалим, Константинополь. Но каково их сочетание с праобразом, с другой Москвой?
Имена римской, иерусалимской и константинопольской сакральной топографии суть градоведческие категории. А сами эти города – целые суммы категорий. Непротиворечивое схождение трех сумм с московской причисляет Москву к сонму святых и вечных городов.
Так; но средневековую Москву совсем не занимало подражание Риму. Намеренно она уподоблялась Иерусалиму. Знаки Рима проступали сами, помимо воли градоделов. И наоборот: Новое, тем более Новейшее время отстраняется от Иерусалима как от образца, ориентируясь на Рим античной, ренессансной и барочной классики. А знаки Иерусалима в это время проступают сами.
Сакраментальное Семихолмие имеет символический, не счетный смысл. В растущем Риме семь холмов стали двенадцатью. Холмы спорят о первенстве – градостроительном, духовном, политическом.
Так же и Семь холмов Москвы отождествляются не счетно, а прочтением их символического смысла. Но для начала – простым сличением двух карт, Москвы и Рима. Стоит лишь повернуть одну из них, как поворачивают ключ, на девяносто градусов, до совпадения с другой. Именно так повернуты, ориентируясь на запад, первые карты Москвы.
План античного Рима. Издание Ф.А. Шрамбла. Вена. XVIII век
План Москвы Мериана. XVII век
Нельзя не видеть сходство двух ландшафтов. И нужно видеть сходство знаков на холмах и в междухолмиях.
Однако полагать, что москвичи передавали поколениям друг друга завет и способы уподобления своей столицы Риму, значит впадать в ошибку. Не Москва печатает свой образ с Рима, но Москва и Рим – с единой матрицы. Рим и Москва суть воплощения общего Замысла о Вечном городе. Его проекции на два ландшафта, две культуры, две шкалы времени.
Сказанное выше не о Третьем Риме сказано. Свидетельство о Третьем Риме не касалось топографии Москвы. Для Филофея Третий Рим есть христианское русское царство. Имя Москвы является у анонимного Продолжателя Филофея.
Топографично представление столицы о себе как о Втором Иерусалиме. Шествия Вербного воскресенья, Шествия на осляти, были праздниками Входа Господня равно в Первый и Второй Иерусалим.
Понятия о Третьем Риме и Втором Иерусалиме суть стороны единой профетической формулы. Гласящей, что центр силы мира, Москва, как до нее Константинополь, есть одновременно центр святости и благочестия. Что Третий Рим по силе своей «ныне удерживает», задерживает, держит вовне антихриста, – Второй Иерусалим по святости и благочестию встречает Христа, грядущего во Славе.
Из этой формулы возможно вывести другую, формулу русской столичности.
Киеву дано быть Иерусалимом, но не Римом. Это святой, но слабый город. Его святость убывает без защиты.
Петербургу дано быть Римом, но не Иерусалимом. Его сила убывала без святости. Впрочем, его святость нарастает.
Лишь Москве дано быть Римом и Иерусалимом одновременно. Как некогда Константинополю. И потому Москва есть Новый Константинополь, Новый Иерусалим и Третий Рим.
Безмерна славна и хвальна кречатья добыча.
Книга глаголемая Урядник сокольничья пути
ПИСЬМО АРИСТОТЕЛЯ
Знамения – Zirfalco bianco – «Орнистотель»
НАПРУДНОЕ
Всадник на белом коне с белым кречетом на рукавице – Князь Патрикеев – Церковь Трифона в Напрудном
ИВАН ВЕЛИКИЙ
Иван и София – Возможное путешествие
СОЛОМОН И КИТОВРАС
Апокриф – Мудрость и Премудрость – Две природы Китовраса
НА НОВОМ КРУГЕ
Упущение – Обновление брака – В закладе
Успенский собор. Цветная фотография конца XIX – начала XX века
Вот и над нами, шестой век спустя, стояла хвостатая комета. А в исходе 1471 года, после Рождества, явились две сразу. Луч первой «аки хвост великия птицы распростреся», у второй же был «тонок, а не добре долог». Где одна заходила, всходила вторая.
Что было думать Ивану Великому? Как понимать о своем государстве?
Под этими звездами послано было за Софьей Палеолог, передавшей из Рима согласие выйти за государя Москвы.
Под этими звездами, только растаяло, начали строить и новый Успенский собор. Старый, времен Калиты и митрополита Петра, не сразу снесли, но сперва заключили в больший периметр новых фундаментов. Снести собор было нельзя без дозволяющих знамений, коль скоро Петр митрополит, его могила есть краеугольный камень города. Успенский же собор над этим камнем – самим Петром обетованное условие величия Москвы. Но и не обновить собор было нельзя: обетованное Петром величие сбывалось на глазах, а старый малый храм стоял подпертый древом. Купец Тарокан, кто был такой, а выстроил себе в Кремле кирпичные палаты раньше государя. (Впрочем, таракан, по Далю, первый жилец, новосел, к прибыли.)
Иван должен был вспомнить все знамения, все обстоятельства той несчастливой, черновой попытки нового собора.
И как после сноса начального храма каменотесы – по-летописному, «камнесечцы» – роняли обтески на раку святого Петра, пока не воздвигли над ней, в ограде уже поднимавшихся стен, деревянную церковь на время.
И как в ноябре он, Иван, обвенчался во временной церкви с приехавшей Софьей.
И как на следующий год преставился митрополит Филипп, другой инициатор совершавшегося храмоздательства, ин был положен в возрастающей ограде стен собора. Так ископал себе могилу, положил себя в фундамент старого собора святитель Петр при Калите.
События спирально восходили на древний круг, пожалуй, обещая правоту происходящего.
И вдруг на третье лето, в мае, как-то за полночь, собор, возведенный «до замкнутия сводов», едва разошлись камнесечцы, упал на себя.
Когда улеглось, Иван опять послал в Италию. Теперь за мастером. По совету великой княгини, по ее итальянским путям.
О проекте
О подписке