Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий…
Всякий раз, когда подхожу к этим воротам, цепенею от страха. Ноги подкашиваются, не идут. И даже пушкинские «Бесы» не помогают, хотя это мой старый проверенный способ: если страшно, твержу эти строчки про себя, шепчу их или даже выкрикиваю, но только когда никого нет рядом – все-таки я стараюсь не выглядеть сумасшедшим.
Еду, еду в чистом поле,
Колокольчик дин-дин-дин…
Нет. Все равно не по себе!..
Эти нелепо громадные ворота всегда распахнуты. Кованые створки перекосились и вросли в землю, а сейчас на треть утопают в сугробах. Но мне кажется: вот войдешь – и ворота оживут, захлопнутся за спиной, как капкан.
Створки висят на массивных столбах, похожих на крепостные башни. Когда-то вправо и влево от ворот уходила ограда, но ее давно разрушили, растащили по кирпичику, так что одиноко торчащие столбы с шипастыми створками выглядят до жути нелепо.
К правому столбу прикручена вывеска:
МЗ РФ
ДЗ г. Москвы
ЛМУУПП
«СГД-хоспис № 84»
Каждый раз останавливаюсь перед воротами и подолгу разглядываю эту вывеску. Не потому, что она мне нравится, – наоборот, меня бесит эта дурацкая кучка букв! Мне отвратительны аббревиатуры. Для меня они – издевательство над языком, уродливые порождения тупой бюрократии. В моем лексиконе больше миллиона слов, я знаю двенадцать языков, из них четыре древних, на которых никто не говорит уже тысячи лет. Но чтобы расшифровать эту убогую вывеску, мне пришлось лезть в интернет! Ну ладно, МЗ и ДЗ – еще понятно: это министерство и департамент здравоохранения. Но вот что за чудовищный ЛМУУПП? Оказалось, так обозначается «лечебное муниципальное унитарное учреждение педиатрического профиля»… Ну а что такое СГД, сегодня, к несчастью, знают все. И вздрагивают от этих букв, сбитых в жесткую колючую конструкцию – СГД. Синдром Гувера – Джонса…
И вот всякий раз, подойдя к этим воротам, стою как баран, уставившись на облезшую вывеску, и распаляю себя, кляну тупых бюрократов, киплю от злости. Но не потому, что я такой желчный, а потому, что закипающий гнев придаст мне смелости идти дальше.
Хоть убей, следа не видно,
Сбились мы, что делать нам…
Ворота позади. За ними начинается крутая и кривая асфальтовая дорожка, идущая к хоспису через еловый бор. Вековые ели стоят по сторонам сплошным частоколом. Здесь – нечаянная подмога: дорожка покрыта ледяной коркой, и надо ступать осторожно, чтобы не грохнуться, а я благодарен всему, что отвлекает меня от страха. Вот и погода сегодня помогает: безумная чехарда солнца и метели и льдистый снег, секущий лицо…
Вьюга злится, вьюга плачет,
Кони чуткие храпят…
Сегодня мой день рождения. Тридцать седьмой. Но об этом никто, кроме меня, не помнит – как и в прошлом году, да и в позапрошлом тоже. Отец, правда, год назад позвонил. Но с опозданием на неделю. Долго, путано извинялся. Хотя при этом думал, что опоздал всего на день… Ох, да Бог с ним! Мне даже спокойнее, что никто не знает про мой день рождения.
Зато утро сегодня выдалось замечательное! Мои хозяева второй день как укатили к родственникам – куда-то в Елец, что ли. Я свободно шастал по квартире как по своей. И даже сделал себе отличные подарки. Во-первых, наступил босой ногой на что-то острое. Оказалось, что это винтик от любимых очков, потерянный две недели назад, и я сумел вкрутить его на место кончиком ножа и починил отвалившуюся дужку. Во-вторых, нашел на кухне медную хозяйскую турку, без дела валявшуюся на шкафу. Сварил в ней кофе, и он получился на редкость хорошим – забытый вкус! Ведь обычно мне приходится варить кофе в кастрюле, и всегда второпях… И вот с большой чашкой этого прекрасного кофе и в удобных любимых очках я засел за перевод древнего текста, к которому наконец подобрал ключи. Но скоро отвлекся, стал думать о другом, и из меня выскочило несколько неплохих строф, только рифмы надо будет подшлифовать… А потом – будто по затылку огрели – вспомнил, что придется ехать в хоспис, чтобы встретиться с отцом Глебом. Именно сегодня он пожелал обсудить мою работу. И вот целый час, пока я трясся в двух автобусах и ехал в метро, я нещадно грыз себя за то, что не решился воспротивиться отцу Глебу и перенести встречу на другой день… Ох, да какая разница! Все равно пришлось бы ехать сюда рано или поздно.
Сил нам нет кружиться доле,
Колокольчик вдруг умолк…
Для Пушкина тридцать седьмой день рождения стал последним. А мне что принесет этот год моей жизни?..
Совсем замедляю шаги, делаю вид, что задыхаюсь, поднимаясь в горку, даже держусь за еловые стволы, близко подступающие к дорожке. Это – трусливая пантомима для проходящих мимо людей: боюсь показать им, что ноги у меня подкашиваются от страха.
Скоро еловое ущелье раздвинется, и покажется здание хосписа. Дорожка становится более пологой, но начинаю и вправду задыхаться. И с каждым шагом сильней искушение повернуть и бежать обратно, прочь от этого места… Но до такого малодушия я опустился лишь раз – прошлой осенью, когда услышал оттуда протяжный и тонкий крик. Не хриплый, не срывающийся, а чистый и звонкий, на одной ноте, будто там шел урок вокала. Все окна закрыты, и, значит, крик был таким, что пронзал стекла. Кричало все здание, кричал парк. Вот тогда я повернулся и побежал, обжигаясь стыдом под взглядами людей, идущих навстречу. Но все же успел заметить, что одни замерли, остолбенели, услышав крик, а другие как ни в чем не бывало продолжают шагать, и я подумал, что так можно отличить посетителей от врачей.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине…
Нет, не помогает!.. Однажды по дороге к хоспису попробовал молиться вместо этих «Бесов». Но – Господи, прости – с молитвой почему-то стало еще страшней.
Здание, где размещается хоспис, наверное, самое странное в Москве. «Википедия» сообщает, что ему всего-то сто пятьдесят лет. Но выглядит оно как средневековый замок. Да еще такой, которому намеренно придали устрашающий вид. Его построил некий богатый безумец, возомнивший себя магом, алхимиком, Фаустом и чуть ли не великим инквизитором. Построил для себя и для собраний тайного общества – то ли масонов, то ли розенкрейцеров, то ли еще кого похуже. Этот замок, угрюмый днем и зловещий ночью, стоящий на холме в густом еловом бору, некогда считался подмосковной усадьбой, но, давно поглощенный растущим городом, не слился с ним, остался торчать на его теле уродливой черной бородавкой… Известно, что строители замка коптили каждый камень над горящей смолой, чтобы стены казались опаленными пожаром, как стены крепости, пережившей осаду. Под крышей замка, словно ряды гнилых зубов, торчат странные обломки – останки горгулий, служивших водостоками. Не знаю, когда и зачем их разбили, но с тех пор дождевая вода течет прямо по стенам, оставляя на них красно-ржавые полосы и делая дом еще безобразнее… Умер хозяин черного замка нехорошей смертью, выстрелив себе в голову сразу из двух револьверов. Никто не захотел связываться с опустевшим домом, никто не купил его у наследников «великого инквизитора», и вскоре дом стал лепрозорием, холерным бараком, потом инфекционной больницей, и теперь, венчая эту мрачную биографию, – хосписом для детей, умирающих от СГД.
То, что внутри этого чудовища скрывается церковь, кажется невероятным. Но, приглядевшись, можно отыскать крест на островерхой башне, а рядом, в проеме каменной арки, – одинокий колокол.
В этой церкви служит отец Глеб. Уж не знаю, почему он – смотритель синодальной библиотеки – оказался здесь. Мне кажется, отец Глеб на хорошем счету в Патриархии. Как-то раз я наблюдал со стороны его беседу с одним из викариев Святейшего Владыки, отцом Артемием, и тот обращался к отцу Глебу как к равному. Их тихий разговор в коридоре хосписа я не мог расслышать, но было понятно, что отец Артемий говорит взволнованно, а отец Глеб – успокаивающе. Один раз его рука даже по-дружески легла на плечо отца Артемия, и тот сразу сник, согласно закивал и, попрощавшись с отцом Глебом, прошел мимо меня, явно озабоченный. А отец Глеб смотрел ему вслед, как мне показалось, сочувственно… В общем, едва ли служение в хосписе – наказание или ссылка для отца Глеба. Скорее – что-то вроде добровольной аскезы… А может быть, так в их высшем церковном обществе зарабатывают дополнительные баллы для карьеры?
…Сегодня Прощеное воскресенье, а я не могу унять досаду на отца Глеба. Какого ч… он заставляет меня снова и снова таскаться сюда! Почему не назначает встречи где-нибудь в другом месте, хоть я столько раз просил его об этом! Почему не может понять, что для меня здесь – анклав ада!.. Вообще-то, отец Глеб не похож на бездушного человека. Он, разумеется, видит мои мучения и как будто даже сочувствует мне. Но сочувствие это обидное – свысока и вперемешку с укором. Когда я вхожу в его комнатушку, всякий раз натыкаюсь на ироничный взгляд, в котором читается: «Ну что, горемыка, опять бежал по коридорам, закрыв глаза, зажав уши, стараясь не дышать, будто боялся подцепить бациллу страдания, будто гнались за тобой адские палачи со всем своим пыточным арсеналом?» По какому-то праву он совершает надо мной жестокий воспитательный акт. И это злит меня ужасно. Я, в конце концов, не ребенок, которого запирают в темном чулане, чтобы пересилил свои страхи!.. Обида на отца Глеба как шипастый сорняк, который я хочу вырвать из себя, потому что отец Глеб мне, в общем-то, симпатичен. Однако вырвать эту обиду я могу только с ее корнями – малодушием и постыдным безвластием над собой. Но корни уходят во мне на такую глубину, куда не добраться.
Главный вход в клинику – тяжелая двустворчатая дверь под чугунным козырьком, тоже черная, да еще покрытая странными корявыми знаками… Когда-то я хотел выяснить, что они значат. Но, перекопав с десяток фолиантов по тайнописи, так и не смог понять их смысл или хотя бы определить, к какой эпохе они относятся…
Я не вхожу в хоспис через эту дверь. Оттуда по коридорам и лестницам – слишком долгий путь до кельи отца Глеба. Не глядя по сторонам, я плетусь за угол, к боковой двери, ведущей в приемный покой. Днем он всегда пуст – новеньких привозят только ночью. Уж не знаю, кем был заведен этот порядок. Сначала он казался мне странным, но, наверное, в нем все-таки есть смысл. Ночью все дети оглушены предельными дозами обезболивающих. Так что, по крайней мере, ночью в хосписе тихо, и вновь прибывшие не сразу понимают, куда они попали. А значит – меньше истерик. Жестокая реальность этого места начнет проявляться утром, когда палаты и коридоры наполнятся плачем и стонами возвращающейся боли, когда забе́гают с тазами и шприцами сестры, когда начнет сгущаться вонь от гигиенических действий, которые здесь равнодушно называют «переодеванием». Но для попавших сюда детей уже не будет пути назад… Хоспис переполнен, как и множество других ему подобных, и новеньких могут принять только на освободившиеся места – словно отправляя на конвейер. И хотя детские организмы отчаянно, до последней возможности терпеть, до последней ниточки цепляются за жизнь, конвейер не останавливается и не дает задний ход. Потому что в мире еще не было ни одного случая излечения от СГД.
До неприметной двери приемного покоя остается несколько шагов, когда что-то падает сверху, едва не ударив меня по голове. Отскакиваю в испуге и вижу, что это синяя войлочная тапка. Смотрю вверх. Прямо надо мной на пожарной лестнице, вцепившись в перекладины, замерли двое – паренек и девчонка. Оба уставились на меня. Несколько секунд длится немая сцена. Потом паренек, который висит на лестнице выше девчонки, негромко говорит:
– Ладно, слезаем…
Девчонка начинает спускаться и скоро добирается до нижней перекладины, но оттуда до земли – еще метра три. Она повисает надо мной, а я топчусь в растерянности. Отойти? Ловить ее?.. Инстинктивно подставляю руки. Но девчонка смотрит на меня и говорит тонким голоском, сдавленным от напряжения:
– Не… не надо! Я сама!..
Я делаю шаг в сторону, а она раскачивается и прыгает в сугроб, наваленный дворниками у стены. Через пару секунд рядом с ней плюхается парень. Сидя по пояс в снегу, они смотрят на меня серьезно и настороженно – без озорства, без улыбки. Прикидываю, что им лет по тринадцать-четырнадцать. Оба худые, бледные, большеглазые. Одеты бог знает во что. На девчонке шерстяная кофта – огромная, с чужого плеча, а на пареньке – серый махровый халат. Голова у парня перевязана, на лбу сквозь бинт проступает красное пятно, делая его похожим на самурая в боевой повязке. Девчонка вытаскивает из снега вязаную шапку и, не сводя с меня глаз, говорит пареньку:
– Лёнь, сэ… сэ… слушай, он нас за… заложит.
Похоже, она заика.
– Ладно, пошли! – Он тянет ее за руку, помогая выбраться из сугроба.
Механически поднимаю и отдаю девчонке упавшую тапку. Она напяливает ее на шерстяной носок, даже не отряхнув с ноги налипший снег.
Оглядываясь на меня, они уходят вдоль стены. У паренька из-под халата торчат трикотажные треники. На девчонке – тонкие лосины, уже мокрые от снега.
– Эй! – кричу я им вслед. – Куда? Холодно же!
Паренек останавливается, оглядывается, смотрит исподлобья и угрожающе говорит:
– Скажешь кому – пожалеешь! – Он выставляет вперед два костлявых кулачка и делает движение, будто откручивает чью-то тонкую шею. – Понял?!
Они поспешно уходят, хрустя тапками по снежно-ледяной корке.
А мне снова страшно до дрожи. Не потому, конечно, что я испугался наглой мальчишеской угрозы, а потому, что эта встреча кажется мне плохим, зловещим знаком. Сегодня обязательно что-то случится. Господи, я во всем вижу знаки! И самое ужасное – все сбывается.
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Приемный покой начинается с тамбура – квадратной голой комнатки, где на стене висят «Правила нахождения в клинике» – черным маркером по серому картону. Родителей, которые привозят новеньких, дальше этого тамбура не пускают. Они могут лишь смотреть в окошко на второй двери, как их сына или дочь уводят в ночной коридор, в мертвенно-синее нутро хосписа. Здесь впервые осознается неизбежное
О проекте
О подписке