Широкие, крепкие шаги по паркету. Борис Антонович успел принять уверенный и независимый вид, приосанился на табуретке… Дверь открылась, мужчина заглянул на кухню. Не вошел – заглянул. По-молодому еще пухловатое, симпатичное и, как говорится, породистое, но слишком бледное, издерганное какое-то лицо; золотистые, явно крашеные волосы, надо лбом висит козырек густого чуба. Два темных острых глаза кольнули Бориса Антоновича… Да, что-то в них сразу угадывалось ненормальное, ненормальный какой-то жар… Борис Антонович прямо и твердо смотрел на заглянувшего; всю свою силу он сейчас вкладывал во взгляд, и в то же время радостным звоном билась в голове мысль: «А Аля молчит! Не бежит к нему! Не бежит!»
Лицо исчезло, и снова один, другой крепкий шаг в прихожей. И ехидно, но и обескураженно:
– Что ж, друг, прими поздравления!
– А… а что ты хотел?! – на грани вскрика ответ Ирины.
Борис Антонович приподнялся.
– Мх, да нет, – еще раз усмешка, – что ж… Значит, счастливо!
Тонкий, режущий слух скрип входной двери. Оглушительный, как выстрел, щелчок замка. Борис Антонович опустился обратно на табуретку и почувствовал то, чего не чувствовал еще никогда. Точно он не совсем, не просто человек, а крупный хищный самец, который сумел отогнать от подруги другого самца. Без драки, без крови и демонстрации клыков, а лишь взглядом, твердым, в упор взглядом, что страшнее оскала. Он почувствовал себя победителем.
Вернулась Ирина, молча и напряженно села за стол. Громко глотнула чая. Смотрела на сахарницу пристально и невидяще, беззвучно барабанила пальцами по клеенке… Борис Антонович накрыл ее руку своей, ободряюще сжал.
– Не надо, – еще более нервно, чем бывшему мужу, сказала она.
– Спасибо, мам! – дочка сползла с табуретки.
Ирина подняла лицо, измученно, искусственно улыбнулась:
– Покушала?
– Да.
– Иди тогда… поиграй…
Все выходные Ирина была мрачна и молчалива. Борис Антонович тоже помалкивал; казалось, любое слово – шутливое, успокаивающее – может окончательно вывести ее из себя, толкнуть к крику и слезам.
А потом очередная рабочая неделя с привычным набором дел, с хлопотами и усталостью. Зато какие хорошие были вечера в ту неделю! Уже без спроса Борис Антонович приезжал к Ирине и Але – в свою семью, – дарил девочке какую-нибудь игрушку или шоколадку, вместе с Ириной укладывал ее, читал ей перед сном сказки Чуковского, и когда Алина засыпала, осторожно целовал ее в щеку; девочка при этом всегда шевелилась и сладко причмокивала губами… Потом он шел в большую комнату, подсаживался к Ирине. Смотрели телевизор. Молчали. Но теперь это молчание не тяготило, оно казалось Борису Антоновичу молчанием бесконечно понимающих друг друга людей.
На выходные втроем поехали в Таллин. Гуляли по узеньким кривым улочкам, дышали теплым, пахнущим морем воздухом, любовались странными, как в иностранных фильмах, домами с черепицей, пытались читать вывески на смешном эстонском и тут же переводили на русский – повсюду они были на двух языках.
– Двадцать семь лет прожила, – грустновато призналась тогда Ирина, – а нигде, кроме Петродворца не была… Нет, еще в Кисловодске… с Сергеем в первое лето ездили…
– Еще поездим! – бодро пообещал Борис Антонович и обнял ее, а в душе испугался, вспомнил – и он тоже никуда не ездил, не путешествовал, даже ни разу всерьез не потянуло… Как-то обозначились несколько маршрутов по городу, и он из года в год ими следовал, автоматически, почти слепо. Иногда какой-нибудь маршрут становился ненужным и быстро забывался, появлялся новый, некоторое время был интересен, улицы или станции метро любопытны, но вот привыкал – и снова автоматизм, заученность, слепота. Так может вполне и вся жизнь промчаться – по определенным, проторенным маршрутам, а редкие перемены, редкое новое станут под старость уже раздражать, приводить в смятение.
Да, тогда он испугался. Глянул по сторонам, на незнакомый, интересный, но и чужой совсем город, прижал Ирину крепче к себе, взял Алинку за руку. Еще раз огляделся, будто вокруг могла прятаться, караулить опасность. То ли опасность неизвестности, то ли заученности – ведь вполне можно и здесь пойти по тротуару, ничего не замечая вокруг, залезть в автобус, удобно устроиться, прикрыть глаза и поехать, поехать, зная чутьем, когда и где нужно выйти… Да так и живут и здесь тысячи, многие тысячи. И везде так живут.
Странное дело – в этот момент ему захотелось домой. К знакомым стенам, знакомым вещам, почувствовать под собой знакомое кресло, или сесть за рабочий стол, подтянуть к себе папку с макетом очередной какой-нибудь книги…
В воскресенье, ближе к вечеру, вернулись. Борис Антонович нес заснувшую по дороге девочку, а Ирина, выйдя из лифта первой, молча и без удивления вынула из щели между дверью и косяком записку, развернула, стала читать. Даже забыла замок открыть, и Борису Антоновичу пришлось ей напомнить о себе, об Алине у себя на руках.
– Извини, – очнулась она. – От Сергея… Недоумевает, где это мы.
Это был, пожалуй, единственный сбой в его визитах…
А дальше – еще пять рабочих дней: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница. Утром в субботу явился Сергей.
На этот раз волосы его были не желтые, а блестяще-черные, и зачесаны назад, собраны в короткий хвостик. Глаза спрятаны за мутными, многоцветными, как пятна бензина на воде, стеклами круглых очков. Вошел, театрально-широко улыбаясь, позвякивая бутылками в сетке.
– Можно вам помешать? – спросил, переводя разноцветные кругляши с Ирины на Бориса Антоновича и обратно.
– М-м, проходи, – нейтрально, без выражения ответила Ирина.
Сергей подал Борису Антоновичу сетку – он принял, – стал снимать белый польский плащ с широким стоячим воротником.
– Наш узкий кру-уг – маяк в кромешной ночи-и, – напел еле слышно и, хохотнув, повысил голос: – Надо, наверное, познакомиться. Правильно?
Борис Антонович пожал плечами, повторил только что произнесенное Сергеем слово:
– Наверное.
Сели на кухне. Ирина нарезала мелкими, кривыми брусками остатки вынутого из холодильника сыра, поставила на стол бокальчики. Сергей, усевшись возле стены, снял очки и положил их по левую от себя руку, а по правую – пачку сигарет и спички… Из комнаты прибежала Алина, сообщила то ли расстроенно, то ли радостно:
– Мультики кончились!
– Привет, солнце! – Сергей потянулся, потрепал ее по голове. – Растешь? – И, не дождавшись ответа, похвалил: – Молодец!
У Бориса Антоновича сами собой дернулись губы, в горле защипало, будто эта рука с длинными подвижными пальцами потрепала его самого. Снисходительно-поощрительно так, между делом. А девочка стояла, не отстраняясь и не приближаясь, глядя мимо гостя-отца.
– Кстати, я тебе принес кое-что, – сказал Сергей и вынул из бокового кармана пиджака большую конфету «Незнайка». – Держи!
Алинка как-то равнодушно приняла подарок и продолжала стоять.
– Что сказать нужно? – напомнила-потребовала Ирина.
– Спасибо.
– Пожалуйста, солнце.
И, словно поучаствовав в ритуале, исполнив необходимое, она ушла обратно в комнату. Сергей же уверенно срезал ножом пластмассовую пробку с бутылки, набулькал портвейн в бокальчики.
– Что ж, – тоном смирившегося с неизбежностью и даже вроде радующегося этому, выдохнул: – за знакомство!
Борис Антонович редко выпивал в последнее время, тем более – портвейн за два рубля семьдесят четыре копейки. И бокальчик он взял несколько брезгливо, заранее поеживаясь от сладко-терпкого, что сейчас потечет по пищеводу… Подсела Ирина, приподняла свой бокальчик, первой сделала движение чокнуться.
Отпили по паре глотков, поморщились, заели сыром. Сергей, облизывая губы, вытряхнул сигарету из пачки, покатал ее между ладоней. Зажег спичку внутри сложенных пещеркой ладоней, как на ветру, не спрашивая разрешения, закурил… Коротким кивком поблагодарил поставившую перед ним пепельницу Ирину, спросил Бориса Антоновича:
– А вы разве не курите?
– Перестал.
– М-м, похвально.
«Наглец!» – мысленно бросил ему Борис Антонович, а гость, точно бы услышав и желая позлить новоявленного хозяина, задал новый вопрос:
– Смею узнать, вы служащий?
Вопрос этот, а главное интонация, с какой он был задан, всегда потом вспоминались Борису Антоновичу, стоило ему увидеть Сергея вживую или по телевизору или услышать его голос. Так, наверное, интересовались старинные частные врачи у своих пациентов: «Что, голубчик, давно ведь, признайтесь, в сердце-то шумы?» – или: «Боли такие, тупые, ноющие, правда?» Спрашивали как бы и совсем не утвердительно, мягко, но стоило пациенту ответить не так, и доктор в две минуты доказывал, что обладатель шумов или боли не прав – один путается в сроках возникновения, а другой в ощущении… И в тот раз, поддавшись интонации, обезоруживающей и гипнотизирующей, Борис Антонович сбивчиво, почти стыдливо стал объяснять:
– Да, служащий. Работаю… Работаю в типографии… технологом… Составляю макеты обложек… переплеты…
Сергей дымил сигаретой, смотрел на него, чуть сощурясь, чуть улыбаясь. Покачивал головой.
– Что ж, – кивнул снова, дождавшись паузы, – кто-то должен заниматься и этим. Я и сам из вашей когорты, как говорится. Служил государству… Здания проектировал. – Сергей взглянул под потолок, усмехнулся воспоминаниям. – Человейники в Купчино, Девяткино – и моих рук дело… М-да… А однажды… Да! Однажды взял и бросил. – Он особенно глубоко затянулся, выпустил изо рта и ноздрей столбики серого едковатого дыма и так же как-то едковато спросил еще: – А как вы к театру относитесь? Бываете? Если не секрет, конечно… У? – И стал подливать портвейн в бокальчики.
Сразу не найдясь, что сказать, Борис Антонович глупо, протяжно нукнул и пожал плечами, а потом, обозлившись, решил перехватить в неприятной беседе инициативу:
– Но, простите, мы ведь еще, – взглянул на Ирину, – не знакомы практически. Не представлены.
Ирина молчала, будто не слышала этих слов.
Сергей ткнул сигарету в пепельницу, опять улыбнулся своей покровительственно-мудроватой улыбкой.
– Да что, к чему церемонии? Я, честно говоря, одичал за последнее время… Знаю, вы – Борис, а вы знаете, что я – Сергей. Сергей Олегович. Да?
Он подхватил бокальчик, призывно поднял; Борис Антонович и Ирина по инерции сделали то же.
Тускло звякнуло сжатое в пальцах стекло. Выпили. Передернули плечами от знобящей сладости портвейна. Скорее зажевали сыром…
Борис Антонович надеялся, что вопрос о театре уже забылся гостем и радовался этому, – о чем-чем, а о театре он ничего сказать не мог. Не говорить же: «Зачем сейчас театр, когда вон телевизор есть, фильмы какие…» Вообще ему с детства трудно было что-то доказывать и объяснять. В школе самым страшным были вопросы учителей: «Скажи, почему скорость человека идущего и человека сидящего в движущемся поезде одинаковы?» – или: «По каким причинам, Борис, крестьянская война под предводительством Болотникова оказалась наиболее мощным и удачным из восстаний семнадцатого – восемнадцатого веков? Ведь ни Разину, ни Пугачеву, в отличие от Болотникова, не удалось взять в осаду Москву. Как ты думаешь?» Ему легче было выучить наизусть огромное стихотворение, отчеканить постулаты Бора, выдать сто исторически значимых дат, но доказать что-то, объяснить всегда становилось мучением. А учителя в их школе, те первые вольнодумцы шестидесятых годов, любили подискутировать, задать какую-нибудь эдакую задачку…
– Как? Не слишком гадкий портвейн? – вдруг обеспокоился Сергей. – Извините, но водку с утра не решился…
Борис Антонович уже приготовился было согласно кивнуть, и тут гость почти дословно, но настойчивей, повторил тот свой вопрос:
– Так как все же вы к театру относитесь? Есть в нем что-либо стоящее или нет?.. Профессиональный интерес, извините.
Досадливо кряхтнув, Борис Антонович пошевелился на табуретке, как бы устраиваясь удобней, искоса глянул на Ирину. Она продолжала сидеть с отсутствующим видом, поигрывая пустым бокальчиком…
«Да что я жмусь-то?! – возмутился вдруг Борис Антонович. – И перед кем? Что он мне, учитель?!» И сказал с вызовом, в четыре приема, почти нагло:
– Никак не отношусь. Ни разу не ходил за последние годы. И не тянет. У меня телевизор есть.
– Поня-атно, – чуть не весело протянул Сергей; подлил в бокальчики.
Еще раз выпили… Теперь портвейн прошел намного легче, терпкая сладость показалась даже приятной.
– Ма-ам, – появилась Аля, – я кушать хочу!
Ирина ожила, встрепенулась:
– Супчик будешь?
– Нет. – Стянула с блюдца брусок сыра. – Сыр буду с колбаской.
– А колбаска кончилась. Давай супчику разогрею…
– Телевизор, значит… – заговорил Сергей с недоброй уже веселостью, и Ирина с дочкой примолкли. – Но телевизор – это ведь труп. Гальванические сокращения. И когда-нибудь он нас тоже сокращаться под себя заставит… Н-да… Фильмы, наверное, с удовольствием смотрите?
– Случается.
– А вы видели, как их снимают?
– Да нет, – пожал плечами Борис Антонович, все более раздражаясь, – зачем… Я – зритель.
– Отвратительное это зрелище, поверьте. Посмотрели бы, ужаснулись. Ложь. А спектакль… Спектакль – жизнь. Зритель садится в кресло, люстра гаснет, разъезжается занавес, и никаких тебе дублей. Осветитель дал не тот свет – равносильно инфаркту, актер слова забыл – всё, смерть…
– А курочки нету? – тихий, но ноющий голос Алины.
– Нет, вчера ведь доели вечером, – тоже почти шепот матери. – Давай я кашку гречневую сварю? Гречки осталось маленько…
– Не хочу-у!
– Извините, конечно, что я пришел и говорю вам все это, далекое от ваших, видимо, интересов, – повысил голос Сергей, перекрывая шушуканье бывшей жены и дочки. – Но я нахожусь в очень непростой ситуации. Из, как вы выразились, зрителя я превратился в того, кто дает зрителю зрелище… Конечно, я несколько лукавлю насчет телевизора – телевизор, это великая сила. Спектакль, правда, по телевизору выглядит очень убого, да и правильно: каждому виду искусства свой способ выражения…
– А я колбаски хочу! – на какие-то тихие уговоры матери вдруг выкрикнула Алина.
– Солнце! – дернулся, вспыхнул Сергей. – Солнце, ты можешь помолчать хоть минуту?! – Казалось, он с трудом сдержался, чтоб не закричать.
Секунду-другую Борис Антонович искал, выбирал, как отреагировать. Потребовать, чтобы этот человек не повышал на ребенка голос? Или без всяких требований указать на дверь? Или дать ему денег и отправить за колбасой?.. Эти секунды размышлений пригасили порыв идти на конфликт, да и Алина вдруг согласилась есть гречку. И Ирина вскочила, тут же принялась готовить… Борису Антоновичу осталось лишь кашлянуть.
А Сергей дальше стал рассуждать-размышлять, неспешно, не очень складно, но играя голосом, как опытный профессор на лекции:
– Да, театр в кризисе. Была вспышка лет двадцать назад, как, впрочем, во всем. После ужаса. Теперь же – опять болотце. И тут причины глубокие… Кроме хорошей пьесы, режиссера, который зажжет, актеру нужно еще нечто такое… нечто мощное, что заставит его на каждый спектакль выходить, как… как на эшафот всходить. – Сергей покривил губы в недоброй, нехорошей улыбке. – Извините, может быть, за банальность, только… это не банальность. Мы еще пожалеем, что превратили самые сильные образы и священные слова в банальность, штампами сделали.
«Действительно, зачем он это мне говорит? – уже скорее не с раздражением, а с тоской подумал Борис Антонович. – И ведь я сижу и слушаю, убиваю субботу. Отраву глотаю…»
– Понимаете, я пытаюсь вернуть словам их вес, – продолжала настырно-размеренно журчать речь Сергея. – Н-да, претенциозно звучит, но… но что делать… Вот снова пошла мода на студии – и это правильно. Театры закостенели, даже наш уважаемый Георгий Александрович что-то, кажется, выдохся… актеры у него разбегаются, зритель зевает… На, хм, на «Тихий Дон» замахнулся… А студия… Пусть подвал на полста зрительских мест, труппа – десяток, зато – жизнь. В настоящем смысле слова… Свою студию я ни на что не променяю! – Снова взгляд на Бориса Антоновича и – усмешка. – Не смотрите так, я не псих. Хотя…
Он набулькал портвейна себе и новому мужчине в этой квартире, жестом предложил только что присевшей к столу Ирине. Она не отказалась. Алинка стояла у холодильника тихо и неподвижно – про нее даже забыли.
– Вам, наверное, смешным это кажется, Ирина меня предателем считает. Я знаю, и мне тяжело. Но я всё – всё! – поставил на карту. Понимаете? – Сергей, внутренне вскипев, не чокаясь, залпом осушил свой бокальчик, куснул взглядом Бориса Антоновича. – Я один, один совершенно в окружении тяжелых, по большому счету чужих мне, но необходимых людей. Они вытягивают энергию, с ними приходится каждый день бороться, уговаривать, убеждать, и… и они же все-таки помогают. Они делают в итоге то, что я хочу. Другие платят, чтобы посмотреть мои опыты, мои попытки, кормят, по крайней мере, ночлег дают… Я отказался от нормальной жизни, я… – Сергей запнулся, тряхнул головой. – Я, как это ни странно, верю в свою ненормальность. Не-нормальность.
– Ма-ам, – шепотом позвала дочка.
– Сейчас, уже сварилось почти, – сказала Ирина, и в голосе – слезы.
Борис Антонович отпил портвейна, сморщился больше не от противной сладости, а из-за самой этой неприятной, тяжелой ситуации; ему захотелось встать и уйти в комнату, развалиться на диване, прикрыть глаза.
– Скоро три года, уже три года, как я живу таким вот образом… Да, там, – взглянул Сергей на Ирину, – было хорошо и удобно. Только… Ну не хочу я быть одной из килек в общем трамвае! Каждое утро трястись от страха опоздать на службу, а там минуты считать, когда можно законно встать и выйти на улицу. Поехать домой, чтобы поужинать и лечь спать… Нет, я работаю! – Он пристукнул пальцем по столу. – Но это моя работа. Личная! Я устанавливаю расписание, авралы, выходные. И зарплату… – Нагнулся, достал из авоськи новую бутылку, быстро, словно опасаясь, что его могут остановить, открыл, плеснул себе (у Ирины и Бориса Антоновича портвейн был) и, держа бокальчик уже около самого рта, тихо, как бы себе самому, признался: – Но, может, сломаюсь. Вполне может быть… Каждую минуту стучит… Как приговор нам всем… Хм, не килькам… Не помню, кто написал, но так засело – намертво… Стихи такие… Извините, если смешно…
Прикрыв свои тяжелые, горящие глаза, он грудным, вибрирующим, мудрым каким-то голосом стал читать. Точнее – напевать:
Можем строчки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны,
И в кибитках, снегами
Настоящие женщины
О проекте
О подписке