– Это понятнэнько. А так? – Прищурился. – На стиляг вроде не похожи, и на хиппи…
– Мы – панки, – гордо сказал Андрей.
– М, не слыхал про такое… А звать вас как?
– Майк.
– Свинья.
– Цой.
– Цой? Не вьетнамец, случаем?
У Вити зашевелились скулы. Он ненавидел, когда его называли японцем, китайцем. Теперь вот во вьетнамцы пытаются записать.
– Я не в обиду, – заметил Аркаша его реакцию. – Дело в том, – он понизил голос, – что я воевал во Вьетнаме. В небе Вьетнама. Бил американскую военщину с вэртолету!..
– Да? – Михаил усмехнулся. – Мой папа тоже был во Вьетнаме. Не воевал, правда, в командировке. Он архитектор.
– Ясненько. – И Аркаша перевел разговор на другую тему: – А что это за панки такие?
– Хм, – Андрей потер переносицу, – придурки круглые. Но с идеей.
– Сейчас все лучшие люди идут в панки, – добавил Витя.
– И что ж за идея?
– Свобода, анархия…
– Хорошая идея, молодцы. В моем репертуэре про стиляг есть. Слыхали про таких?.. Каждый должен быть вызывающе одетым, тот плебей, кто не носит узких брюк. У меня пиджак каучукового цвета и на толстых подошвах каучук, о-хо!..
– А вы сами песни пишете? – спросил Майк.
– Да как сказать… Народ пишет, ребятки. Народ. А я пою… Я, – голос стал трезвее, – под одной песней только могу подписаться. Про жену… бывшую жену. И про дочку. – И Аркаша напел: – Здравствуй, чужая милая, радость мечты моей. Как бы тебя любил бы я до самых последних дней… Нет, нельзя ее сейчас… В другом надо состоянии. – И протянул бутылку ребятам: – Вздрогните.
– Да у нас есть вообще-то, – Михаил вынул из-под пальто бутылку портвейна. – Мы просто… ну, опасались во время записи.
– А-а, – отмахнулся Аркаша, снова став разбитным и пьяным, – алкоголь – это наша жизнь. Живая вода. Пэйте!
Посмотрел, как Михаил откупоривает бутылку, как они гонят по кругу, делая по два-три жадных глотка, и сказал:
– Но это до момента.
– В каком смысле? – напряг брови Витя.
– Потом оно, – Аркаша болтнул бутылкой, – всё остальное заполняет. Без него – никуда. Не поется, не живется. Но эт не сразу. Есть период, когда совмещается… – Он присел и отпил из своей бутылки. – Я вот умру скоро. Отходил по свету. На десять лет больше ходил, чем Сережа… Сережа Есенин… Слыхали о таком? Ты меня не любишь, не жалеешь… Ох-х… – Потер лицо всей пятерней, узкой, нерабочей. – Вот выпил-то всего-ничего, и в уматину. А раньше литруху водяры мог всандалить, и только жить начинал. Себя чувствовать. А теперь – вот. – Развел в стороны руки, выпятил узкую, тощую грудь. – И пузыря винищева – с покрышкой… Обидно. У нас в Иваново таких не любили…
– Где? – спросил Майк.
– В Иванове. В городе Иванове.
– А вы не из Одессы, что ли?
– Бывал-бывал. Бывал в Одессе. Даже по морде от любимого человека получал. Несправедливо, считаю. Ни за что. Обидел он меня… Но сам я из Иванова. Город такой в России. Только это, – вдруг словно вспомнив о чем-то важном, Аркаша прижал палец к губам. – Это – тайна пока. Умру, тогда уж… И, – он глотнул еще вина, – и во Вьетнаме я не был. Вертолетчиком – был. Штурман! Честно! Лейтенант запаса!.. Братья-офицеры вот руку сломали. По ошибке. С другим спутали… А я-то… Я так… Если честно, ребятки, то я был обыкновенным, таким, как все. Был такой, как все. – И он поморщился; Михаил повторил гримасу, неосознанно запоминая это движение лица, эти слова. – Учился, работал, женился, дочка родилась… Дочка – это святое, конечно. Жена запрещает с ней видеться. Спасибо теще. Теща у меня золотая. Теща меня понимает… Понимает, что не могу я как все… Возле детского садика с дочкой вижусь. А теперь возле школы уже. Время-то летит. – И Аркаша коротко напел, пустив одесскость: – Годы мчатся, годы мчатся бэз возврата… – Но остановился, помял лицо ладонью и снова стал щуплым простым мужичком. – Теща ее заберет пораньше… меня-то они тоже, воспитки, училки, близко не подпускают… приведет на лавочку, и мы сидим с дочкой. Конфет покупаю, смотрю на нее… Но разве это ей надо… да и мне… Но не вернуть… Потом, может, поймет, когда вырастет.
Аркаша отхлебнул еще из бутылки, громко и смачно; Михаил, Витя и Андрей тоже прогнали свою.
– Вы вот музыканты, говорите?.. Если серьезные – хреново вам будет. Готовьтесь. Ни семьи путной, ни дома надежного, да и петь будете по углам. Как вот сейчас, – кивнул он назад, в сторону сцены. – Вы ж не Кобзоны, вам Кремлевский дворец не откроют. Хе-хе. А я вот без паспорта, без квартиры, семьи, мля… Сегодня ворам пою, завтра членам Политбюро, хоккеистам нашим, чемпионам… Нальют, покормят, спать положут на диванчик. Жизнь!
И Аркаша захохотал хрипло и зло, обнажив искрошенные, с дуплами зубы. Он был совсем пьяный и сразу сделался таким отвратительным, что парни, любившие показывать себя как можно хуже, называвшие себя «звери», поежились и отвели взгляд.
– Чего? Не нравлюсь? – заметил Аркаша. – А ведь был таким – не выделялся. Утром на работу, вечером – с работы. Ужин с женой, «Международная панорама»… Но не мог я так… Повело меня… упирался… и всё равно… Заплутали мишки, заплута-али, заблудились в паутине ули-иц… Могу спастись, в Иваново, домой уехать. Мать у меня там, братья есть… А зачем? Не хочу просто жить… тихо-мирно. Допою и подохну здесь где-нибудь, среди камней… как Сережа.
– А вы правда с Алешей Димитриевичем дружите? – перебил его Михаил.
Аркаша скривил лицо:
– Гоню я, чуваки… Не дружу. И не видел никогда… Просто… Просто скучно жить вот так вот – просто. Вот и сочиняю… Хотел бы дружить, спеть с ним, посидеть… А – вот… – Он снова развел руками, и та, что в гипсе, тупо ударилась о спинку сиденья. – Лучше сочинять, чем с тоски повеситься. – И перешел на одесский говорок: – Нэ прэвдэ ли, гэспода?
– Ну всё, – громко сказал человек по имени Рудик. – Всем спасибо. Мы посидим еще с пленкой, почистим, а потом передадим вам копию… Аркаша, по коням!
Тот, хоть и шатаясь, как деревце в бурю, послушно поднялся, побрел к выходу. Михаил, Витя и Андрей тоже пошли на улицу – очень хотелось курить.
Понаблюдали, как поскуливающего, пускающего слюни Аркашу запихивают в «жигуль», и направились к автобусной остановке. Прощаться, базарить с ребятами из «Россиян» не хотелось… Михаил не так представлял себе запись в студии. Да и Аркадия тоже – не таким. Конечно, чувствовал по манере пения, что он не прочь выпить, наверняка прикинут не в ширпотреб, может, и с кольцами на пальцах, но реальный Аркадий – Аркаша – его словно пришиб к земле.
Напился быстро и как-то тупо, одет хоть и в костюм, при галстуке, но от этого казался еще ничтожней, что ли, комичней. Вместо колец – гипс, обернутый грязным бинтом… И эти его признания… Хотелось забыть, но мозг как назло прокручивал то, что было в красном уголке, что говорил Аркаша…
– А я не испугаюсь про комиссара петь! – сказал Андрей.
– Ты о чем?
– Ну, этот испугался, а я не испугаюсь. Такое что-нибудь: пуля пролетела, в грудь попала мне, но спасуся я на лихом коне… – Андрей замялся, вроде как подбирая слова. – Но шашкою меня комиссар достал, кровью исходя, на коня я пал… А? Потянет?
Михаил остановился:
– Это ты сочинил? Сейчас прямо?
– Ну. – Круглое, полное лицо Андрея-Свиньи стало еще полнее из-за улыбки. – Будем считать, народ сочинил… Но я, – голос его стал строгим, – буду это петь.
– А мне про анашу запало, – вставил Витя. – Анаша, анаша, до чего ты хороша… Включу в свой репертуэр.
– Всё, пошли, – сказал Михаил. – Холодно.
Ему хотелось в родной центр – на Невский, Жуковского, Владимирский…
– Ну так согреемся. – Андрей вытащил из своего модного до неприличия, просторного плаща бутылку портвейна с заранее срезанной пластмассовой пробкой.
Сделали по нескольку хороших глотков сладкого и слегка обжигающего, и Михаил, сам не ожидая от себя, сказал:
– А ведь он прав, Аркадий.
– В чем этот соловей ощипанный может быть прав?
– Андрюша, не оскорбляй людей. Оскорбляй себя… Кстати, назовись Свином – Свинья, это женского рода… Прав он – не слишком веселая нас жизнь ждет, если мы по этому пути пойдем.
– По пути алкоголизма? – усмехнулся Витя.
– Музыки честной… А ведь мы пойдем?
Андрей поднял бутылку над головой:
– Вперед, к победе панк-рока!
Через год с небольшим Михаил, для многих в городе успевший стать Майком, начал работать над своим первым альбомом. Готовился долго и тщательно. Узнал, что в театре кукол главный режиссер, Виктор Борисович, большой демократ и разрешает по ночам использовать студию для записи бардов.
Устроился техником-радистом, познакомился со звукорежиссерами, постепенно стал напевать им свои песни, и в конце концов один из них, Игорек, спросил:
– А у тебя пленка есть?
– Что? – Майк сделал вид, что не понимает. – Какая пленка? – И осторожно отложил гитару.
Игорек недоуменно округлил глаза:
– Ну как, пленка с твоими песнями!
– Да откуда? Это ведь, говорят, надо аппаратуру, микрофон… – Он изо всех сил хотел выглядеть чайником в делах звукозаписи, хотя попытки записаться были, но не в студии – на квартирах, на берегу Невы.
– Так, – Игорек ударил пальцами по столу, – тебя необходимо увековечить. Я договорюсь с Виктором Борисовичем…
Дня через три Игорек объявил:
– Завтра вечером, после десяти, первая сессия. – И показал лист с автографом главрежа: «Разрешаю использовать студию для экспериментальной записи…»
Когда назавтра Майк вошел в привычное помещение студии, то не узнал его. Всё было, конечно, как всегда, но значимость этого места изменилась. Сейчас здесь будет происходить самое главное событие в его, двадцатипятилетнего человека, жизни. На магнитофонную пленку будут ложиться его голос, его мелодии. Выхватываться из воздуха, из сгорающих в полете времени секунд и ложиться на коричневатую полоску, оставаться, может быть, и навсегда. Превращаться в то, что можно сохранять бесконечно долго. До конца времен.
Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…
В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привел друзей, Славу и Бориса. Понадобились вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принес с собой портвейна.
Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.
Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на черный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой, микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.
Звукорежиссер Игорек в отделённой от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…
Открой бутылку – треснем зелья, —
запел Майк, отыграв вступление, —
Необходимо ликвидировать похмелье,
Иначе будет тяжело прожить этот день…
Как вкусно пахнет, явно щами…
Мой разум занят очень странными вещами…
Я ничего не хочу – мной овладела лень…
Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то веселый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошел главреж. Не просто вошел, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.
Горячий душ и легкий завтрак,
И мы идем гулять…
Но скажи, почему меня бросает в дрожь,
Когда ты пытаешься меня обнять? —
допел Майк, сыграл еще четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошел в будочку, предчувствуя нехорошее.
– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.
– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твердость и иногда жесткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьез, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.
– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?
– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне еще молодой человек…
Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк все же не удержался:
– А он умер?
– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.
– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?
– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнес Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.
Но Майку представились берег моря, деревья – то ли кипарисы, то ли платаны…
– А я люблю очень одну песню, которую Северный исполнял, – сказал он. – Ну, не только он… «Панама» называется. «Я милого узнаю по походке…»
Главреж кивнул:
– О, чудесная песня… Что, нальете капельку?
Выпили. Майк, которого не отпускало известие о смерти того, с кем год назад довелось познакомиться и тут же расстаться, как теперь стало понятно, навсегда, предложил:
– А давайте спою ее… Песню. Может, и запишем.
– Запишем? – брезгливо-недоуменный голос Бориса. – Ты всерьез?
– А что – пусть останется… Игорь, запишешь?
Звукорежиссер пожал плечами и сел за пульт.
– Я не участвую, – сказал Борис.
Прав он, конечно, – эта песня из другой оперы может сорвать настрой, разрушить атмосферу, и работа над альбомом застопорится. Но нужно было спеть. Сейчас. Именно в эти минуты.
Майк поднял гитару, перекинул веревочку, заменяющую ремень, прошелся пальцами по струнам. Всё в порядке. Вопросительно взглянул на Игорька. Тот кивнул, мол, поехали. И Майк, мгновенно повеселев, отчеканил в микрофон:
– Любимая песня, хит номер один!
Пел, закрыв глаза, и видел Витю, с которым ходили тогда на запись, в каком-то подвале, перемазанного черным, но веселого, с гитарой. И Витя горланил: «Анаша, анаша, до чего ты хороша!» Потом увидел Андрея-Свина. Тот, сидя на корточках на балконе старого ДК с колоннами и лепниной, кричал без музыкального сопровождения толпящимся внизу, странно и дико одетым: «Шашкою меня комиссар достал!» Увидел какого-то незнакомого, давно небритого парня, похожего на гопника, который стоял на огромной сцене, освещенной разноцветными огнями, и этот похожий на гопника печально, но громогласно благодаря мощнейшим колонкам жаловался: «Пьяненькая печаль, пьяненькая печаль».
Увидел Майк старика в квартире. И в окне той квартиры, раскорячив ноги-опоры, торчит Эйфелева башня. Майк каким-то чутьем угадал: это Алеша Димитриевич, хотя не знал, как он выглядит. Старик грустно ждет своего друга, которого никогда не встречал и который к нему теперь не приедет.
– В Париж, в Париж, – выкрикивает ему Майк, – он больше не вернется! Оставил только карточку свою…
Увидел и самого себя. Сначала обычного, каким видел себя каждое утро в зеркале. Он стоял на сцене, но попроще, чем та, на которой стоял гопник; он только что спел что-то и слышит в наступившей тишине возмущенное: «Что это за питерский уголовник целый час поет блатные песни под видом рок-н-ролла?» А потом увидел себя нестарым, но толстым и седым. Он сидит в незнакомой комнате, но со знакомыми, его, плакатиками на стенах, книгами в шкафу. И он, толстый и седой, одинокий, хотя у него есть жена, есть ребенок – но они не с ним, – поет эту же песню…
Майк ударил по струнам. Открыл глаза. Игорек тряс сжатым кулаком с выставленным большим пальцем, Виктор Борисович поднимал руки для аплодисментов. Гитарист Слава, изумленно открыв рот, застыл у стены. Борис, красиво подперев подбородок кистью руки, смотрел в пол… В студию заглядывала светловолосая девушка Наташа, с которой Майк гулял уже почти год, но не решался даже поцеловать, а теперь понял, что она будет его женой; Наташа держала в руках лист с эскизом обложки его будущего альбома.
Моргнул; Наташа исчезла, остальные ожили, задвигались, главреж хлопал громко, как школьник.
– Какой интересный портвейн, – сказал Майк, – можно еще полстаканчика?
2018 г.
О проекте
О подписке