Я любил Светку не в прошлом, а сейчас. Ну, изменил пару раз по глупой пьяности после концерта – и что? Ведь любил же. Твой далекий муж при деньгах и ты сама – вы оба меня раздражали своими пустяшными проблемами. У вас все есть, так что же нужно от меня? Зачем я в вашей жизни с разными блюдами на завтрак, обед и ужин? Мне не нужно разнообразие. Мне стало жаль тебя, и я накрыл твою ладонь своей. Твое ухоженное личико повернулось ко мне в обомлевшем каком-то бессилии, в смутном желании неизвестно чего… То ли желание это было, то ли надежда на… что? Забыв про мужа, ты напомнила, что я обещал тебе диск.
И вот наши первые поцелуи на морозе.
Мы приехали в сквер, я вытащил тебя из машинки и стал целовать, сжимая при этом худющую спину так, что лопатки твои съехали со своих обычных мест. Но почему мы так долго ждали? Точнее – я ждал. Ведь ты была готова еще тогда, в подвале с рекламной продукцией. Я долго ждал потому… Я пытался исторгнуть тебя, как только мог. Я смотрел в глаза жены своей и читал в них, насколько сильна моя неприязнь к тебе. Ты не нужна в нашем мире. Ты пришла… какая-то лишняя, с подкрашенным помадой смехом, как полоумная фея.
Вечерами я всматривался в темную зиму за окном и не понимал, как ты оказалась рядом. А Светка подходила сзади, обнимала и спрашивала, чего я там, в темноте, высматриваю. Я улыбался и целовал ее в макушку, пахнущую орехами. А потом мы укладывали детей – и качалась луна, и ходила ходуном картина, подаренная отцом мне на день рождения. И когда Светка засыпала, я снова смотрел в тихую ночь. А теперь этот ледяной поцелуй на морозе – тягучий, мягкий, узел из теплых языков.
Твой вопрос о том, почему я не сделал этого раньше, вырвался вместе с паром, растопив мороз вокруг нас:
– Ты приходил, садился в машину и уходил! Пришел, позевал и ушел. Я не нужна тебе. Вот и все.
– Да, вот и все. Вот увидишь, в январе все закончится, я тебе обещаю. Еще ничего и не начиналось.
Почему я сказал «в январе»? Непонятно. Мы схватили друг друга еще крепче, и новый поцелуй превратил все сказанное в глупый фарс. Мои глаза были открыты, я покусывал твои губы и смотрел на сугробы, по которым каждые выходные катал на санках дочь и где мы со Светкой жгли большие зимние костры. Здесь, на земле, где моя семья обретала саму себя, заливаясь смехом и играя в снежки, стоишь теперь ты, дрожишь в моих руках, глаза твои закрыты, холодный нос щекочет мне щеку. И я стал покусывать твои губы с остервенением, с обвинениями, с раздражением. Я целовал тебя, словно пойманную в лапы вину свою – нелепую, досадную. Все, чего мне хотелось, – это побыстрее уйти, сбежать, хотелось, чтобы ты сейчас же уехала и я никогда не увидел бы тебя вновь.
Но поцелуй все тянулся, скрипел под ногами снег, чернело низкое небо, и волосы твои выбивались из-под капюшона.
Потом ты сказала, что вчера чуть не случилось горе. Начальник настиг тебя, а ведь ты давно дала ему понять, что все кончено. К счастью, ты дала достойный отпор в виде какой-то унижающей мужское достоинство шутки. И вообще – ты уходишь на другую работу.
Мне было все равно. Я хотел поскорее убраться из твоей элегантной машинки. Я схватился за ручку, чтобы выбраться, чтобы не видеть тебя больше. Но ты засмеялась, вспоминая наш поцелуй. Ты с остервенением спросила, не заподозрила ли чего жена, не учуяла ли запаха чужой бабы? А то было дело, сказала ты, что однажды пришла домой после этого самого начальника вся пропахшая его одеколоном… В этот вечер муж ходил по дому почти согнувшись, смотрел в пол, не просил блюд и не тянул руки к тебе. А тебе не пришлось закрываться в спальне с дочерью, и ты спокойно посмотрела новости, а потом еще и фильм.
С каким пренебрежением ты это рассказывала! С какой хвастливой радостью! Каким досадным малодушием было для тебя мучение другого! Нет, слышишь? Никогда, никогда, только не с тобой. Короткое платьице, чулочки, сапожки, вот эти вот скулы, смуглое личико, эти губы – все это деланный образ, нужный для одного – лгать, предавать, пережевывать и плевать все, что сию секунду надоело, стало вдруг чужим и лишним.
– Отвези меня, пожалуйста, домой. Там родственники приехали, ужинать сейчас будем.
– Посмотри – у меня что-то в глазу…
Ты включила в машинке свет и молниеносно, словно безумный злой дух, придвинула лицо свое прямо к моему, распахнув один глаз. И я смотрел в него. И он не мигал, зрачок стоял, застыв. Я видел красные прожилки, словно начертанную дорогу судьбы, млечный мой путь. Глаз моргнул и заслезился. Он смотрел и смотрел на меня. Потом ты стала шевелить зрачком, словно он неваляшка – вверх-вниз, вправо-влево. Крупная слеза, образовавшись на пустом месте, выпала из глаза. В полутьме показалось, что и зрачок упал вместе с ней. Но нет, он на месте. Он снова смотрел на меня, но теперь вздрагивал. Я сказал тебе, что ничего не вижу, никакой соринки, и бревна тоже нет. Все чисто, все хорошо. Так ты останешься со мной еще ненадолго, спросила ты с нескрываемой радостью. И я остался еще на час.
Родственники, про которых я соврал, сидели и смирно ждали меня у порога. А чуть за полночь – растворились в морозном воздухе.
В конце зимы пришел конец моей работе в банке. Управляющая вызвала меня и, помявшись, сказала, что все, что кризис, что первыми сокращают маркетологов и пиарщиков, ведь денег на покупку рекламы все равно нет. Она даже немного поплакала – видно было, ей жаль со мной расставаться, несмотря на стабильно и нагло нарушаемый мною дресс-код.
Вышел из банка в вечерний февраль с двумя пакетами в руках: ручки, карандаши, телефонная зарядка, сменная обувь, кружка, фотография дочки – вот и все. В кармане последняя зарплата, перед глазами склизь, лужи и грязные автобусы, снующие туда и сюда. Все, нету больше дресс-кода, ты выиграл, сказал себе, закурил и поехал домой, чтобы рассказать новость Светке.
В магазине у дома купил бутылку водки и тортик дочке. Светка успокаивала, гладила по плечам, волосам. Говорила, что мы вместе, а вместе мы сможем все, что-нибудь придумаем, мы же должны… и в горе, и в радости. А я запивал водку воспоминаниями о твоих губах, глазах и коленях. Светка успокаивала, а я видел тебя на каждом сантиметре пространства.
Выпивал тебя, тобою закусывал.
Ушел в ванную, чтобы опустить голову в горячую воду, зажмуриться и увидеть проплывающие перед глазами фиолетовые круги. Водка грела изнутри, вода снаружи. Мозг превратился в желе, и ты отступила, улетела куда-то вверх, просочилась в трещину на потолке. Вдруг смертельно захотелось жареной курятины, что ела банковская начальница.
Дочка пришла в туалет, сказал ей машинально какую-то глупую фразу, задернул штору – стесняется, выросла уже. Может, это я вырос? Сейчас, здесь, сию минуту? Светка кричала из кухни. Доносился только голос и интонации, слов было не разобрать. Наверняка успокаивала. Или признавалась в любви. Вдруг заколотила в дверь, открыл:
– Ты совсем охренел что ли? У нас не водопровод, а сломанная колонка. Забыл? Там вон огнем уже все горит, выключай скорей горячую воду!
– Да, забыл! Вот забыл! Имею право в такой знаменательный день забыть про твою сломанную газовую колонку?
Квартирка была не очень, это точно. А газовая колонка – просто монстр, поломанный робот-домовой. Она шипела, трещала, вспыхивала не там, где надо, позвякивала и урчала. Казалось, колонка рано или поздно взорвется. Ребенка мы к ней не подпускали, да и сами ее как-то побаивались.
Я вышел из ванной разгоряченный и злой, с мыслями позвонить тебе. Светка – вот прямо ее распирало – так и твердила, и пела про любовь, верность, взаимовыручку, крепкую семью. И как ни пытался я соскочить с этой темы, все заканчивалось одним:
– Ты ведь меня любишь?
– А то ты не знаешь? Все подтверждений ищешь…
Водка ложилась в желудок слоями, кололась, словно превращаясь внутри в лед, потом оттаивала, плескалась. Мне вдруг представилось бескрайнее водочное море, бьющееся о стенки моего желудка. И тут же представилась ты. Интересно, какая ты без одежды. Какая именно ты, а не колготки, сапоги и кофты? Мне нужно было знать это. Я не мог больше ждать, я вышел на улицу под предлогом, что хочу покурить на воздухе. Стал звонить тебе – один, второй, третий, десятый гудок – ты не брала. Злость, горечь, обида. Где ты? Что с тобой? Кто с тобой? Длинные гудки медленно пилили мне горло, входили иглами в уши один за другим. Нет ответа. Тебя нет.
Вернулся в дом, споткнулся при входе. Светка, раскрасневшаяся и добрая, тоненьким голоском пропела, что ребенок уже спит…
– Спит? Ложись! Ну?! Ложись же! Не так! А на бок!
И закачалась картина, подаренная отцом на день рождения, и ходил ходуном месяц за окном. Даже в нашем маленьком зале было слышно, как он поскрипывает и постанывает, разгоряченный, качаясь в черных небесах.
Выполняя просьбу, я решил взять тебя на свой концерт. Все шевелилось внутри. Но шевеление это было столь веселое, бодрящее, что его хотелось, в нем прекрасно жилось.
Мы приехали в клуб на твоей машинке, толпа перед входом расступилась, позволив нам припарковаться. Все смотрели, выжидая – кто это? У нас не было принято разъезжать на иностранных авто с дамами. Обычно мы водили девушек после концерта не в ресторан, а за клуб, в котором выступали. Я рассказывал тебе об этом – ты говорила «мерзость», отворачивалась и ревновала к прошлому.
И я ревновал к прошлому. А более всего – к прошлому-настоящему. Я не мог отпускать тебя к мужу. Мое воображение работало, как мельница: вот ты заходишь в квартиру, вот разуваешься, вот он напирает на тебя, хочет поцеловать, потрогать за грудь, хочет тебя. Ты непонимающе смотришь на него, легко отталкиваешь, давая понять, что есть множество других важных дел. О, какое счастье, что у тебя есть ребенок! О, как мне пригодилась твоя дочка! Она заодно со мной. Не с отцом, нет, а со мной. Она подбегает, бросается тебе на шею, целует тебя, говорит, мама, пойдем скорее читать. И он отступает. Удаляется. Включает канал «Спорт». Замыкается еще на два дня. Эти два дня я буду счастлив. Своего счастья на чужом несчастье не построить? Плевать. Да и строить я ничего не собираюсь. Ты не так уж и нужна мне. Ты ведь знаешь это. Я говорил тебе эти слова при каждом удобном случае.
Концерт тебе не понравился. Ты сказала, что мы все выглядим как-то не так. Сказала, что мним из себя слишком много, но мнения этого музыка наша недостойна. Ты говорила как бы шутя, но все было серьезно. В тот вечер, среди шума и дыма, я впервые понял, что ты обладаешь верным взглядом на вещи, так как и сам начинал охладевать к группе и всему антуражу вокруг. Где-то пока только вдали, лишь только кончиком души… но разочарование подступало. И тут такое: ты выразила то, что я носил в сердце. Ты ведь не знала – это табу у нас.
Можно говорить, если хорошо, но нельзя, если что-то плохо. Музыканты – это такие… хитрые и коварные волосатые зверьки.
Поначалу ты показалась мне злой и бездушной. Мир искусства, причем даже самого великого, не вызывал в тебе никаких эмоций. Ты не верила в гениев и новаторов, не понимала, что хорошего в сложной музыке, в монументально-мрачных композициях. Ты с улыбкой ящерки указывала на недостатки как моей музыки, так и музыки вообще.
Бывает же! Музыка как явление казалась тебе не совсем логичной, не вполне нормальной. Твоим миром правила сплошная черствая физика. Но я понимал или, вернее, день понимал, день отвергал понимание – я почти уже не могу обходиться без этого твоего специфического зла, жалящего меня прямо в лицо, в живот, в грудь. Эта твоя непохожесть ни на что из того, что меня окружало, поначалу неприятно удивляла меня. От обиды я ругался, выскакивал из машинки, отворачивался от поцелуев. Но ты была органична в своей самости, ты искренне не могла понять, чего это я снова «пришел, позевал и ушел». Это было зло какой-то невиданной мною до сих пор пробы. Зло, которое исходило из самого твоего существа, из материнской сиськи.
Я часто уходил от тебя весь какой-то больной и вареный, а дома пил пиво и молчал. Но руки тянулись к телефону, к компьютеру, я ходил по дому раздраженный и злой, лишь бы все скорее легли спать, и уже не тряслась бы картина, и месяц за окном не дрожал бы, а тряслись бы мои руки над клавиатурой ноутбука, набирая тебе сбивчивые, с ошибками, сообщения. В таком вот обоюдном треморе наше отторжение-притяжение и жило. С насилием над соцсетями, электронной почтой и эсэмэс, с быстрыми, смазанными поцелуями, с твоими прохладными, тяжелыми грудями, словно наполненными водой воздушными шариками, с твоими стонами под моими пальцами, с твоей машинкой, с неотвратимыми подозрениями Светки и твоего мужа.
– Ну что, дорогой, здравствуй. Не вовремя позвонила или ничего? Послушай тут немного, я тебе почитаю: «Дорогая моя, родная, как же мне противно и тошно находиться с ней…» Или вот: «Она все ходит и ходит вокруг, не могу нормально сообщение набрать, хоть бы погулять ушла что ли…» Или вот, муженек дорогой: «Как-то постараюсь вырваться и не ехать с ней отдыхать». Ну? Классно?
Я ехал в троллейбусе, телефон примерз к уху. Захотелось посмотреть в окно, я обернулся к нему, но мороз превратил его в белое полотно, и я стал всматриваться в мельчайшие детали, узоры и трещинки, стал дышать на стекло по мальчишеской привычке.
– Что ты там, задохнулся? И правильно, поскорее бы. А пароль от почты мог бы и посложнее придумать, чем фамилия матери и 1, 2, 3. Думаешь, я ничего не чувствовала? Я все прекрасно чувствовала… и еще как…
Последняя фраза была сказана голосом, искаженным полосующими лицо Светки слезами. На миг я вышел из состояния сна наяву, мне показалось, что Светка сейчас по-настоящему захлебнется. Я испытал что-то вроде кратковременной пьянящей паники. Захлебнется она, а потом мутная вода потечет из мобильника мне прямо в ухо, затопит мозг. Затем давление станет невыносимым и череп мой разлетится на сотни осколков. Они воткнутся в других пассажиров: вонзятся им в шапки, шарфы и пальто.
– У меня ноги сильно замерзли, Свет… Скоро буду…
Ты с печальным интересом слушала, что же было дальше, предаваясь томатному хрусту.
А дальше вот что было. Мы со Светкой выпивали в тишине и темноте, не в силах разговаривать. Все, что она прочитала в моей почте, не только ей не предназначалось, но было написано против нее… Против той, которая любила и терпела. Терпела, любила, верила. Я сидел напротив нее за столом, глядя почему-то на газовую колонку-монстра. Монстр молчал, поджав железные губы, обвиняя меня в измене.
Я чувствовал себя анатомированным, разрезанным вдоль и поперек, словно торт на дне рождения маньяка. Я – окровавленный торт.
Я знал: стоит ей взглянуть сейчас на меня, она содрогнется. Она увидит требуху, внутренности, разорванные легкие, сломанные ребра. Но она не стала на меня смотреть, она смотрела в пол и отпивала по глоточку водки, словно по часам – слезка на пол, глоточек, слезка на пол, глоточек. А внутренности… она увидела их в электронной почте, и больше смотреть не на что.
Я был зол и растерян, я сказал тебе, что на этом нашему катанию на машинке пришел конец. Мне хотелось придушить тебя, чтобы томатный хруст навсегда прекратился, как прекратился бы радиоактивный запах твоего тела от моих рук каждый раз, когда я выходил из машинки.
Отвернулся к окну и молчал. Как я мог винить тебя? Достал из пакета бутылку коньяка и стал пить, закусывая твоими сухарями. И снова молчал. Ты рассказывала, что муж стал тебя контролировать. Стал часто звонить. Но ты не берешь трубку, потому что просто не хочешь ее брать. Сказать нечего. И спросить ему нечего. Он звонит, и дышит, и молчит. И слышно лишь, как вдалеке громыхают станки в цеху, где он работает.
– И что вот он будет молчать? Зачем? Приду домой – все, что нужно, спросит.
Но ты приходишь домой, а он стоит в коридоре и смотрит, и смотрит. И ты смотришь, и он смотрит. А потом не ест то, что ты приготовила. Не смотрит то, что ты включила. Заглядывает в ванную, когда ты купаешься, и тут же резко закрывает дверь. А потом дотрагивается до тебя как бы случайно, но ты ускользаешь в спальню с дочкой.
…мы перелезли на заднее сиденье. Раскорячились там, улеглись, скрючившись. Смотрели в глаза друг другу просто, без смысла. Лежали, словно два манекена, две куклы, забытые и брошенные злой девчонкой-судьбой. А за окном машинки наш со Светкой и теперь с тобой сквер. И магазин, и фонтан. А за ними мой дом, где моя семья ждет меня.
В небе над нами стало темнее. Последние зимние дни сторонились, пропуская весну вперед.
Ты медленно моргнула, ожив. Ожил и я, гладил твою щеку. Не ласково, а быстро, нервно, комкал ее. Ты расплакалась от обиды, злости и боли. Из-за этой дурацкой своей щеки разрыдалась. Или нет? Я не знаю. Ты стала спрашивать у тишины, сколько мы еще так будем лежать, сидеть и ездить. Ты недоумевала, чего я жду. У тебя было столько девушек, ты водил их в ресторан, за ресторан, под ресторан, мимо ресторана, негодовала ты. Почему же со мной все не так? Ты зарычала, стала раздевать меня своими худющими ручками. Рвала во все стороны одежду. Бросила шарф вниз, на коврик, в мутную лужицу. Ты сопела, уже больше не сдерживая себя, страсть вперемешку с гневом управляла тобой, волосы заслонили лицо, и я уж больше не видел этих зрачков, утонувших в желании и злобе.
Ты запустила руки под свитер, впилась мне в спину, обдирая ее. Целовала меня то в шею, то в лицо, то в свитер. А я все больше тупел, какая-то глупая обида раздирала мне горло.
Меня бесит твоя активность, меня воротит оттого, что ты торопишь события. Ты сравнивала себя с теми, кого я водил за клуб после концертов. Неужели ты хочешь прийти в мою жизнь лишь на одну случку, на один раз? Как ты не понимаешь, что сейчас все по-другому? И я намеренно принимал такие позы, чтобы ты не могла расстегнуть мои джинсы. Твои руки от этого стали еще безумнее, они, словно ты тонула в болоте, шарили по мне, искали пуговицы и молнию, словно спасительный берег. Но все это было бесполезно. И ты, не в силах больше это терпеть, запрыгнула на меня сверху, прижалась к моей груди своей растрепанной головой, красными щеками, злыми, как у загнанной рыси, глазами и расплакалась навзрыд, дергаясь всем телом при каждом всхлипе.
Мне было жаль тебя, но при этом я хотел одного – поскорее убраться из машинки, уйти в свою семью, окунуться в нее. Убежать к монстру – газовой колонке, к зеленой клеенке, что на столе в кухне, к своим колонкам, к ноутбуку, к телевизору, к ребенку, к Светке.
Ты рыдала, я гладил тебя по волосам, чувствуя ладонями странный, нечеловеческий жар, что исходил от твоей головы. Меня вдруг охватил ужас вперемешку с восторгом: еще чуть-чуть и голова твоя загорится, воспламенятся мои руки, потом свитер, потом шарф в мутной лужице. И мы сгорим с тобой в этой твоей машинке.
– Ну почему? Почему, а?..
– Нипочему Ты ведь так любишь отвечать? Вот и я так отвечу: нипочему.
Я застегнул и надел все, что ты успела расстегнуть и снять. Мы перебрались на передние сиденья. Молчали, смотрели в лобовое стекло, его заносило снегом. И вдруг что-то внутри меня заговорило, слова сами собой сыпались и сыпались, словно колкий снег в лицо.
Говорил, что обещал жене порвать с тобой, забыть тебя, выбросить тебя из жизни; я клялся, что ты – просто так, девушка на день, час, минуту.
О проекте
О подписке