Читать книгу «Души» онлайн полностью📖 — Роёв Хен — MyBook.
image




Души дорогие, даже когда я пишу эти строки, я слышу запах его пота, запахи лука и камня, и это амбре приятнее мне аромата мириад благовоний.

Перец исследовал вожделенную бритву в тоненьком лучике света, проникавшем снаружи. Солнечные зайчики скакали по стенам, словно светлячки. Подойдя к чану с водой для умывания, он окунул в него лицо, от бороды до бровей. И, став похож на водяного, истекающего влагой, он тихо проговорил:

– Все вон.

– Перец, это грех! – взмолилась его жена и прибегла к последнему своему тайному оружию: – Ради чистой души Ицикла!

Ицикл, вот только его не хватало. Даже теперь, по прошествии четырехсот лет, одно упоминание его имени погружает меня в морок детских страхов. Ицикл вышел из утробы матери раньше Геца и Гитл, но успел провести в мире Пресвятого, да будет благословен, меньше суток. Считается, что всякий, кто провел в этом мире меньше тридцати дней, приравнивается к выкидышу, его положено похоронить в земле без обозначения могилы, и запрещено скорбеть о нем по законам траура, нельзя ни произносить поминальную молитву, ни оплакивать его семь дней, как если бы он и не жил никогда. Души, как так “не жил никогда”, если он плакал? Я же скажу: кто плакал – тот жил.

Об Ицикле больше молчали, чем говорили, а посему мне не оставалось ничего другого, кроме как сплести историю мертвого моего брата из разрозненных нитей слухов, невнятного бормотания, доносившегося словно из сна, и байки, гнавшей прочь сон и рассказанной слепым шляпником Гешлом, еще когда он был просто шляпником, а не слепым.

Умершего младенца, конечно, похоронили тайком, однако жалостливый синагогальный служка открыл скорбящим родителям место могилы – возле тропы, ведшей от пасеки к дубраве. И уже через несколько дней, вопреки всем правилам, на могиле появилось надгробие с высеченной надписью “Ицикл, [6]. Прежде о таком и слыхом не слыхивали – чтобы уменьшительное имя было высечено на надгробной плите. Уменьшительное имя, и более ничего.

Нетрудно догадаться, кто дал “выкидышу” имя. Моего деда по матери звали Ицхак, друзья же называли его Ицикл. И кто с таким умением высек имя на надгробии, всем также было ясно – скорбящий отец, мастер по могильным плитам Перец. Однако вскоре случилось то, что все назвали наказанием Небес. Надгробная плита треснула посередке, а под ней оказалась лишь пустая ямка. Ицикл исчез.

Люди верили, что Пресвятой, да будет благословен, преисполнился гневом за совершенное преступление и забрал младенца к себе. Родичи же утверждали, что дикий зверь когтями вырыл тельце младенца из земли. Но тут из Дыровки, близлежащего села, вернулся слепой шляпник Гешл, который еще не был слепым, но уже был шляпником, и рассказ его навевал ужас. В тамошней церкви был выставлен на всеобщее обозрение в открытом гробу младенческий скелет, и верующие прикладывались к его ногам. Священник говорил, что это мощи христианского младенца, умерщвленного евреями, дабы на его крови приготовить пасхальную мацу. Гешл был уверен, что скелет принадлежит не кому иному, как “выкидышу” Малкеле, извлеченному из могилы.

По всей Хорбице кипели страсти. Родственники обвиняли Гешла в болезненных наваждениях и советовали ему съесть горсть ягод рябины, помогающих от лихорадки. Если бы гои поверили, что евреи убили христианского младенца, Хорбицу давно сожгли бы дотла из мести. Гешл не остался в долгу, объясняя, что дыровчане вовсе не винят именно жителей Хорбицы. “Мало, что ли, в округе еврейских местечек, на которые можно возвести кровавый навет? Огонь еще доберется и до Хорбицы, а вы что думали?” – говорил он с гневной убежденностью пророка. Тем временем дела Переца шли все хуже, ибо кто захочет лежать под могильной плитой, установленной тем, против чьих деяний восстали сами мертвые. Потерявшие близких родственники предпочитали два дня скакать на лошади до ближайшего еврейского местечка, лишь бы не прибегать к услугам Переца.

Ох, души, как легко скатиться в пучину неведения. Ко времени рождения Геца его брат Ицикл был уже два года как мертв, но рассказ Гешла все передавался из уст в уста. И пара ушей, до которых он дошел, принадлежала юному Гецу. История эта перевернула весь мир Геца: неужели кости его брата выставлены в церкви? И если евреи пользуются кровью при выпекании мацы, почему маца не красная? Что ощущают, лобызая ноги скелета? И почему в хорбицкой синагоге не выставляют скелеты в гробах?

Одной ночью Гецу приснился сон, в котором он сам был выставлен в дыровской церкви. Когда гои приблизились и стали рассматривать его, он восстал от оцепенения и закричал: “Слушай, Израиль: Господь – Бог наш, Господь – один!”[7] А что же гои? Перепугались до смерти, все как один.

– Ради души Ицикла, – взмолилась Малкеле тем поздним пуримским утром, стоя перед мужем, размахивающим бритвой, – не ради меня, ради Ицикла.

Гец и Гитл знали, что мертвый ребенок был ей дороже живых ее детей.

– Не смей произносить это имя! – выкрикнул гневно Перец. Одной рукой оттянув бороду, он поднял другую руку с бритвой. – Гец, выведи отсюда женщин, а не то я перережу себе горло.

Неокрепшими руками девятилетнего мальчика Гец повлек за дверь маму и сестру. Шмыгнул своим девятилетним носом и произнес девятилетним голосом:

– Ну, мамэ…

Души дорогие, я сказал “ну” и сказал “мамэ”, однако, как уже было сказано, я оставил попытки разговаривать с вами на идише. Но я постараюсь припомнить и описать свет, озарявший двор тем зимним утром. Такого света, что поделать, уж нет во всем белом свете.

То был возвышенный свет семнадцатого столетия, не потускневший с того мгновенья, когда Творец сказал: “Да будет”. Когда он сияет, все люди суетятся, как муравьи, когда гаснет – замирают, как камни. Свет этот владычествовал над работой в полях, торговлей на рынках, над молитвами в синагогах и церквах. Свет, еще не познавший ужаса электричества, не опаленный газовыми фонарями, не соперничающий с лампами накаливания, не ослепленный неоновыми вывесками. Свет, смеявшийся над факелами, что пытались обратить ночь в день. Божественный свет, равно расположенный ко всем, к христианам и евреям, к богатым и бедным. Добрый свет, красивый свет, свет, какого нет больше. Странно, как можно тосковать по свету.

Когда они вышли наружу, Малкеле поспешила к единственной своей союзнице – подыхающей корове. В зимнюю пору домашний скот жил под одной крышей с людьми. Однако наша корова отказывалась входить внутрь, даже из-под палки. Малкеле говорила, что здоровая корова очень чувствительна и должна, глядя вверх, видеть небо, в доме же она задыхается.

Солнце уже стояло высоко, от выпавшего несколькими днями раньше снега не осталось и следа, и воздух, прохладный и чистый, щекотал ноздри. Стайка желтобрюхих синиц всполошилась в ветвях бесплодной яблони, росшей во дворе, в едином порыве взмыла над могильными плитами. Гец прошел под навес, служивший защитой при обтесывании надгробий, и пнул валявшийся на земле колышек. Маленькая Гитл попыталась повторить его движение и едва не упала.

Минутку, души: быть может, вы представляете себе девчушку в стиле двадцать первого века, продукт прививок и технологически обработанной пищи, с зубами, белыми от зубной пасты, с промытыми шампунем волосами и ногтями хищного зверя, дочь исполинов с повышенной сознательностью и капризами? Однако Гитл не была такой, вовсе нет. Люди в том столетии были ниже ростом. Что подвигло человеческий род подрасти? Пища? Медицина? Генетика? Если вы спросите меня, то только эго, человеческое “я”, которое, разбухая все больше и больше от столетия к столетию, выпрямило согбенную спину человека, раздвинуло позвонки в его спинном хребте.

Так или иначе, ростом семилетняя Гитл была не выше молодого подсолнуха. Хрупкое ее тельце словно было сплетено из стеблей, кожа прозрачна, голосок тоненький. Но плакала она громко, “ревом хаззана”[8], как называл это ее отец, отнюдь не из умиления.

Чтобы заглушить звуки натужного дыхания, по-прежнему доносившиеся из дома, Гец уступил мольбам Гитл “называть ей буквы”, чтобы она могла показывать их на надгробиях. Он сказал “пей” и сказал “нун”, а она, прикусив язычок, указала на буквы пальчиком. Чтение глазами никогда не сравнится с касанием пальцем всех выступов и впадинок на высеченных в камне буквах.

Надгробия с высеченными на них буквами предназначались для бедных. На них была заранее сделана надпись: “пей”-“нун”[9] – “Здесь покоится человек чистый и честный” или “женщина достойная и скромная”, хотя Перец и утверждал, что трудне́нько найти среди них чистых, честных, достойных и скромных. Под этой надписью оставалось место для указания имени покойного и его родственных связей: имярек сын такого-то, такая-то женщина, а также дат рождения и смерти. В нижней части надгробного камня высекались пять букв, которых удостаивается любой еврей, кем бы он ни был: תנצב"ה – “да будет душа его увязана в узел с живущими”. Об этом мечтали все – быть увязанными вместе в единый узел. До пришествия Мессии, конечно.

Единственным евреем, боявшимся пришествия Мессии, был Перец. Только этого ему не хватало, чтоб мертвые воскресли и стали обозревать надгробия, которые он им поставил. Нет сомнения, что жалобы не заставят себя ждать: “Это не то, о чем мы договаривались”, “Буквы не той формы”, “Вензеля не такие”, “Стих из Писания не на том месте”. Конец света станет настоящим концом для мастера по надгробиям.

– Взгляни, Гец, – указала куда-то Гитл. Меж могильных плит лежала на земле синица величиной не больше кулачка девятилетнего ребенка. Спинка ее оливково блестела, черные крылышки были остры, как бритва, однако клюв поник, желтые перышки на грудке были выдраны, а вокруг застывших глаз-бусинок деловито копошились насекомые.

– Она мертвая, – сообщил Гец сестре.

Дети принялись рассматривать тушку. Из дома все еще доносились постанывания их родителя. Гец опустился на колени и вырыл пальцами небольшую могилку. Он отродясь не слыхивал о надгробии, на котором было бы написано: “Здесь похоронена синица”. Или “Здесь похоронен еж или муравей”. Могильный памятник муравью – это рассмешило его. Гитл спросила, отчего он смеется. Он не ответил, потому что не успел он положить синицу на место ее вечного упокоения, как на пороге дома появилась женщина, знакомые черты которой пугали не меньше, чем незнакомые. Когда она приблизилась к детям, Гитл разразилась знаменитым своим ревом хаззана.

– Ша, Гитл, это я, татэ!

Горевшие щеки Переца были испещрены порезами, оставленными тупой бритвой. Без бороды нос выглядел просто огромным. Над голым подбородком шевелились мясистые губы – ну точно две улитки, выползшие из своих ракушек. Каждая черта его казалась порочной и нечистой. Он походил на одну из тех юных, забеременевших в двенадцать лет невест, чьи лица распухали вместе с животами.

– Смешно, правда? – спросил Перец, однако Гитл не желала покидать свое убежище позади одного из надгробий.

Корова издала с места своего лежбища глухой вздох, не предвещавший ничего хорошего.

– Видишь, женщина? – повернулся Перец к жене. – Я сделал это, и небеса не обрушились.

– Ой, – проронила Малкеле. То было знаменитое испокон веков “ой” еврейской матери, то “ой”, что таит в себе целую речь, обвинительное заключение, погребальный плач.

– Я снова выгляжу как юнец, которого тебе просватали. Помнишь юного Переца тогда, под свадебным балдахи…

Она подошла к нему и без всякого предупреждения залепила звонкую пощечину.

– Киндерлах[10], – тихо обратилась она к детям, – забирайте шалахмонес[11] и передайте его габбаю[12] синагогального братства. Гец, ты оглох? Вперед! Вы идете одни. Ваш татэ никуда не пойдет, пока выглядит вот так. Даже на чтение свитка Эстер вечером[13]. Мы исполним эту заповедь дома.

В детстве, когда все фибры души трепетны как дым, родители способны возвысить душу ребенка или обрушить ее в прах земной. Выражение обиды, появившееся на лице Переца в тот миг, когда жена дала ему пощечину, навеки запечатлелось в памяти Геца.

– Что вы стоите, не слышали, что сказала вам мать? – произнес Перец надтреснутым голосом. – Ступайте же, ступайте!

Души дорогие, полагаю, что и у вас есть папа и мама. Согласитесь, что речь идет о весьма дисфункциональных субъектах.