Ветка нераспустившейся вербы свистит, как в детстве. Взмахнув несколько раз, Артур забрасывает её подальше в заросли и выходит на асфальт. Отсюда ещё два с половиной квартала: один перекрёсток, второй, третий с трамвайными путями, а там до леса уже рукой подать. Сегодня четверг, а по четвергам он всегда заходит проведать прабабку Сусанну. Живёт она в длинном доме из панелей изумрудного и грязно-белого цветов, с серыми закруглёнными балконами. На лифте нужно нажать самую последнюю кнопку с едва заметным числом 12 и долго-долго подниматься на верхотуру, где слышны гул ветра и громкое воркование голубей. Артур нажимает звонок и долго ждёт. Так бывает почти всегда, и каждый раз Артуру кажется, что Сусанна умерла. Он представляет себе, как кто-нибудь (может, даже он сам) звонит в полицию, как крепкие мужики в форме ломают дверь, входят в квартиру… и их окутывает непробиваемая тишина… Как правило, на этом моменте за дверью раздаются едва слышные старческие шаги, затем долго щёлкает и скрипит замок, и наконец на пороге появляется невысокая хрупкая старушка в очках, с аккуратно убранными назад волосами.
– Артту! – ахает она, – Ты чего так поздно? Я разогревала обед, а он уже опять остыл!
Она, как и мама, немного тянет гласные, и с непривычки может показаться, что у Сусанны довольно сильный финский акцент. Но Артур как минимум полжизни слышит рядом с собой этот шелестящий голос, так что прабабка для него – такая же, как и все местные старушки, которым хорошо за восемьдесят.
– Да я не очень хочу есть…
– Как это! Уже половина пятого, а мама говорила, вы должны были закончить в три.
– Закончили почти в четыре. Пока то, пока сё…
Он стаскивает ботинки и становится на прохладный стёршийся линолеум, швыряет куртку на старую стиральную машину, которая, сколько он себя помнит, выглядывает своим грязновато-белым торцом из-за вешалки. Древняя, железная, громкая, как бензопила. Несколько лет назад мама купила Сусанне белоснежный автомат. Понадобился не один год для того, чтобы она приняла его как нового «жильца» своего поднебесного логова, научилась открывать, включать, класть и вынимать бельё. Но и с «бензопилой» прабабка наотрез отказалась расставаться. И правильно! Доисторическая стиралка по-прежнему служила отличной полкой для курток, шапок, сумок и прочей мелкой белиберды.
– Щи только сегодня сварила!
Сусанна уже гремит на кухне какими-то тарелками и кастрюлями, со звоном ковыряется в ящике с ложками и вилками, двигает стулья… Прежде, чем пройти на кухню, Артур прокрадывается по узенькому коридору и заглядывает в единственную комнату, в которой при его жизни ничего не менялось: ни мебель, ни обои, ни даже цветы на подоконнике. Но сейчас привычный порядок нарушен. Прямо на ковре разбросаны какие-то папки с бумагами и без, а на столике у дивана лежит большая чёрно-белая фотография: женщина средних лет с волнистыми, приглаженными волосами, судя по всему светлыми, с правильными чертами лица и прямым, немного недоверчивым взглядом. Артур довольно быстро понимает: это, видимо, мать Сусанны, Катри, его прапрабабка, которая умерла ещё при царе горохе, когда даже бабушки на свете не было. В детстве он, кажется, видел эту фотографию, только она была гораздо меньше. «Танюша на неё так похожа – прямо копия!» – говорил кто-то у Артура над ухом, имея в виду его маму, то есть, правнучку Катри и Сусаннину внучку.
В коридоре раздаются семенящие шаги Сусанны.
– Иди скорее, я тебе налила… Ой, у меня здесь бардак, я сегодня искала кое-что и заодно решила тут разобрать… Ты иди, иди есть-то!
Щи у Сусанны густые: минимум бульона и почти одна гуща – крупные куски картошки, моркови, лоскуты капусты, мясо на кости… Про такие говорят «ложка стоит». И всё это ещё нужно сдобрить сметаной. Раньше Артур не очень любил прабабкины щи, но сейчас, почувствовав, что и в самом деле проголодался, уминает их за обе щёки.
А Сусанна тут как тут:
– Хлеб бери. Хлеб свежий…
Артур отрицательно кивает с набитым ртом.
– А вот хочешь такие сухари? – пихает коробку с плоскими длинными сухарями.
Артур снова кивает, не успев прожевать.
– Может, тебе помидорку порезать?
– Сусан, у нас что, блокада недавно закончилась? Я возьму, если захочу.
– Ну, бери, бери… – Она осекается и поворачивается к плите с кастрюлями и сковородками.
Поняв, что ляпнул не то, Артур с набитым ртом произносит примирительную реплику:
– Ну, ладно, дай мне сухарей…
Он всегда называл её только по имени. Кажется, она сама так захотела, отвергнув варианты «прабаба» и «бабуля». Поначалу они ездили друг к другу в гости – то они к ней с мамой, то она к ним в Хельсинки, где Артур родился и жил, пока ему не исполнилось пять. Выезжать нужно было рано. Бело-синий поезд «Сибелиус» уходил в шесть утра и приходил только к обеду. Доберёшься к Сусанне на её ветреную окраину, а она тебе нальёт таких вот густых щей. В Хельсинки их называли «русский суп», только были они гораздо жиже.
Она наливает себе тарелку и садится напротив правнука, поправляет выбившуюся прядь. Типичная финка: широкие скулы, едва приметные брови, нос картошкой. Артур припоминает её детские фотографии, сделанные перед самой блокадой. Сусанна не так уж сильно изменилась, и её вполне можно узнать в той самой девочке, только волосы уже давно не пшеничные, а седые и кожа вся в морщинах.
– Ну как ваш спектакль? Движется? – спрашивает она, поднося ложку ко рту.
Артур утвердительно кивает.
– Ты кого там играешь? Я уж и забыла…
– Лётчика, – отвечает Артур с набитым ртом.
– Мм! Лётчика…
Дальше они едят почти в полной тишине. Только ложки стучат о тарелки и поскрипывают табуретки. Вот так обычно Сусанна и обедает – в тишине и одиночестве, с которыми свыклась много-много лет назад, с тех пор, наверное, как получила эту квартиру вместо комнаты в коммуналке где-то в центре. Вдруг в окно, за которым день уже начинает меркнуть, врывается не пойми откуда взявшийся луч солнечного света и освещает кастрюлю со щами на плите, кусок стены с висящими прихватками, газовую трубу с облупившейся краской и лицо Сусанны, подчёркивает её почти незаметные брови, которые при таком освещении напоминают пушинки вербы.
– Я же тебе рассказывала про твою прапрабабушку Катри?
Артур утвердительно кивает. Про Катри ему, кажется, не рассказывал только ленивый в их по большей части женском роду. Её неосязаемый портрет сложился как будто из гигантского пазла, кусочки которого собирались всю его сознательную и ещё не совсем сознательную жизнь. Доедая последнюю ложку щей, он берёт в руку кость и начинает обгладывать мясо, нежное, разварившееся и при этом без единого хряща.
– Там её фотка лежит или чья?
Сусанна утвердительно кивает.
– Я забыл, в каком году она умерла?
– В пятьдесят втором.
Сусанна тоже принимается за кость.
– Ей же вроде совсем немного было лет?
– Сорок пять. Я сегодня разбирала вещи и наткнулась на её письма, которые она писала во время войны.
– Мм… И кому она их писала?
– Кому?.. – осекается Сусанна. – Ну, родственникам в Финляндию…
– А что, во время войны можно было писать письма в Финляндию?
– Ну… у неё были связи.
На второе – жареная картошка с шампиньонами. Вообще-то летом прабабка жарит настоящие лесные грибы, если ей, конечно, их принести. Сама она хоть и спускается на землю из своего поднебесья, но только до ближайшего магазина. А сейчас и магазинные шампиньоны вполне сгодятся. Картошка у Сусанны получается хрустящая, прожаренная, будто приготовленная в какие-то стародавние времена, без мультиварок и микроволновок.
– А какие у неё были родственники в Финляндии?
– Ну, как это! – восклицает Сусанна. Солнечный луч мгновенно гаснет, и её лицо снова погружаются в сумерки, – Две тётки, двоюродная сестра, четыре двоюродных брата, двоюродная тётя, четыре троюродных сестры…
Кажется, не останови её – и она будет перечислять до утра.
– Они все жили в Хельсинки? – спрашивает Артур, понимая, что такой вкусной картошки ему не поесть нигде, кроме как у прабабки.
– Нет, никто не жил в Хельсинки. Почти все жили в Карелии. И погибли тоже почти все в сорок четвёртом во время бомбардировки Элисенваары. В живых осталась только тётя Эмилия, моя двоюродная бабушка.
– Элисенваара – это где?
– В Карелии. В той, которая раньше была финская.
– Мм…
3
Она торопливо входит последней, на ходу поправляя загнувшийся лацкан пиджака. Сам пиджак при этом светло-оливкового цвета. Разумеется, однотонный, как и все её пиджаки, которых у неё, наверное, не меньше, чем у Ангелы Меркель.
– Я прошу прощения, – еле слышно произносит она, будто не желая, чтобы её кто-нибудь слышал, и садится во главе длинного стола, по обе стороны которого заняты почти все стулья, – Пробки сегодня – застрелиться: от Исаакиевского до нас почти полтора часа!
– Вроде не пятница, – вскользь замечает кто-то.
– Пятница завтра. – Этот голос звучит ещё тише.
– Татьяна Олеговна, всё ли у вас хорошо? – Хозяйка пиджака придвигает стул поближе к столу и принимает «позу директора»: опирается подбородком о кулак.
– Насколько это возможно.
– Что значит «насколько это возможно?»
– Им не особо нравится идея делать весь вечер в форме блокадного радио.
– И что дальше? – усмехается директриса. – Им вообще много чего не нравится. Так это наша с вами задача сделать так, чтобы им нравилось.
Татьяна Олеговна усмехается в ответ:
– Честно говоря, я бы тоже не останавливалась на одном радио. Будет слишком однообразно и затянуто.
– Ну, вы же понимаете, что День Победы – это не новогодняя дискотека и не выпускной. Все это понимают? – Она окидывает взглядом зал.
– Понимаем, – мужской голос раздаётся откуда-то с противоположного конца стола.
– Игорь Владимирович, ну если все это понимают, то давайте всё-таки больше заботиться не о том, чтобы был как можно более захватывающий сюжет, а чтобы вечер получился наполненным, познавательным. Это мы с вами про ту же блокаду знаем вдоль и поперёк, потому что не то что наши деды – наши родители через это прошли. У меня папа, например, блокадник… – Её голос начинает дрожать. – А сейчас дети даже не знают, где проходила Дорога жизни. Думают, что вот тут, по Финскому заливу. Это нам сегодня в комитете говорили.
– Жанна Дмитриевна, так давайте их заинтересуем. – У Игоря Владимировича благозвучный негромкий баритон. Он преподаёт предмет под названием «основы изобразительного искусства». – Сделаем так, чтобы им понравилось. Давайте разбавим радио видеорядом.
– Видеоряда там должно хватить! – Жанна Дмитриевна делает царственный жест рукой. – Я же с самого начала предложила сделать большие репродукции блокадных фотографий города или стилизованные рисунки. Вы художника искали? У нас под это есть бюджет.
– Художника ищем, – докладывает Татьяна Олеговна, – У одной из учениц папа – художник.
– Великолепно! Ещё и сэкономим. – Она достаёт из сумки кожаный блокнотик и что-то записывает.
– А зачем нам искать художников? У нас свои есть.
Игорь Владимирович подаётся вперёд и нависает над столом, словно тюлень: широко посаженные глаза, вздёрнутый нос, жидковатые усики неопределённо светлого оттенка и такого же цвета редеющие волосы на голове.
Несмотря на этот выпад, директриса как будто не замечает его:
– Рисунков должно быть не меньше десяти. Лучше двадцать. Это внушительный объём. К тому же всё должно быть на высшем уровне. Безупречно! – Жанна Дмитриевна проводит в воздухе ровную горизонтальную линию. – У нас будет комиссия из городского комитета по образованию. Вы, надеюсь, помните? Так что, если папаша попросит денег, заплатим. У вас, Игорь Владимирович, вряд ли будет на это время. У вас и так большая нагрузка!
Учителю изо приходится ретироваться.
– Какие именно вы хотите изображения блокадного Ленинграда? – Он вновь пытается вступить в бой.
– Своевременный вопрос. – Директриса выпрямляется и, откидываясь в кресле, разминает спину, – Пока я сейчас стояла в пробках, мне пришла идея организовать у нас в фойе выставку, посвящённую блокаде. Причем не только для учеников, но и для всех желающих. У нас во всём огромном районе выставочных площадок не так много. Так что мы могли бы стать одной из них.
Она замолкает, очевидно ожидая реакции зала. Но зал безмолвствует. Вновь подавшись вперёд, она продолжает:
– Выставка должна давать самое полное представление о жизни в блокадном Ленинграде. Так что, помимо фотографий, нужны какие-то предметы быта.
– Бидоны, что ли? – испуганно спрашивает кто-то.
– Бидоны, совершенно верно! Керосиновые лампы, банки со столярным клеем.
– Где мы сегодня возьмём банки со столярным клеем? – снова высовывает голову Игорь Владимирович.
– Банку можно взять любую и наклеить стилизованную этикетку. Не вижу проблемы! Игорь Владимирович, вот этим как раз могли бы заняться вы…
– Рисовать этикетки?
– А вы разве не справитесь? – Она наклоняет голову, словно собирается отчитывать провинившегося ученика.
– Справлюсь, – вздыхает Тюлень.
– Я тоже так думаю. Вообще, атрибутов блокады должно быть как можно больше. Обязательно нужно сделать блокадный хлеб. Можно просто взять обычный и наклеить немного опилок. – Она вытягивает руку вперёд, словно предвосхищая возможные вопросы из зала. – Причём всё это не должно быть под стеклом. Это не должна быть выставка в духе провинциального краеведческого музея. У нас на дворе двадцать первый век, поэтому выставка должна быть интерактивной. Нужны не просто стенды, а инсталляции, с возможностью потрогать этот самый блокадный хлеб или сфотографироваться с бидоном. Детям сейчас нужно именно это. По-другому они плохо усваивают информацию. Или не усваивают вовсе.
– И поэтому вы хотите макать хлеб в клей и посыпать его опилками? – Тюлень снова переходит в наступление, так что, кажется, даже усики становятся немного торчком.
– Игорь Владимирович, я не понимаю вашего протеста. По-моему, кроме вас, здесь больше никто не сопротивляется.
Зал снова безмолвствует.
– Давайте искать сторонних художников. Я никаких этикеток рисовать не буду.
По залу прокатывается едва слышная волна вздохов.
– Если я вам поручу, будете. И не надо здесь устраивать турбулентность!
Жанна Дмитриевна снова наклоняет голову. Там, в предыдущей жизни, без коллекции пиджаков и регулярных визитов в комитеты и Законодательное собрание, она была учительницей физики. У неё был кабинет с узкой захламленной лаборантской позади рабочего стола: груда запылившихся линз, ломаные весы и полуживой динамометр, рулоны плакатов, скрипучие шкафы под самый потолок. Откроешь кран с водой в углу у двери, наполнишь ржавеющую раковину, а потом вытащишь заглушку – и вот тебе турбулентность, тихая, уютная, пахнущая гнилью водопроводных труб.
– Зачем превращать блокаду в инсталляцию? – продолжает Игорь Владимирович, но уже осторожнее, суше, без вызова и напора.
– Игорь Владимирович, вы, насколько я знаю, не коренной петербуржец?
– Нет. Я из-под Волгограда.
– Прекрасно. А вот я, например, коренная ленинградка в четвёртом поколении. И я вижу, как год за годом интерес к блокаде и Великой Отечественной войне в целом угасает. И мне от этого больно! – Голос её опять дрожит. – И наша школа должна подать пример того, что действительно никто не забыт и ничто не забыто. Да, кстати, фотографию Берггольц обязательно! – Она снова что-то пишет в блокнотике, – И стихи её обязательно чтобы звучали на вечере! – Она ещё что-то приписывает. – Татьяна Олеговна, это вам!
– Я уже поняла… Вам, кстати, не нравится идея Тамары Петровны сделать перекличку с современностью через русский рок? По-моему, так ещё никто не делал…
– И слава богу. При чём здесь русский рок? Я с Тамарой Петровной на эту тему уже говорила. Кстати, как она?
– Дома, в гипсе, – раздаётся чей-то голос.
– К праздникам не выйдет?
– Вряд ли, – качает головой Татьяна Олеговна.
– Жаль. При всей её альтернативности организатор из неё хороший. И с детьми она на одной волне.
Вырвавшись в коридор в шестом часу вечера, Таня первым делом звонит сыну. Артур отвечает не сразу, словно раздумывает, говорить с матерью или нет.
– Иду домой от Сусанны, – спешно объясняет он, – Нет, верба ещё не распустилась.
Это, впрочем, и неудивительно. Какая уж тут верба, когда кругом метели метут, как в песне про «три белых коня»! Таня бросает взгляд за окно, и на неё вмиг накатывает ощущение, вынырнувшее из неведомо каких, ещё доэмиграционных глубин: мороз, пронизывающий ветер, хрупкий снег вперемешку с песком, панельная стена только что выстроенного дома. Это последний дом, за которым заканчивается асфальт и начинается изрытое бульдозерами поле, с кучами смёрзшегося песка, припорошенного снегом, торчащими чёрными трубами и кусками арматуры. Поле боя города и природы. «Комендань», – говорила Сусанна, которая только что получила квартиру на месте бывшего болота. Тогда Таня впервые услышала это слово и с тех пор воспринимала его так, что ей было проще сказать «я с Комендани», чем «я из Питера». Из Сусанниных окон на двенадцатом этаже тогда ещё виднелся лес. Ещё и речи не было ни о каком отъезде, ещё не открыли границы и только-только распалась их женская семья, испокон века обитавшая под крышей в длинной ленинградской коммуналке неподалёку от Литейного: бабушка Сусанна, мама Хелена и внучка Таня. После отъезда Сусанны Таня с мамой остались ждать своего квартирного счастья, приготовившись эмигрировать на самую дальнюю окраину похлеще Комендани, пока наконец через несколько лет не эмигрировали в Хельсинки.
Таня возвращает себя из прошлого и осознаёт своё положение. Ей нужно где-то достать полтонны вербы для украшения актового зала. А она ещё не распустилась… Нужно прийти домой, сесть и на свежую голову написать сценарий. Правда, какая тут свежая голова в половине шестого вечера? Подхватив подол пальто, Таня встаёт со скамейки и направляется к выходу. Толкнув дверь, натыкается на сеющий снег и немного вальяжную, тюленью фигуру Игоря Владимировича. На припорошенном крыльце он смотрится почти естественно, только что не елозит брюхом по земле. В руках у него незажжённая сигарета, очки – в мелких капельках.
– Ты чего домой не идёшь? – усмехаясь, кивает Таня.
– А ты чего не идёшь?
– Я-то как раз иду…
– Ну, пойдём…
Они идут мимо кованой решётки в виде морской волны, мимо овальной клумбы, в которой пока лишь прошлогодняя сухая трава, мимо недавно установленных уличных тренажёров, у одного из которых уже отломано сиденье. Вечереет, и вместе с надвигающейся темнотой накатывает холод, забирающийся в каждую клеточку озябшего тела, будто зима решила напомнить, что она непобедима, как Красная армия. Игорь Владимирович наконец, закуривает и Таню обдаёт запах крепких сигарет.
– У нас в приволжских степях бывает и холоднее, – говорит он, выпуская дым через нос, – Только не в апреле, конечно.
– В апреле у вас там небось уже маки распускаются? – стуча зубами, отвечает Таня. Как истинная северянка, она никогда не спускалась южнее Москвы.
Тюлень беззвучно улыбается:
– Маки – это май. Встанешь с мольбертом – и чувствуешь себя Моне.
– Я готова сейчас почувствовать себя Амундсеном.
– Тоже неплохо…
Они выходят на проспект, упирающийся в ярко-жёлтый ледяной закат. Таня припоминает, что Тюлень, кажется, живёт где-то неблизко и ездит на трамвае, а до трамвайной остановки ещё целый квартал, как раз по дороге к Таниной шестнадцатиэтажке, где её ждут накормленный сын и, очевидно, голодный муж.
– Я так понимаю, ты решил перейти в оппозицию? – Таня наконец направляет разговор в более конструктивное русло.
– Я всегда в ней был. – Он ещё раз затягивается и отшвыривает сигарету. – Ты разве не замечала?
Нет, она не замечала. Она вообще не слишком-то его замечала – круглого, усатого, иногда с перепачканными гуашью руками. А вот он, кажется, заметил её довольно быстро, и вот уже третий год, с тех пор как Таня привела сюда сына и сама пришла за ним учительствовать, мягко, но настойчиво подбивает клинья.
– Сегодня заметила. И ещё заметила, что ни одна сволочь не пожелала за тебя вступиться.
– И не вступится!
– Ну, в таком случае я тоже из сволочей.
Он хмыкает – как-то осторожно, словно стесняясь:
– Ты как раз что-то пыталась возразить.
– Пытаюсь. Я на твоей стороне. – Таня ощущает, как через всё тело – сверху донизу – пробегает волна холода. – Брр, это весна называется?
– Вдвоём против системы – это уже что-то.
– У меня нет никакого желания устраивать Сталинградскую битву.
Тюлень хохочет в голос:
– Все решили отсидеться в окружении и капитулировать перед фрау Жанной…
– Почему сразу капитулировать? Может, все решили стать партизанами.
Он хохочет ещё громче:
– И когда будем приступать к вылазкам и диверсиям?
– Для начала изучим обстановку. У нашего командования планы меняются каждый день.
– Это точно… – произносит он как-то понуро, будто понимает, что диалог заканчивается вовсе не так, как ему хотелось бы.
О проекте
О подписке