Осень – наиболее созвучное мне время года; университет – наиболее созвучное обиталище. По опыту всех лет, когда я был студентом, а позже – преподавателем, я заметил, что в первый день учебного семестра всегда бывает хорошая погода. Шагая по кленовой аллее, ведущей к университетскому книжному магазину, я был, по-видимому, счастлив – настолько, насколько я вообще способен быть счастливым, а я по натуре склонен к счастью, или же к воодушевленному труду, что для меня одно и то же.
Встретил Эллермана и одного из немногих по-настоящему неприятных мне людей – Эркхарта Маквариша. С тех пор как я видел Эллермана в прошлый раз, по его лицу стало гораздо заметнее, что у него рак.
– Вы на пенсии, однако начался семестр – и вы тут как тут, на прежнем пастбище, – сказал я. – Я думал, вы упорхнули куда-нибудь на греческие острова и там наслаждаетесь свободой.
Эллерман тоскливо улыбнулся, а Маквариш издал сиплый звук, обычно заменяющий ему смех.
– Вы же знаете – уж кому и знать, как не вам, отец Даркур, что пес возвращается на свою блевотину, а вымытая свинья – валяться в грязи[3].
И он снова засипел, в восторге от собственного остроумия.
Как это похоже на Маквариша: сказать гадость бедняге Эллерману, который, что очевидно, смертельно болен, и мне – за то, что я священник. Маквариш считает, что ни один человек в здравом уме не имеет права быть священником.
– Я решил посмотреть, как выглядит университетский городок, когда меня в нем больше нет, – объяснил Эллерман. – А если правду сказать, мне захотелось посмотреть на юные лица. Я всю жизнь на них смотрел, вот и привык.
– Это серьезная слабость, – сказал Эрки Маквариш. – Никогда не позволяйте себе подсесть на чужую молодость. От зеленых яблок, того и гляди, понос прохватит.
Желание созерцать молодых – с умирающими это бывает, я часто такое вижу. Женщины любят смотреть на младенцев и все такое. Бедный Эллерман. Но он продолжал:
– Не только молодежь, Эрки. Людей постарше тоже. Знаете, университет – удивительно прекрасное сообщество. Здесь кого только не встретишь, и все выражают свое «я» гораздо свободней, чем если бы они были бизнесменами, адвокатами и тому подобное. По-хорошему об этом надо бы написать книгу. Я всегда хотел сам ею заняться, но я теперь вышел из игры.
– Уже пишут, – сказал Маквариш. – Вы что, забыли? Университет поручил Дойль написать его историю. Дойль на три года освободили от всех остальных обязанностей, дали ей бюджет, секретарей, ассистентов, чего только пожелала ее жадная душа историка. Выйдут три неподъемных тома унылого мусора, но кого это волнует? Главное, что у университета будет история.
– Нет, не будет; я совсем не о том говорил, – сказал Эллерман. – Я имел в виду рассказ о том о сем, прихотливо меняющий течение, с деталями и подробностями, которые никто никогда не подумает записать, но которые составляют самую ткань жизни. Что люди говорили неофициально, что делали, когда были не на параде, всяческие сплетни и слухи, без необходимости что-либо доказывать.
– Нечто вроде «Кратких жизнеописаний» Обри[4], – сказал я бездумно, желая лишь сделать приятное Эллерману, который так плохо выглядел.
Он отреагировал неожиданно энергично. Чуть не подпрыгнул на месте.
– Да! Именно, совершенно верно! Нужен кто-то вроде Джона Обри, который слушает все, любопытствует обо всем, записывает торопливыми каракулями, не заботясь о стиле. Сорока научного мира, хватающая никем не оцененные безделицы. Да, этому университету нужен Обри. О, будь я только на десять лет моложе!
Бедняга, подумал я, он цепляется за жизнь, которая от него ускользает, и думает найти ее в пьянящей влаге сплетен.
– Чего же вы ждете, Даркур? – спросил Маквариш. – Эллерман же именно вас описал, до черточки. Сорока от научного мира; никаких комплексов по поводу стиля. Вы именно то, что надо. Вы сидите вороном у себя в башне и видите сверху весь университет. Эллерман только что придал смысл вашему существованию.
Маквариш всегда напоминает мне девушку из сказки – ту, которая с каждым словом роняла изо рта жабу. Я не знаю другого человека, который умел бы вставить в обычный разговор столько гадостей. И еще он умел заставить невинных бедняг вроде Эллермана поверить, что это – остроумие. Эллерман засмеялся.
– Даркур, а ведь и правда! Считайте, что ваша судьба решилась! Новый Обри – вот кем вы должны стать.
– Можете начать с нашего Из-Дерьма-Конфетку, – сказал Маквариш. – Он, без сомнения, самая странная рыба даже в нашем странном пруду.
– Не знаю, о ком вы.
– Да знаете! Профессор Озия Фроутс.
– Я никогда не слышал, чтобы его так называли.
– Еще услышите, Даркур, еще услышите. Потому что именно этим он занимается, и на это ему дают большие гранты, а теперь, когда за расходами университета начали следить, возможно, кое у кого возникнут кое-какие вопросы по этому поводу. А после него… о, их десятки, выбирай на вкус. Но вам следует как можно скорее заняться Фрэнсисом Корнишем. Вы слыхали, что он умер прошлой ночью?
– Очень жаль это слышать, – сказал Эллерман, которому сейчас особенно неприятно было слышать о смерти, все равно чьей. – Какие коллекции!
– Скопления – так, пожалуй, будет вернее. Огромные залежи; думаю, в последние годы он и сам не знал, что у него есть. Но я узнаю. Я исполнитель по его завещанию.
Эллерман воодушевился.
– Книги, картины, рукописи, – сказал он, блестя глазами. – Надо думать, университет получит большое наследство?
– Я не знаю, пока не увижу завещания. Но очень возможно. И наверняка это будет конфетка. Конфетка, – сказал Маквариш. Он произнес это слово с большим смаком.
– Вы исполнитель завещания? Единственный? – спросил Эллерман. – Надеюсь, я еще успею увидеть, чем все кончится.
Бедняга, он догадывался, что это маловероятно.
– Насколько я знаю – единственный. Мы были очень близки. Я буду рад заняться его вещами, – ответил Маквариш, и они пошли своей дорогой.
День уже не казался мне таким прекрасным. Неужели Корниш составил новое завещание? Многие годы я был уверен, что его душеприказчик – я.
Через несколько дней я уже знал больше. Я был одним из трех священников, отпевавших Корниша на шикарной погребальной службе, которая состоялась в красивой часовне «Душка». Корниш был выдающимся выпускником колледжа Святого Иоанна и Святого Духа; он не был прихожанином ни одного прихода; колледж ожидал получить от него богатое наследство. Три веские причины, чтобы сделать все по высшему разряду.
Корниш мне нравился. Нас роднила страсть к старинной музыке, и мне случалось помогать ему советами при покупке нотных рукописей. Но не стану врать, что я был его близким другом. Корниш был эксцентричен, и я думаю, что его сексуальные пристрастия выбивались из общего ряда. Он водил дружбу с сомнительными личностями, в том числе с Эркхартом Макваришем. Мне было неприятно получить от адвокатов копию завещания и обнаружить, что Маквариш действительно назначен душеприказчиком наряду со мной и есть еще третий – Клемент Холлиер. Понятно, почему выбор пал на Холлиера: он великий ученый-медиевист с мировой репутацией в необычной области – палеопсихологии. По-видимому, это означает, что он долго рылся в старых книгах и рукописях и в результате получил неплохое представление о том, что на самом деле думали люди эпохи Возрождения о себе и мире вокруг себя. Я шапочно знаком с Холлиером еще с тех пор, как мы оба учились в «Душке». Мы киваем друг другу при встрече, но наши жизненные пути разошлись. Холлиер – удачная кандидатура, он сможет разобраться со многими вещами из Корнишева наследства. Но Маквариш? Он-то почему?
Как бы то ни было, Маквариш не сможет творить все, что его левая нога пожелает. Впрочем, мы с Холлиером тоже, потому что Корниш назначил нас не исполнителями, но консультантами и экспертами, чтобы мы разобрались с наследством и решили судьбу коллекции – картин, книг и рукописей. Настоящим исполнителем назначен племянник Корниша, Артур Корниш, молодой бизнесмен, по слухам – способный и богатый; мы должны действовать по его указаниям. Вот он сидит на скамье в первом ряду: спина прямая, во всем обличье ни грана скорби, сразу виден стопроцентный деловой человек, совершенно непохожий на своего высокого, нескладного, близорукого дядюшку, которого мы сейчас хороним.
Я сидел на отведенной мне скамье в алтарной части и видел Маквариша, который, тоже на скамье в первом ряду, исполнял все, что положено, – вставал, садился, опускался на колени и так далее, но каждым движением сигналил: «Меня нельзя даже заподозрить в том, что я проделываю все это всерьез. Я просто веду себя, как подобает чрезвычайно воспитанному человеку среди суеверных дикарей». Декан «Душка» произнес краткую надгробную речь, представив Корниша венцом добродетелей. Во все время этой речи Маквариш ухмылялся – несомненно, издевательски, словно желая сказать, что знает о покойном немало пикантных подробностей. Не обязательно связанных с сексом. Корниш при жизни активно продавал и покупал картины, в том числе работы лучших канадских художников, и я мог бы назвать немало людей из числа присутствующих, кому он когда-то, по слухам, перешел дорогу как коллекционер. Зачем же они явились проводить его в последний путь? Меня посетила мысль совершенно не в духе любви к ближнему: может быть, они пришли убедиться, что Корниш действительно мертв? Великие коллекционеры и великие знатоки искусства не обязательно хорошие люди. А вот благодетели обязательно должны быть хорошими людьми, в чьей добродетели нельзя даже усомниться; Корниш же оставил «Душку» немалое наследство, хотя официально колледж еще не был поставлен в известность. Но я намекнул декану, и теперь декан выражал свою благодарность единственным способом, доступным человеку в его положении, – долго и громко молился за покойного друга.
Совершенно средневековая сцена. Сколько науки, педагогических теорий, передовой мысли ни вливай в колледжи и университеты, все равно они в большой степени сохраняют дух Средних веков, из которых ведут свое происхождение. И то, что «Душок» – колледж относительно недавно основанного университета, расположенного в Новом Свете, на удивление мало что меняет.
С моего места прекрасно были видны лица собравшихся, старательно внимавших почтенному красноречию декана. На лицах читалась почти средневековая безмятежность. Если не считать всезнающей ухмылки Маквариша. Но я видел Холлиера, который не полез в первый ряд, хотя имел на это полное право: тонкое, красивое лицо, от которого веяло чем-то ястребиным, было серьезным и торжественным. Недалеко от Холлиера сидела девушка, которая меня чрезвычайно интересовала: некая Мария Магдалина Феотоки, которая днем раньше явилась на мой семинар по греческому языку Нового Завета. Девушки, занятые такими вещами, обычно старше и явно более погружены в академическую жизнь, чем Мария. Она, без сомнения, очень красива, хотя такую красоту не всякий заметит и полюбит; я подозревал, что ровесников Марии ее внешность не привлекает. Спокойное лицо, приковывающее взгляд, – такое можно увидеть на иконе или мозаичном портрете. Лицо овальное; длинный, орлиный нос; ей надо следить, чтобы не остаться без зубов, иначе к старости и без того крючковатый нос сомкнется с подбородком; волосы совершенно черные, цвета воронова крыла, иссиня-черные, но не того ужасного оттенка, какой бывает у крашеных волос. Что ей понадобилось на похоронах Корниша? При взгляде на нее больше всего поражали глаза, потому что под и над радужкой слегка виднелся белок, и, когда она моргала – а казалось, что она моргает намного реже обычных людей, – не только верхнее веко опускалось, но и нижнее поднималось навстречу ему, а такое не часто увидишь. На этот раз меня поразил взгляд Марии, застывший – возможно, в молитвенном экстазе. Она покрыла голову свободно ниспадающим платком в отличие от большинства присутствующих дам, которые, будучи современными женщинами, пренебрегли наставлениями святого Павла на этот счет. Что же она здесь делает?
Комическую нотку этим похоронам – а на многих похоронах присутствует комик – придавал Джон Парлабейн, который, как мне стало известно, пробрался в «Душок» и ныне обитал там. Парлабейн в монашеской рясе демонстрировал кривлянья и ломанья[5] в высочайших традициях высокой англиканской церкви. Я ничего не имею против – пред именем Иисуса должно преклониться всякое колено[6], – но Парлабейн не ограничивался преклонением: он корчил гримасы, крестился скользящим движением, призванным демонстрировать давнюю привычку, и, будучи урожденным протестантом из какой-то не очень склонной к ритуалам деноминации, отвратительно переигрывал. Покрытое шрамами лицо – я помнил, как и когда появились эти шрамы, – сложилось в постную ухмылку, которая, по-видимому, должна была сочетать скорбь по ушедшему другу с радостью по поводу небесной славы, в коей этот друг сейчас обретается.
Я англиканин и священник, но иногда мне хочется, чтобы мои единоверцы хоть немного знали меру.
У меня как священника была особая задача на этих похоронах. По поручению декана я произнес молитву на предание тела земле, и вслед за этим хор запел: «И услышал я голос с неба, говорящий мне: напиши: отныне блаженны мертвые, умирающие в Господе; ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих, и дела их идут вслед за ними»[7].
О проекте
О подписке