Чем меньше времени оставалось до прибытия лорда Корнбери, тем плотнее набивался зал ратуши: сперва стало людно, затем тесно, а потом горожане вовсе перестали помещаться. Мэтью, заблаговременно занявший место в третьем ряду между судьей Пауэрсом и сахароторговцем Соломоном Талли, наблюдал за этим столпотворением с большим интересом. По сливочно-желтым сосновым половицам двигались как знаменитые, так и скандально известные персонажи Нью-Йорка. Всех их щедро омывал золотистый солнечный свет, лившийся сквозь высокие окна: казалось, ратуша вздумала посоперничать с церковью Троицы по части благосклонного принятия добрых и злых, красивых и безобразных.
Вышагивали, расталкивая чернь и грохоча каблуками по полу, видные коммерсанты города. Фланировали владельцы лавок и складов, стараясь подыскать себе местечко поближе к богачам. Шли адвокаты и врачи, работая локтями и всем видом демонстрируя, что и они заслуживают право на признание и место под солнцем. Топали мельники и хозяева трактиров, капитаны и ремесленники, подметальщики, штопальщики и пекари, сапожники, портные и цирюльники, толкающие и толкаемые, – словом, сплошной поток лился в зал, где люди утрамбовывались на скамьи и забивали проходы, а позади них плотный людской сгусток стоял в дверях и на мостовой, и шевельнуться в этом сгустке было не легче, чем Эбенезеру Грудеру на позорном столбе. Мэтью показалось, что все эти персонажи сходили в обеденный перерыв домой и извлекли из шкафов и сундуков свои лучшие павлиньи перья, дабы ярче выделяться среди толпы таких же павлинов, в толкотне красочных сюртуков, модных бриджей, сорочек с кружевными манжетами и жабо, камзолов всех оттенков от ультрамарина до пьяного бордо и треуголок не только черных, но и красных, синих, ядовито-желтых, расшитых камзолов и чулок, башмаков на толстой пробковой подошве, от которых господа среднего роста делались высокими, а высокие – едва не падали с ног, тростей из ясеня, каштана или черного дерева с золотыми или серебряными набалдашниками, а также иных отчаянно модных аксессуаров – якобы неотъемлемых принадлежностей всякого уважающего себя джентльмена.
То был сущий карнавал. Хохот и приветственные крики горожан, слышные, несомненно, даже в Филадельфии, роднили ратушу с пятничным трактиром, и тем более злачной становилась атмосфера, чем больше в зале закуривалось трубок и недавно завезенных черных кубинских сигар толщиной с кулак. Вскоре дым уже вовсю клубился в лучах солнца, и рабы с широкими холщовыми веерами, которых поставили по углам, дабы охлаждать воздух, едва справлялись со своими обязанностями.
– Ну как, хороша? – спросил Соломон Талли.
Когда Мэтью и судья Пауэрс обратили на него внимание, он широко улыбнулся, демонстрируя им новенькую белоснежную вставную челюсть.
– Очень хороша, – отозвался судья. – И несомненно, стоит целое состояние.
– Разумеется! Иначе какой же в ней смысл?
Талли был грузный, компанейский господин лет пятидесяти, с морщинистым лицом и пухлыми щеками, сияющими здоровым румянцем. Он тоже сегодня больше походил на манекен модистки, нежели на живого человека: светло-голубой сюртук, треуголка, камзол в сине-зеленую полоску. Из оттопыренного кармана свисала цепочка купленных в Лондоне часов.
– Полагаю, никакого, – ответил Пауэрс, дабы поддержать разговор. Впрочем, и Мэтью, и судья прекрасно знали: при всем своем компанейском настрое и добросердечии мистер Талли очень скоро перейдет от разговоров к откровенному бахвальству.
– Мне только лучшее подавай! – воскликнул Талли, оправдывая ожидания собеседников. – Я им сказал: за ценой не постою, сделайте мне самые лучшие зубы. Слоновая кость прямиком из Африки, а вся оснастка, пружины – из Цюриха.
– Понятно. – Глаза у судьи начали слезиться от табачного дыма.
– Выглядят очень дорого, – подхватил Мэтью. – Богато, я бы сказал.
Следовало признать, что вставная челюсть заметно укрепила лицо Талли, которое начинало вваливаться в области рта по причине того, что его собственные, Богом данные зубы скоропостижно сгнили. Сахароторговец всего два дня как вернулся из Англии и не без гордости выставлял напоказ свою ослепительную обновку.
– Богато, вот именно! – Талли улыбнулся еще шире (кажется, даже пружинка дзинькнула). – И качество первосортное, уверяю вас, молодой человек! У меня все первосортное, не вижу смысла распыляться на второсортные вещи. Да и приладили мне челюсть отменно, хотите взглянуть? – Он начал было склонять голову набок и разевать рот, чтобы Мэтью мог самолично убедиться в его правоте, однако, к счастью, в этот момент по проходу пошла одна небезызвестная дама. Мужчины расступились перед ней, точно воды Красного моря пред Моисеем, и Талли повернулся посмотреть, чем вызвано внезапное затишье толпы.
Мадам Полли Блоссом, подобно Красному морю, являла собой поистине природную стихию. То была высокая и красивая женщина лет тридцати, с массивным волевым подбородком и ясными голубыми глазами, видевшими насквозь любого мужчину – и его кошелек, разумеется. На ней была ярко-желтая шляпка, завязанная под подбородком синими лентами, и в руке она несла сложенный зонтик от солнца. Серебристо-голубое платье-мантуя было, по ее обыкновению, расшито цветами ярких и приглушенных оттенков: лимонно-желтого, зеленого, розового. Она всегда одевается элегантно, подумал Мэтью, только черные ботики с металлическими мысками не вяжутся с остальным обликом. Народ судачил, будто этими ботиками она может так пнуть пьяного клиента под зад, что тот без всякого парома окажется на острове Ричмонд.
Под пыханье трубок вся публика, смолкнув, наблюдала за шествием Полли Блоссом: та прошла ко второму ряду на правой стороне зала и уставилась на господ, занимавших скамью. Те молча отвели глаза в сторону либо потупились. Леди Блоссом терпеливо ждала, и хотя Мэтью не видел ее красивого лица, было совершенно ясно, что оно посуровело. Наконец со скамьи поднялся юный Роберт Деверик, юноша лет восемнадцати, желавший, по всей видимости, показать публике, что галантность еще не вышла из моды и ее надлежит проявлять по отношению к любой даме в любой ситуации. В тот же миг Деверик-старший схватил сына за руку и злобно на него зыркнул, – будь его взгляд пистолетом, он вышиб бы юнцу мозги. Тут же по залу понесся шепоток, переросший местами в неприятное хихиканье. Юноша – светлоликий, умытый и причесанный, в полосатом черном сюртуке с жилетом, как у отца, – несколько мгновений разрывался между благородными помыслами и уважением к старшим. Однако стоило Деверику прошипеть: «Сядь!» – как решение было принято. Роберт потупил взор, щеки его заалели, что угли в печке, и он вернулся на свое место – во власть родителя.
Тут же на сцену вышел новый герой. В четвертом ряду поднялся хозяин трактира «Рысь да галоп», дюжий седобородый Феликс Садбери в заношенном коричневом сюртуке. Он услужливо показал рукой на свое место, предлагая даме в затруднительном положении обрести пристанище между среброделом Израилом Брандиром и сыном портного Ефремом Аулзом (последний был приятелем Мэтью: не раз по четвергам в «Галопе» они схлестывались в поединке за шахматной доской). Какой-то наглец громко зааплодировал, когда Садбери вышел в проход, а вышеупомянутая дама заняла его место; потом еще несколько человек загоготали, но мигом умолкли, поскольку Деверик-старший принялся обводить ледяным серым взором публику – ни дать ни взять боевой фрегат, наводящий на врага бортовые орудия.
– Ну и зрелище! Каково, а? – Соломон Талли пихнул Мэтью в бок. В зале вновь поднялся гул разговоров, полотняные веера принялись разгонять синий дым. – Вошла с таким видом, будто она тут хозяйка, да еще уселась аккурат под носом у преподобного Уэйда! Вы это видели?
Мэтью убедился, что гранд-дама Манхэттена – вполне способная купить ратушу на те деньги, что зарабатывали ее голу́бки, – действительно уселась прямо перед сухощавым и суровым Уильямом Уэйдом в черном сюртуке и треуголке. Тот, впрочем, невозмутимо смотрел сквозь голову мисс Блоссом, будто вовсе ее не замечал. Еще Мэтью обратил внимание, что Джон Файв – надевший по случаю собрания простой серый сюртук – сидит рядом со своим будущим тестем. Что бы там ни говорили о суровом и угрюмом характере преподобного Уэйда, человек он справедливый, подумал Мэтью. Вероятно, ему очень непросто было решиться на такой шаг – выдать дочь за юношу, который ничего не помнит о своем детстве, кроме жестокостей, насилия и невзгод. Видно, вера для священника не пустой звук, и поступает он в высшей степени по-христиански: дает Джону Файву шанс.
Еще кое-что привлекло внимание Мэтью, отчего внутри мгновенно все сжалось. Через три ряда от Джона Файва и преподобного Уэйда сидел Эбен Осли, разряженный, как арбуз, в зеленый сюртук и ярко-красный бархатный камзол. По торжественному случаю Осли нацепил высокий белый парик с ниспадающими на плечи буклями, какой обыкновенно надевали на слушания судьи. Директор приюта решил сесть среди молодых адвокатов – Джоплина Полларда, Эндрю Кипперинга и Брайана Фицджеральда, – как бы давая понять Мэтью и всем заинтересованным лицам, что находится под защитой закона во всей его глупости и слепоте. Он не осмеливался взглянуть на Мэтью, однако лицемерно улыбался и оживленно беседовал с престарелым, но весьма уважаемым врачом-голландцем Артемисом Вандерброкеном, сидевшим перед ним.
– Пардон, пардон, – забормотал кто-то, перегибаясь через ряд и обращаясь к судье Пауэрсу. – Сэр, можно вас на минутку?
– Да, Мармадьюк, в чем дело?
– Я тут гадаю, сэр… – молвил Мармадьюк Григсби. У него было круглое лицо и очки на носу, а на лысой макушке торчал, подобно перышку на шляпе, единственный белый клок волос. Над большими голубыми глазами прыгали и дергались кустистые белые брови, свидетельствовавшие весьма недвусмысленно, что печатнику крайне неловко перед судьей. – Нет ли каких-нибудь новых подвижек по делу Масочника?
– Говорите тише, пожалуйста, – попросил его Пауэрс.
Впрочем, напрасно: вокруг стоял такой гвалт, что все равно никто не услышал бы.
– Да-да, конечно… Так у вас есть какие-нибудь версии?
– Версия только одна. Джулиуса Годвина убил маньяк.
О проекте
О подписке