Джон был ниже Мэтью ростом, зато имел широкие плечи и могучие руки прирожденного укротителя металла. Моложе Мэтью на четыре года, он, однако, на юнца не тянул. В сиротском доме на Кинг-стрит – носившем во времена оны название «Сент-Джонский приют для мальчиков» (позднее открылось еще два отделения, приют для девочек и взрослых бедняков) – он оказался пятым Джоном из тридцати шести воспитанников мужеского пола, отсюда и фамилия. У Джона Файва не было левого уха, а через весь подбородок шел глубокий шрам, оттягивавший вниз правый уголок рта, так что на лице его вечно царила печаль. Джон Файв помнил отца, мать и домик на лесной полянке, – быть может, он невольно идеализировал эту картинку из своего детства. Помнил двух малых детей – вероятно, младших братьев. Еще он помнил бревенчатые стены форта и человека в треуголке с золоченым кантом, который о чем-то разговаривал с его отцом и показывал ему древко обломанной стрелы. Кроме того, в памяти юноши остался пронзительный женский визг и размытые фигуры людей, врывающихся в окна и двери. Отблеск огня на поднятом топоре. На этом свеча его памяти погасла.
Также он весьма отчетливо запомнил – и однажды ночью поведал об этом Мэтью и остальным друзьям из приюта – тощего, как жердь, человека с черными зубами, который то и дело прикладывался к бутылке и кричал Джону: «Танцуй, танцуй, гаденыш! Танцуй, пока мы ужинаем, и улыбайся, не то я тебе улыбку ножом нарисую!»
Джон Файв танцевал в трактире и видел, как пляшет на стене его тень. А тощий собирал у гостей монеты и складывал их в глиняный горшок. Потом он напился вдрызг и, сыпля проклятиями, упал на вонючую койку в какой-то тесной комнатушке, а Джон заполз под койку и там заснул. В комнату ворвались двое и забили тощего дубинами до смерти. Когда его мозги брызнули на стены, а кровь потекла по полу, Джон подумал, что никогда не любил танцевать.
Вскоре после этого некий странствующий священник привел девятилетнего Джона в приют и оставил там под присмотром требовательного, но справедливого директора Стаунтона. Через два года Стаунтон отбыл вслед за мечтой – спасать души индейцев-язычников, – а его место занял Эбен Осли, прибывший по назначению из старой доброй Англии.
Стоя с Джоном Файвом у дверей кузницы и глядя, как город постепенно начинает входить в рабочий ритм нового дня, а его жители стремительно плывут по течениям своих жизней, словно рыбы в реке, Мэтью потупился и осторожно, взвешивая каждое слово, произнес:
– Когда мы виделись в последний раз, ты обещал подумать о моей просьбе. – Мэтью заглянул молодому человеку в глаза. Ответ читался в них легко, как в раскрытой книге, но не спросить он не мог: – Ты подумал?
– Подумал, – буркнул Джон.
– И?
Джон болезненно поморщился и опустил взгляд на костяшки своих кулаков, которыми он помахивал в воздухе – словно вел в ту минуту некий внутренний бой. Мэтью понимал, что так оно и есть, но вынужден был упорствовать:
– Мы с тобой прекрасно знаем, что нужно делать. – Ответа не последовало, и Мэтью копнул глубже: – Он решил, будто ему все сойдет с рук. Будто никому нет дела. Да-да, вчера я с ним встречался. Он каркал, как безумец, твердил, что у меня ничего нет, иначе я давно пошел бы к судье. Ты ведь знаешь, что они с главным констеблем регулярно играют в карты. Без доказательств у меня ничего не выйдет, Джон. Нужен человек, который осмелится все рассказать.
– Человек тебе нужен, – с легкой горечью в голосе произнес Джон.
– Майлс Ньюуэлл с женой переехали в Бостон, – напомнил Мэтью. – Вообще-то, он был готов дать показания и почти дал, но теперь его нет. Остался только ты.
Джон молчал, все еще стискивая кулаки и пряча глаза.
– Натан Спенсер в прошлом месяце повесился, – сказал Мэтью. – Двадцать лет ему было, а он так и не забыл…
– Про Натана я отлично знаю. Тоже на похороны ходил. И я часто его вспоминаю, ей-богу, он же сюда наведывался с разговорами, вот как ты. Скажи мне правду, Мэтью… – Он наконец обратил на него взор – одновременно исполненный страдания и жаркий, как пламя в кузнечном горне. – Кому прошлое покоя не давало – ему… или тебе?
– Нам обоим, – честно ответил Мэтью.
Джон тихо хмыкнул и вновь отвернулся:
– Мне его очень жалко. Он хотел забыть, жить дальше… да только ты ему не дал, верно?
– Я понятия не имел, что он хочет наложить на себя руки.
– А он, может, и не хотел, пока ты не начал его донимать. Никогда об этом не задумывался?
Мэтью, безусловно, задумывался, однако мысли эти упорно гнал: глядя утром в зеркало для бритья, он не мог признать, что именно его просьбы свидетельствовать против Эбена Осли перед судьей Пауэрсом и главным прокурором Джеймсом Байнсом привели к тому, что Натан решил перебросить веревку через балку на чердаке, а потом затянуть петлю у себя на шее.
– Натан был болен, – продолжал Джон Файв. – Душой слаб. А ты, раз такой умный, мог бы и догадаться.
– Вернуть его не под силу ни мне ни тебе, – ответил Мэтью совсем не тем тоном, каким хотелось: он будто решительно отказывался брать на себя ответственность. – Мы должны завершить нача…
– Мы? – сдвинул брови Джон; Мэтью знал, что его гневом не следует пренебрегать. – Кто это – мы? Я не говорил, что твои дела меня интересуют. Просто слушал твою болтовню, только и всего. Ты же у нас теперь такой важный, образованный и говоришь так складно! Да на одном красноречии далеко не уедешь.
Мэтью, как водится, решил взять почин на себя:
– Согласен. Хватит разговоров. Пора переходить к делу.
– О как! Пора и на мою шею петлю накинуть, да?
– Вовсе нет.
– А именно так оно и выйдет. Я вешаться не собираюсь, не думай. Но жизнь ты мне порушишь – и ради чего? – Джон Файв сделал глубокий вдох и мотнул головой, а потом заговорил тихо, почти безнадежно: – Осли прав. Всем плевать. А ежели ты вздумаешь на него наговаривать, никто тебе не поверит. Слишком много у него друзей. Слишком много денег он спустил за игорными столами, чтоб его теперь бросили за решетку или прогнали из города. Кредиторы не позволят. И даже если я все расскажу или кто другой расскажет, нас почтут за безумцев или одержимых, а то и… ну, не стану говорить, что со мной может статься.
– Если ты боишься за свою жизнь, судья Пауэрс…
– Все треплешь, треплешь языком, – сказал Джон Файв и грозно пошел на Мэтью (тот было решил, что давняя дружба двух приютских сирот может закончиться для него переломом челюсти), – а сам и слушать никого не желаешь. – Он вдруг прекратил наступление и бросил взгляд на улицу: мимо ходили джентльмены и дамы, проехала повозка, дети со смехом носились друг за дружкой, словно у них не жизнь, а сплошное веселье. – Я сделал Констанции предложение. Поженимся в сентябре.
Джон уже год как был влюблен в Констанцию Уэйд, – Мэтью это знал, но никогда не думал, что другу хватит смелости предложить ей руку и сердце. Она ведь была дочкой сурового проповедника в черных одеждах, Уильяма Уэйда: говаривали, даже птицы перестают петь, стоит ему обратить на них свой немигающий святой взор. Мэтью, бесспорно, обрадовался за Джона. Констанция была девушкой миловидной, с живым и бойким умом. Однако он понимал, что это означает для их дела.
Джон помолчал с минуту, и Мэтью тоже решил придержать язык. Наконец его друг молвил:
– Филип Кови. Беседовал с ним?
– Да. Получил решительный отказ.
– А Николас Робертсон? А Джон Гальт?
– К обоим я подходил – и не по разу. Оба отказались.
– Так чего ж ты ко мне прилип, Мэтью? Почему возвращаешься?
– Потому что я знаю, какая у тебя была судьба. Еще до Осли. Как индейцы на твою деревню напали, а новый хозяин по кабакам тебя таскал и заставлял плясать на потеху публике… Сколько ты снес унижений, бед и ужасов. Вот я и решил, что ты захочешь поквитаться. Отправить Осли туда, где ему и место.
На это Джон Файв ничего не ответил, и на лице его не отразилось никакого чувства.
Мэтью твердо произнес:
– Я думал, ты захочешь свершить правосудие.
Тут, к удивлению Мэтью, на лице Джона все же появился какой-то намек на чувство. То был призрак многозначительной улыбки или, если точнее, осознания.
– А в правосудии ли дело? Может, ты просто хочешь, чтобы я опять сплясал, только уже под твою дудку?
Мэтью раскрыл рот и хотел самым пылким образом возразить Джону, однако тот его остановил.
– Прошу, выслушай меня, Мэтью, и пойми, что я пытаюсь сказать, – тихо проговорил он. – Осли тебя ни разу пальцем не тронул, так? Ты был… слишком для него взрослый, верно? И вот по ночам ты что-то слышал, ну, крикнул кто-то пару раз – и все. А может, ты не на тот бок лег, вот тебе дурной сон и приснился. Или ты хотел вмешаться, но не мог и потому чувствовал себя ничтожным и слабым, а теперь задумал отыграться. Но ежели бы кому и захотелось поквитаться с Осли, так это мне, или Кови, или Робертсону. А мы не хотим. Мы просто хотим жить своей жизнью. – Джон умолк, чтобы до Мэтью лучше дошло. – Вот ты все про правосудие болтаешь. Оно, может, и хорошо, вершить правосудие, да только Фемида – она незрячая, верно? Так говорят?
– Примерно.
– То-то и оно. Если я или кто другой даст под присягой показания против Осли, вряд ли тот получит больше, чем старик Грудер. А скорее, и того не получит. Зубы всем заговорит иль откупится, не зря ведь с главным констеблем дружит. Ты сам посуди, Мэтью, что со мной станет, если я всем расскажу, как надо мной измывались? Мне жениться в сентябре! Понравится преподобному Уэйду такой зятек, как думаешь?
– Думаю, они с Констанцией оценят твою храбрость.
– Ха! – Джон едва не расхохотался ему в лицо. Взор его потух. – Нет у меня никакой храбрости.
– Значит, ты решил поставить на этом деле крест? – У Мэтью на лбу и затылке выступила испарина. Джон Файв был последней его надеждой. – Махнуть на все рукой? Окончательно?
– Да, – последовал решительный ответ. – Потому что мне еще пожить хочется, Мэтью. Жаль остальных, но я не могу им помочь. Зато я могу помочь себе. Разве это такой уж страшный грех?
Мэтью оторопел. Он опасался, что Джон Файв ему откажет, и в самом деле исход встречи был изначально предрешен, однако эти слова стали для него большим ударом. Мысли вертушками закрутились в голове. Если нет способа развязать язык давним жертвам Осли и никак нельзя проникнуть в приют, чтобы добыть показания у новых жертв, выходит, директор приюта выиграл и бой, и всю войну. А Мэтью с его твердой верой в силу и справедливость правосудия – пустозвон, медь звенящая и кимвал звучащий. Он приехал в Нью-Йорк из Фаунт-Ройала с одной-единственной целью – спланировать и довести до конца эту битву, а теперь…
– Всем сейчас нелегко, – сказал Джон Файв. – Нам ли с тобой не знать? Да только не нужно в это упираться, надо идти дальше. Если будешь крутить без конца в голове одно и то же, ничего хорошего, поди, не выйдет.
– Да, – зачем-то согласился Мэтью. Собственный голос доносился до него словно издалека.
– Надо тебе найти другую цель в жизни, получше этой, – не без тепла в голосе сказал Джон. – Ту, за которой есть будущее.
– Будущее… – эхом отозвался Мэтью. – А что, пожалуй, ты и прав…
Сам он при этом думал, что предал себя, всех приютских детей и даже память покойного судьи Вудворда предал. В ушах звучал его голос со смертного одра: «Я всегда тобой гордился. Всегда. Я понял это с самого начала. Когда увидел тебя… в сиротском приюте. То, как ты держался. В тебе было нечто… особенное… чему трудно дать определение. Но бесспорно особенное. Ты еще себя проявишь. Где-нибудь. Ты изменишь что-то важное… в чьей-нибудь жизни… просто потому, что ты такой есть».
– Мэтью?
«Я всегда тобой гордился».
– Мэтью?
До него наконец дошло: Джон что-то ему говорит, но что?.. Мэтью усилием воли вернулся в настоящее – вынырнул, подобно пловцу, на поверхность грязного омута.
– Да?..
– Я спросил, идешь ли ты на мероприятие. В пятницу.
– Мероприятие? – Ах да, расклеенные по городу объявления… – Какое?
– Ну, в церкви. Знаешь, Элизабет Мартин ведь на тебя глаз положила.
Мэтью рассеянно кивнул:
– Дочь сапожника… Ей же четырнадцать исполнилось?
– И что? Невеста она завидная, Мэтью, я бы на твоем месте нос-то не воротил.
– Да я и не ворочу. Просто… как-то я не расположен к общению.
– А кто сказал, что вам надо общаться? Я тебе про женитьбу толкую!
– Хм, вероятно, тебе стоит пересмотреть свои взгляды на брак.
– Ладно, как знаешь. Мне работать надо. – Джон направился было к кузнице, но вдруг замешкал и остановился в лучах солнца. – Можешь хоть до посинения биться башкой об стену, ежели хочешь, – сказал он. – Да только стене от этого никакого вреда. А тебе?..
– Не знаю, – последовал изможденный, раздавленный ответ.
– Надеюсь, скоро узнаешь и поймешь. Хорошего тебе дня, Мэтью.
– И тебе, Джон.
Джон Файв вернулся в кузницу, а Мэтью – в голове все еще стоял туман, вызванный не то разочарованием, не то ударом доски по голове, – вышел на Нью-стрит, а оттуда двинулся на север Уолл-стрит, к конторе судьи Вудворда в городской ратуше. Ему пришлось вновь пройти мимо позорного столба, к которому вполне заслуженно приковали Эбенезера Грудера (Мэтью по долгу службы довелось ознакомиться с материалами его дела).
Грудер был не один. Рядом с корзиной боеприпасов стоял стройный денди в бежевом сюртуке и треуголке в цвет. У него были светлые, почти белые волосы, собранные сзади бежевой лентой, и светло-коричневые башмаки из дорогой кожи; на левом плече лежал хлыст. Судя по наклону его головы, он с интересом разглядывал преданного общественному поруганию вора. Наконец он взял из корзины яблоко и без промедления метнул его в лицо Грудеру – с расстояния двенадцати футов, а то и больше. Яблоко угодило воришке в лоб и разлетелось на куски.
– Ах ты, тварь! – заорал Грудер, стискивая зажатые в колодки кулаки. – Паскуда! Грязный ублюдок!
Господин молча и деловито выбрал второе яблоко и запустил его Грудеру прямо в рот.
Видно, снаряд оказался покрепче первого: на сей раз преступник не стал сыпать проклятиями, а принялся сплевывать кровь из разбитой верхней губы.
Денди – не иначе как гренадер, судя по меткости, – взял третье яблоко, занес руку для нового броска (Грудер, тем временем обретя дар речи, вновь осыпал его непотребной бранью) и… вдруг застыл. Медленно повернул голову, увидел Мэтью. Лицо у господина было красивое, царственно-благородное и вместе с тем пугающее полным отсутствием каких-либо чувств. Открытой враждебности господин не проявлял, однако Мэтью почудилось, будто он заглянул в глаза скрутившейся в клубок змее, которую он – сверчок, присевший на соседний камень, – посмел слегка потревожить.
Незнакомец еще несколько секунд удерживал на Мэтью пристальный взгляд зеленых глаз, а потом вдруг (словно не увидев в Мэтью никакой угрозы и потому решив довести начатое до конца) развернулся и с холодной свирепостью залепил в окровавленный рот Грудера третье яблоко.
Тот страдальчески взвизгнул. Быть может, он умолял о помощи, да слов было не разобрать из-за сломанных зубов.
Мэтью сознавал, что не должен вмешиваться, не его это дело. В конце концов, судья Пауэрс приговорил преступника к позорному столбу – в дневные часы люди имеют полное право поступать с ним как заблагорассудится. Мэтью прошагал мимо – и очень быстро, ведь он опаздывал на службу. А все ж таки… чересчур жестоко обошелся с вором этот господин.
Он обернулся и увидел, что денди в бежевом стремительно переходит дорогу, удаляясь в противоположном направлении. Грудер затих, свесил голову, и кровь капала с его губ, собираясь в лужицу на мостовой. Руки он по-прежнему стискивал в кулаки и тут же разжимал, словно норовя ухватиться за воздух. В считаные минуты мухи облепят его рот.
Мэтью двинулся дальше. Человека в бежевом он видел впервые. Подобно многим, он, должно быть, недавно прибыл в Нью-Йорк на корабле или в экипаже. Что тут такого?
Однако… удовольствие, с каким он упражнялся в меткости, не давало Мэтью покоя. Безусловно, Грудер заслужил еще и не такого внимания, но… было в этом что-то недостойное, злое и непотребное.
Мэтью подошел к трехэтажному зданию ратуши из желтого песчаника, ступил за высокие деревянные двери, символизирующие государственную мощь, и поднялся по широкой лестнице на второй этаж. В конторе еще пахло свежим деревом и опилками. Он приблизился к третьей двери справа. Та была заперта, поскольку судья не прибыл на место, и Мэтью пришлось воспользоваться своими ключами. А заодно – собрать в кулак всю волю и отвлечься от мыслей о несправедливости, разочаровании и горечи. Впереди – долгий рабочий день на службе закона, а закон, как известно, начальник требовательный.
О проекте
О подписке