Читать книгу «Агония Российской Империи. Воспоминания офицера британской разведки» онлайн полностью📖 — Роберта Брюса Локкарта — MyBook.
image
cover

Банф с его великолепным фоном из сосен и елей был для меня первым дыханием возвращающейся жизни. Редко я испытывал такую тоску по родине, а здесь, в преддверии Шотландии, я чувствовал себя на полпути домой. Скалистые горы были выше Гремпионов, но они были похожи на Гремпионы. Боу Ривер заменяла Спей. Само селение носило название шотландского города, расположенного в 20 милях от места, где я провел свое отрочество. Я полюбил Банф. Я нанял лодку и обследовал реку (увы, я все еще был слишком слаб, чтобы удить рыбу), и я изучил холодные воды озер Луиза и Минневанка. Я разговаривал с аборигенами. Я нашел сочинения Паркмана и с жадностью прочел их. Клондайк все еще был у всех на устах. В каждом городском округе были несчастные жертвы золотой горячки. Это было романтическое время – в достаточной степени грязное, если всмотреться глубоко, но в роскоши первоклассного отеля никто этим не занимался. Автобусы еще не портили красоты дорог. Нет армии американских туристов, наполняющих воздух оглушительными возгласами восторга. Если верно, что человек создает свою атмосферу, то природа может помочь или помешать ему в том, а в Банфе природа была могущественной союзницей. Я купался в романтике крайнего Запада и чувствовал себя лучше. Мне предстояло купаться и в прямом смысле этого слова.

Мое здоровье было постоянной заботой Неда Кока. Он был в восторге от моего выздоровления и с полным основанием приписывал заслугу себе. К сожалению, он не умел вовремя остановиться. Он вечно строил новые планы и искал новые области применения своей энергии. В Банфе были знаменитые сернокислые купания – купания на открытом воздухе на высоте 1000 футов над уровнем моря. Я провел три года в нездоровом климате, почти на экваторе. Я страдал малярией в тяжелой форме, и если желание жить вернулось ко мне, то смерть еще не выпустила моего ослабевшего тела из своих цепких рук. Здравый смысл должен был предостеречь меня от купания на открытом воздухе. Но у меня было мало здравого смысла и мало воли.

А Кок был экспериментатором. Он нашел союзника в лице отельного врача – молодого энтузиаста, на которого подействовала убежденность Кока и который хотел получить свою долю славы за великое открытие, заключающееся в том, что сера – могущественное средство против малярии. Может быть, я не питал большой веры. Во всяком случае, я искупался в банфском Иордане. Я простоял в пузырьках серы столько минут, сколько потребовали Кок и его ученый поклонник. Без посторонней помощи, но со стучащими зубами я вернулся в отель; в течение 10 минут температура поднялась до 39 градусов, я лег в постель. Мои друзья наваливали на меня одеяло за одеялом. Через час температура поднялась еще на градус. Задыхаясь, почти в бреду я требовал хинину. По совету Кока врач дал мне пять таблеток хинина и пять аспирина. Затем они оба ушли, чтобы не мешать мне спать. К счастью, они оставили лекарство на ночном столике. Я сделал знак Гарри Стефенсону, который оставался со мной, и Гарри дал мне еще по 15 таблеток хинина и аспирина. В продолжение четырех часов я метался в бреду между жизнью и смертью. Затем меня прошиб пот. Постель моя промокла насквозь, промокли матрацы, и я лежал, как в луже. Обессиленный, я переменил постельное белье и заснул.

Дальнейшее мое путешествие на родину прошло без инцидентов. Я пробыл неделю в Квебеке, прочел «Золотую собаку», поднимался на вершину Авраама и грезил теми первыми грезами империи, которые впоследствии сделали меня ревностным последователем политики лорда Бивербрука. Семена, посеянные во время моего посещения Канады, принесли плоды в 1916 году, когда я первый из англичан официально отпраздновал в России имперский день.

Единственным фиаско было само возвращение. Если голубые небеса канадской осени немного восстановили мои силы, то ливерпульские туманы вызвали новый приступ малярии; вместе с болезнью пришел новый приступ малодушия, который всегда в критические моменты отравлял мою жизнь.

Я вернулся в лоно моей семьи, которая в это время отдыхала в горах.

Мать встретила меня, как матери всегда встречают своих первенцев, то есть благодаря Бога за мое спасение и грустя о том, что не оправдались ее заветные мечты. Мой отец, хотя по отношению к самому себе и был самым суровым моралистом, всегда был сам терпимым по отношению к другим. Я не услышал от него ни слова упрека. Но я все же держу сторону моей матери, происходившей из клана Грегора, и до самой ее смерти наш семейный мирок жил по заветам моей бабушки – женщины-титана, которая на своих широких плечах вынесла целую армию детей и внуков.

Она была женщиной наполеоновского склада, представительницей старой гвардии хайландцев, чьи слова были законом и чьи малейшие капризы исполнялись беспрекословно. Она управляла этим кланом с величием души, редким в наши дни, но дело ее клана было ее делом, и горе тому провинившемуся, чей проступок доходил до ее сведения не от самого провинившегося, а через других членов семьи. Она была суровой строгой пресвитерианкой и относилась к своим богослужениям с той же суровостью, с которой она управляла своей семьей. Она была нетерпима к церковной оппозиции. Однажды старейшины той конгрегации, которой она руководила, осмелились избрать в качестве пастора неугодного ей кандидата. Решение ее было сурово. Она покинула церковь, где были погребены ее предки, и в полумиле построила за свой собственный счет новую церковь и новый дом для своего кандидата. Гнев ее кончился только со смертью пастора. Тогда ее раскаяние было так же великодушно, как мелок гнев. Ее церковь была присоединена к старой церкви и превращена в открытую библиотеку и концертный зал. Дом был куплен за счет прихода, и она сама возвратила семье скамью, на которой она слушала так много проповедей. Теперь ее останки покоятся на берегу Спей, позади тех массивных гранитных скал, живым воплощением которых она была в жизни.

Она была великая женщина, но, подобно большинству пресвитериан, она преклонялась перед материальным успехом. К моменту моего возвращения она получила огромную прибыль от своих плантаций в Малайских штатах. В Эдинбурге ее окрестили королевой каучука, и эта лесть ударила ей в голову, как молодое вино. Она видела себя делающей погоду на бирже. Ее материальный успех был наградой за ее дальновидность и деловитость. Она считала обычным самый необычный ажиотаж и, не слушая предостережений своих маклеров, продолжала скупать каучуковые акции во время падения цен. В течение немногих лет ее состояние уменьшилось до размеров, несоизмеримых с расходами. Однако в этот момент звезда ее восходила. Плантаторы не славятся своими способностями, но все плантаторы нажили себе деньги на каучуковом буме. Я со всем своим образованием не сумел использовать возможностей. В ее глазах это было мерилом моей деловитости. Я был дураком.

Но это было не худшее. Вести о моих моральных прегрешениях дошли до нее еще до моего приезда. Ходили сплетни. Мой дядя обвинялся в том, что он не заботился обо мне, и если он не желал защищаться, то другие родственники в Малайских штатах взяли это на себя. Тень на лице моей бабушки при нашей встрече была тенью Амаи. Каждый день мне давали почувствовать мое нравственное падение. Меня таскали в церковь. Если проповедь не была направлена против меня, моя бабушка истолковывала ее в этом смысле. Образ женщины в красном вызывался в каждом удобном и неудобном случае. Я был слишком слаб, чтобы ловить рыбу или охотиться. Вместо этого я катался с бабушкой на автомобиле. Каждая поездка служила поводом для лекции. Каждый эпизод моего детства был средством морального воздействия. Я должен был поднимать глаза к холмам вплоть до того, что даже мои любимые Гремпианы превратились в зачумленные места и язву самобичевания. До сих пор я ненавижу правый берег Спей, потому что в тот год бабушка жила на этом берегу.

Этот октябрь месяц, проведенный в Хайланде, уничтожил все то хорошее, что дала мне Канада, и, разбитый душой и телом, я вернулся в Южную Англию, чтобы снова обратиться к помощи врачей. Я был у двух специалистов по малярии на Гарлей-стрит. Их диагнозы были неутешительны. Мое сердце было серьезно задето. Моя печень и селезенка увеличены. Мое пищеварение расстроено. Процесс выздоровления будет медленным, очень медленным. Мне нельзя возвращаться в тропики. Я. не должен подниматься на горы. О спорте не может быть и речи. Даже гольф был запрещен. Мне нужно беречься, очень беречься.

Я вернулся домой к моему отцу в Беркшайр и, освобожденный от моральных воздействий бабушки, начал сейчас же поправляться. Несмотря на английскую зиму и частые приступы малярии, я прибавил в весе. Я выбросил все лекарства, ограничиваясь ежедневно рюмкой коньяка. Через три месяца я снова играл в футбол.

Глава шестая

Мое частичное выздоровление не разрешало вопроса о моем существовании. Малярия ослабила мою силу воли и вызвала болезненное состояние. Если болезненное настроение у молодого человека до некоторой степени можно признать нормальным, то недостаток силы воли представляет более серьезную опасность и нелегко поддается излечению. Я не питал никаких честолюбивых замыслов. В своих смутных планах я хотел быть писателем. В доме отца мне была отведена отдельная комната, и в ней я провел зиму, предаваясь сочинению очерков на сюжеты из жизни на Востоке и рассказов, полных мрачных картин с трагическим концом. Я завязал переписку с разными литературными посредниками. Спустя месяцев шесть мне удалось поместить в печати один рассказ и две статьи. Мой гонорар не покрывал моих почтовых издержек.

И вот в одно майское утро меня позвал отец. Это не был безапелляционный приказ. Слова его не выражали упрека. Он говорил со мной, как, надеюсь, и я буду говорить со своим сыном, когда придет его черед, скорее, внушая, чем приказывая и старательно щадя мои чувства, заботясь только о моем благополучии, хотя бы это было связано с большим самопожертвованием и расходами с его стороны. Он указывал, на что уже многие указывали раньше, что литература только добрый костыль и не может заменить пары ног, что я, по-видимому, не преуспевал в ней, а упроченное положение – ключ к счастливой жизни. В 23 года было поздно выступать соискателем на экзаменах на большинство казенных мест. Но существовала еще консульская служба. Эта область благодаря моему знанию языков сулила мне все выгоды и могла бы удовлетворить мои литературные замыслы. Разве Брет Гарт[3] и Оливер Вендель Холмс[4] не состояли на американской консульской службе?

Медленной и размеренной манерой отец описывал мне привлекательные стороны жизни, о которой он сам не имел никакого представления. Затем подобно доброй фее он извлек ящичек с сюрпризом, письмо от Джона Морлея, в котором тот сообщал, что похлопочет о зачислении меня в число кандидатов на ближайшую экзаменационную сессию. В прошлом мой дед, стойкий консерватор и один из ранних борцов за утверждение Британской империи, выступал против Морлея на выборах в Арбросе, и таков уж спортивный дух английской политической жизни, что двадцать лет спустя великий человек дал себе труд позаботиться о внуке потерпевшего поражение на выборах противника.

Это новое проявление отцовской доброты сломило мое сопротивление. Без сомнения, его манера обращения с непокорным и потворствующим своим прихотям отпрыском была слишком мягкой. Если с точки зрения материальных выгод моя жизнь сложилась неудачно, то мой отец мог себя утешать тем, что в стаде из шести овец я оказался единственной паршивой и что для всех нас он остался не только мудрым советником, но другом и товарищем, от которого не было надобности скрывать даже самых постыдных тайн.

Прочитав письмо Морлея, я оглянулся в зеркало своей протекшей жизни и то, что увидел, не дало мне удовлетворения. Для своих родителей я представлял убыточное помещение капитала. До сих пор я не приносил дохода. Теперь пора было начать. К безграничному удовлетворению отца, я милостиво согласился дать членам гражданской правительственной комиссии труд проверить мои экзаменационные работы.

Но до моего вступления за ограду Берлингтон-хауса предстояло выполнить некоторые формальности. Почти сразу пришлось мне предстать на осмотр комиссии инквизиторов Министерства иностранных дел. Надев свой самый темный костюм, я отправился в Лондон, добрался до Даунинг-стрит и был отведен в длинную комнату в первом этаже здания Министерства иностранных дел, где от 40 до 50 кандидатов дожидались своей очереди, каждый по-своему выражая свое волнение. Процедура была простая, но утомительная. В конце комнаты находилась широкая дверь, у которой стоял курьер Министерства иностранных дел. С интервалами в десять минут дверь открывалась, и безупречно одетый молодой человек с листком бумаги в руке шептал что-то курьеру, и тот, прочищая голос, громоподобно возвещал собравшимся овечкам имя очередной жертвы.

По мере того как подходила моя очередь, комната почти опустела и мои нервы заговорили. Я мучился, предполагая, что произошла какая-нибудь ошибка и меня забыли. Я старался подыскать какое-нибудь глупое объяснение. Только страх, что моя обувь может заскрипеть, помешал мне подойти к курьеру на цыпочках, чтобы изложить свои сомнения. И вот, когда я уже потерял всякую надежду, одетый в сюртук курьер возвысил свой голос, и под потолком отдалось: «Мистер Брюс Локкарт». С краской на лице и влажными руками я переступил порог своей судьбы и вошел во внутренность храма. Из головы все вылетело. Мои тщательно зазубренные ответы были забыты.

К счастью, инквизиционное испытание оказалось менее страшным, чем ожидалось. В узкой продольной комнате за длинным столом восседали шесть старших чиновников. На время я задержался перед ними, как премированный бычок на выставке скота под испытующими взорами шести пар глаз в очках и моноклях. Затем меня попросили занять место на другом конце стола. Снова наступила пауза, во время которой инквизиторы рылись в бумагах. Они извлекли мою биографию, которую всякий кандидат как опросный лист страховой компании должен представить до явки на экзамен. Затем с учтивостью Стэнли, обращающегося к Ливингстону председатель улыбнулся мне приветливо и сказал: «Мистер Локкарт, полагаю», и, прежде чем я опомнился, меня стали расспрашивать о моих опытах с каучуковыми плантациями. Я представляю себе, что большинство инквизиторов были лично заинтересованы в операциях с каучуком. Во всяком случае, я подвергся быстрому перекрестному допросу относительно ценности различных акций. Так как мои познания в этой области были больше, чем у моих экзаменаторов, я бойко и авторитетно стал объяснять, какие опасности и возможности сулит малайский эльдорадо. Надеюсь, что они вняли моему совету. Он был внушен с осторожностью, опирающейся на опыт моих слишком оптимистически настроенных родственников.

И вот, когда я уже совсем пришел в себя, неожиданный удар поверг меня на землю. До сих пор я разыгрывал роль учителя перед кучкой внимательных, восхищенных школьников. Теперь роли вдруг переменились. Среди приятного и к общему удовлетворению протекавшего разговора, словно по тихой долине подул ледяной ветер, исходивший от маленького коренастого человека с морщинистым лбом и серо-железного цвета усами:

– Вы не можете сказать, мистер Локкарт, почему вы покинули этот земной рай?

Мои колени задрожали. Неужели всеведущее Министерство иностранных дел раскрыло тайну приключения с Амаи? В моих свидетельствах этому инциденту было дано благовидное толкование. В биографии своей я об этом умолчал. Говоривший был лорд Тиррель, тогда еще просто мистер Тиррель, и я инстинктом, редко меня обманывавшим, почуял в нем возможного врага. С усилием я собрался с мыслями.

– У меня была малярия в сильнейшей форме, – ответил я и затем слабо добавил: – Но я опять играю в регби.