Читать книгу «Ночь огня» онлайн полностью📖 — Решада Нури Гюнтекина — MyBook.
image

Глава V

Первые дни я не мог не жаловаться на жизнь. Меня никак не покидало ощущение, что отсюда я уже не вырвусь. По вечерам, когда темнело, меня терзали те же странные чувства, что и в первый вечер. Но, по правде говоря, все это длилось недолго. Привязанности к семье я не испытывал. Старшие братья были намного взрослее меня: они уже учились в школе-пансионе, когда я был еще младенцем. Оба женились, как только получили право носить сабли, и сразу разъехались.

Мать постоянно грустила и говорила об умерших. Если что-то ее смешило, а случалось это раз в тысячу лет, она сразу огорчалась, как будто сделала что-то постыдное: «Не знаю, над чем это мы смеемся?» – вздыхала она.

Что касается отца, он был шумным и веселым военным. Но позже я понял, что мать не смогла привязать его к дому. Днем он пропадал в казарме, а ночью – в кофейнях нашего квартала, когда же он изредка оставался дома, то был занят тем, что ухаживал за деревьями: прививал их, обрезал ветки. После его выхода в отставку и последующей болезни дом и вовсе погряз в унынии.

Меня воспитывали довольно строго. Болтовня и шутки не встречали снисхождения: «Почему Кемаль не похож на старших братьев? Он такой легкомысленный, несерьезный», – часто сетовали родители. Выходить на улицу и играть с соседскими детьми запрещалось. Когда же я в возрасте восьми-девяти лет произнес дома ругательство, которому меня научили друзья, отец забрал меня из школы и нанял мне домашнего учителя.

В каникулы я, скрепя сердце, вместе с отцом спускался в сад и, слушая веселые детские голоса, доносившиеся с улицы, помогал прививать деревья и резать ветки. Иногда он заставлял меня собирать травы, цветы, листья и пытался рассказать о различных видах растений, с гордостью повторяя, что об этом нельзя узнать из школьных учебников. Но поскольку его собственные познания не были ни надежными, ни обширными, число видов, которые я выучил, не превышало пяти-шести.

Хотя я не никогда не любил учиться, поступив в инженерное училище, я почувствовал такое облегчение, как будто вышел из тюрьмы.

Нынешняя ссылка расширяла эту свободу безгранично, возведя меня в ранг взрослого человека, за которым никто не присматривает и в жизнь которого никто не вмешивается. В детстве я очень любил с утра понежиться в постели. Отец же, как назло, мне в этом препятствовал. В ранний час он приходил в мою комнату и брызгал мне в лицо водой из графина, который стоял в изголовье.

– А ну-ка, юноша, долгий сон делает человека вялым, ленивым и расточительным, – говаривал он.

В инженерном училище эта обязанность перешла к старому воспитателю. Правда, он не брызгал мне в лицо водой. Он просто вставал в ногах моей кровати, брался за железные прутья и начинал с поразительной настойчивостью раскачивать ее. Я должен был встать, иначе он от меня не отставал.

Теперь же я ворочался с боку на бок в доме старой девы, которая боялась чихнуть, чтобы меня не потревожить, и каждый день смазывала дверные петли, чтобы они не скрипели. Солнце осветило уже половину комнаты, и мне приходилось закрывать глаза ладонью.

Отец, как большинство людей старого времени, не умел предаваться лирике в письмах. Слогом они походили на официальные документы и писались огромными буквами, как будто сулусом[20]. И все равно его послания занимали не больше половины страницы. Так и не найдя слов утешения, бедный отец платил за почтовые услуги, пребывая в полной уверенности, что и такое письмо на чужбине подействует на меня лучше, чем прекраснейшее из литературных произведений.

Что касается денег, я был богаче главных чиновников городка.

Более того, каймакам устроил меня помощником инженера, и теперь я получал жалование: несколько сотен курушей в месяц. Контора называлась «Инженерные общественные работы». Там я по большей части выполнял мелкие поручения, а раз в десять-пятнадцать дней вместе с главным инженером, а иногда и в одиночку, отправлялся проверять, как идут работы по постройке дорог и мостов в округе.

Периодически каймакам, многозначительно подмигивая, говорил: «Ты слушай меня, я знаю, что тебе нужно. Практические знания, обретенные здесь, принесут больше пользы, чем занятия в училище. В будущем продолжишь обучение – будешь таким молодцом, вот увидишь!»

Я и сам верил, что приобретаю какие-то профессиональные навыки, хотя всего лишь переносил некоторые планы на кальку, вел бухгалтерские книги и раз в неделю выплачивал жалование дорожным рабочим.

Но главное и самое приятное заключалось вот в чем: работа в конторе обеспечивала мне определенное социальное положение и повышала мой авторитет среди служащих и горожан.

Несмотря на молодость, меня приглашали на помолвки и свадьбы, по праздникам я в ряду чиновников щеголял костюмом, пошитым у лучшего портного Миласа, и на равных общался с людьми почтенного возраста.

Причина моей ссылки оставалась тайной для городка. Я помнил, что сказал отец, прощаясь со мной, и даже каймакаму, несмотря на огромный интерес и любопытство, не удалось добиться от меня ни слова.

Но причина моего упорного молчания крылась не в отцовских советах, а совсем в другом. Я все время слышал, как люди сплетничают, что я был членом тайного общества, подстрекал товарищей по училищу к революции, был пойман при попытке бегства в Европу и т. д. Я даже узнал о своей причастности к покушению на падишаха, – об этом мне сообщил старый полоумный грек из моего квартала.

Если бы в городе стало известно, что причиной ссылки стала женитьба старшего брата на придворной даме из свиты какого-то там наследника престола, это подорвало бы мой престиж. Когда же некоторые мои друзья, умудренные годами, начинали расспросы о том, что я сделал, то я с усмешкой отвечал «ничего». Но это «ничего» казалось им наполненным глубоким смыслом.

Поводов жаловаться на жизнь у меня не было, но все же большую часть времени я проводил в своем доме в церковном квартале.

Хотя с тех пор прошло тридцать лет, облик мадемуазель Варвары все еще стоит у меня перед глазами, четкий, как цветной оттиск. На следующий день после моего прибытия в Милас она рассказала мне историю своей жизни в самых романтических тонах. По легенде, созданной ей самой, тридцать лет назад она была первой красавицей Миласа. Все юноши городка, будь то османы, армяне, греки или евреи, ходили за ней по пятам. Дошло до того, что матери пришлось надеть на свою дочь чаршаф[21] и вуаль, как на мусульманскую девушку.

Если бы стены и камни умели говорить, они бы рассказали, сколько людей ежедневно околачивалось вокруг дома. Среди них были писаные красавцы, подобные Иосифу Прекрасному, а также сравнимые лишь с Соломоном могущественные богачи. Но разве стала бы она смотреть на богатых, бедных, старых, молодых, красивых и уродливых? Ведь ее сердце принадлежало юноше по имени Кегам.

Поначалу ни мать, ни соседи не одобряли этих отношений и делали все возможное, чтобы разлучить молодых людей.

Однако и она, и Кегам мужественно терпели. Он до утра просиживал вот под этой стеной и не уходил, хотя его волосы покрывались инеем и походили на суджук[22].

А сама она проливала слезы, сидя на этом балконе. Теперь у нее плохое зрение. Наконец священник из соседней церкви сжалился над ними, а мать мадемуазель Варвары дала согласие на брак влюбленных.

Но после стольких мучений, когда до свадьбы оставалось всего несколько дней, Кегам внезапно умер от воспаления легких.

Увидев жениха в церкви в гробу, девушка поклялась до самой смерти носить траурные одежды и дала обет безбрачия.

Все красивое напоминало мадемуазель Варваре Кегама. Молодые ростки на берегу Сарычая были подобны его шее, теплый и ароматный ветер, который дул по вечерам из Турунчлука, походил на его дыхание, а белые тонкие свечи перед маленькой иконой Богоматери в ее комнате были словно пальцы ее возлюбленного.

Иногда она говорила, касаясь моих щек указательными пальцами: «Я ваша сестра в земном и загробном мире», и тогда я понимал, что напоминаю ей Кегама и что она, прости господи, будто ласкает своего покойного жениха.

Помимо иконы Девы Марии в комнате мадемуазель Варвары была увеличенная фотография Кегама, обрамленная черным тюлем. Но какая! Солнце и сырость так изменили ее, что лица не было видно. В многолетнем противостоянии только брови и часть усов не сдались под натиском пятен, пузырей, плесени и следов мух.

Но усталые, обрамленные черными кругами глаза мадемуазель Варвары, когда она с любовью смотрела на фотографию, видели глаза, нос, рот и даже многозначительную улыбку Кегама во всех подробностях и на нужном месте.

К счастью для нее и для меня, лица Кегама не было видно. В противном случае история любви, которую я слушал со странным удовольствием, не впечатлила бы меня. Что касается мадемуазель Варвары, ее смешная слабость меня не смущала. Возможно, причиной тому был возраст.

Когда мы беседовали по вечерам, я, улыбаясь, говорил:

– Давайте приглушим цвет лампы, так будет лучше для глаз.

В ее голосе слышалась гармония смирения, а движения длинного, изящного тела были преисполнены такой романтичной грации, что я почти видел красавицу, историю которой слушал в темноте.

Шея мадемуазель Варвары была довольно длинной и тонкой. Она постоянно склонялась к правому плечу, как будто не в силах вынести тяжести головы, и старая дева все время опиралась головой на руку, когда говорила. Особенно характерным этот жест становился, когда она смущалась или же рассказывала что-то, от чего можно смутиться. Ее узкие плечи поднимались, левая рука скользила по груди, которая становилась еще более впалой. В такие моменты она походила на голую женщину, купающуюся в реке, когда ее вдруг увидел мужчина.

Глава VI

В то время в уголке моего сердца, как и в сердце мадемуазель Варвары, трепетала давняя любовь. Возможно, именно поэтому мы с ней так хорошо ладили.

Моя любимая жила по соседству в нашем квартале. Ее звали Мелек, и теперь она училась на стамбульских педагогических курсах для женщин.

Когда мы стали соседями, она была кудрявой, белокурой толстенькой девочкой лет одиннадцати-двенадцати, розовощекой и голубоглазой, с длинными ресницами и мелкими чертами лица. Мы были ровесниками.

Ее кукольная красота, розовая шапочка и юбка с оборками создавали впечатление, что она вышла из витрины магазина. В то время я не мог представить, что существуют девочки прекраснее Мелек. Я сразу же влюбился и решил непременно жениться на ней, когда вырасту.

Я стал причесываться как взрослый, носить галстук и длинные брюки, пытаясь таким образом привлечь ее к себе.

Вероятно, Мелек тоже была ко мне неравнодушна. Об этом свидетельствовало ее смущение – верный признак любви в этом возрасте. Дома мы оба озорничали и даже порой вели себя бессовестно, но при встрече принимали серьезный вид и не смели говорить друг с другом. Еще мы иногда посылали друг другу платок или бутылочку с лавандой.

Но когда Мелек исполнилось тринадцать, она внезапно выросла и начала носить чаршаф.

Я же еще был ребенком. Мне хотелось как можно скорее отрастить усы, чтобы поспеть за ней, и я постоянно сурьмил верхнюю губу.

Под началом моего отца служил старый белобородый солдат Камбер. Всю молодость он скрывался, не желая идти в армию, но к пятидесяти годам его поймали. Впрочем, человек он был хороший, хотя и слегка не в себе.

Я страдал от одиночества и поверял ему свои горести. Но однажды он жестоко высмеял меня, отняв последнюю надежду. «Ну что за усы, как лук-порей, да еще нарисованный!» – сказал он, ехидно прищурившись.

Разве можно было сомневаться, что Мелек отныне пренебрегает мной? Порой я видел ее на улице в черном чаршафе и вуали, рядом с матерью, которую она уже переросла, и тогда мне хотелось поскорее спрятаться в какую-нибудь дыру.

Наш квартал тоже изменился, и больше я с Мелек не сталкивался. Так закончился первый акт нашей любовной истории.

Второй акт начался через несколько лет: местом действия стала оживленная автобусная остановка в Шехзадебаши[23], временем действия – вечер Рамазана[24].

Мелек ничуть не изменилась. Не знаю, насколько иначе выглядело мое лицо, но рост уже позволял взять реванш. Роскошная форма студента инженерного училища тех времен сегодня позволила бы заткнуть за пояс любого генерала, да и к тому же хорошо скрывала все недостатки моего худого тела. В вечернем полумраке наши глаза на миг встретились, и я заметил, как Мелек слегка покраснела под черной вуалью, а взгляд ее дрогнул. Переглянувшись, мы оба смущенно улыбнулись и отвернулись друг от друга.

Круг вновь замкнулся. Отныне каждую субботу я выпрыгивал из кровати, не дожидаясь, пока отец придет брызгать мне в лицо водой, и бежал навстречу Мелек, которая в сопровождении старой тетушки направлялась на педагогические курсы.

Случайная встреча всегда происходила на одной и той же улице. И каждый раз она несколько секунд смотрела на меня, ее ресницы трепетали, а губы непременно складывались в страдальческую улыбку. Вот она, великая любовь тех лет, впечатлений которой нам хватало на целую неделю.

Мое сердце разрывалось на части, когда я думал о том, как Мелек понапрасну ждет меня каждую субботу, как она замедляет шаг, полагая, что я опаздываю.

Пару раз я даже хотел рассказать об этом мадемуазель Варваре, но несчастная полоумная старуха блуждала в своем собственном мире, и донести до нее что-то, не связанное с Кегамом, было совершенно невозможно. Она слушала меня со странным беспокойством, как будто я вторгался в ее мысли, и обычно начинала говорить о себе. Когда же я попытался сравнить мою Мелек с Кегамом, на меня обрушилась волна ненависти. Так тема была закрыта раз и навсегда.

Впрочем, со стыдом признаюсь, что в моих чувствах к Мелек не было и тысячной доли постоянства, которым отличалась любовь мадемуазель к Кегаму.

Не прошло и месяца с момента моего приезда в Милас, как я ужасным образом предал девушку и началась череда странных, невероятных авантюр.

Это довольно долгая история.

* * *

Церковный квартал сплошь состоял из покосившихся старых домов. Обрамленная ими площадь зимой утопала в грязи, а летом – в солнечном свете и пыли.

В летнюю жару идти через центр площади было выше моих сил, поэтому я двигался по краю разбитой мостовой, прячась в жалкой тени, которую отбрасывали карнизы домов.

Днем мужчины и девушки уходили на работу, дети были в церковной школе, а в квартале оставались только замужние женщины и старики.

Окна обычно были закрыты, занавески приспущены, а двери домов, напротив, постоянно открыты настежь. В сумрачных, прохладных дворах старухи в домотканых шароварах и черных платках сидели за ткацкими станками или качали детей на качелях. Иногда там же босоногие, неряшливо одетые женщины, повязав головы белыми тряпками, стирали белье и пели песни.

Но к вечеру, когда солнце начинало садиться, картина преображалась. Пепельно-серые фасады домов играли новыми красками, на них проступали тонкие стебли виноградной лозы и плюща. Под открытыми окнами выстраивались ряды горшков с геранью и базиликом.

Из дверей в углу церковной ограды на площадь с шумом и гамом выбегали дети, и жизнь плавно перетекала на улицу.

Казалось, что в разгаре базарный день: перед дверьми появлялись топчаны, скамейки, прялки, кувшины, подносы с зеленью и овощами, стелились циновки. Старухи в шароварах, которые днем ткали, теперь брались за прялки, молодые женщины чистили овощи или заворачивали сарму[25]. Все население церковного квартала, от младенцев до стариков, было в этот час на улице.

Тут же принимали гостей, предлагали угощение, решали денежные споры и делили наследство, договаривались о свадьбах и приданом, наказывали провинившихся детей. Ближе к закату главный священник выходил на вечернюю прогулку, останавливался перед каждым крыльцом, чтобы поговорить с хозяевами, а порой садился в кресло, которое торжественно приносили из дома специально для него, и пил кофе или ликер.

Церковный квартал состоял не только из домов, окружавших площадь. Здесь жили в основном аристократы. Народ победнее ютился в лачугах на задворках. Там было многолюдно, и по вечерам вся эта толпа, словно веселое карнавальное шествие, стремилась на площадь по переулкам.

В эти часы каждый был одет во все лучшее. Молодые женщины и девушки в новых платьях покрывали голову, руки и грудь платками и лентами, расшитыми кружевом, монистами и бусинами, надевали оловянные подвески и украшения из воскового жемчуга. Над всей этой красотой приходилось месяцами корпеть с иголкой, напрягая глаза.

Что касается мужских костюмов, тут уж нищету не удавалось скрыть под слоем бусин, лент и оловянных безделушек. Хотя мужчины тщательно причесывались и надевали поверх минтанов[26] расшитые жилеты, их пиджаки были протерты на локтях, а бесформенные брюки вытянуты на коленях. На ногах у них красовались стоптанные туфли без задника. Рядом с женами и невестами они казались презренными бедняками, одетыми в лохмотья.

Впрочем, все давно привыкли к этому неравенству мужских и женских нарядов, и оно никого не расстраивало.

Чем темнее становилось, тем ярче светились голубоватым огнем двери и окна домов, и тем благороднее и краше смотрелись любовно прильнувшие к плечам плохо одетых мужей молодые жены. С волнистыми волосами, в начищенных туфлях, в белых льняных платьях, плотно облегающих грудь и бедра, они казались ученицами школы для аристократок, но при этом не стеснялись следовать за своими мужьями в кушаках и заплатанных рубахах.

Гуляния продолжались до поздней ночи. Молодые девушки, обнявшись за талию, прохаживались по двое или трое, тихонько пересмеивались и напевали песни.