Я морально готовлюсь к встрече с Эриком, собираясь вести себя как ни в чем не бывало, но все равно сканирую толпу, чтобы не оказаться застигнутой врасплох. Обращаю внимание на детали, выставленные напоказ – натюрморт как из кабинета стоматолога, полки с хрусталем, фотография неулыбающихся Эрика с Ребеккой на фоне развалин Помпеи, – и на то, что предпочли бы спрятать от посторонних глаз: мусор на кухне, следы от пальцев на экране телевизора. Я беру крабовую котлетку с подноса официанта, чтобы чем-то занять руки; в конце концов, пора что-нибудь съесть, чтобы желудку было чем заняться помимо бесконечного вырабатывания подкатывающей к горлу желчи. В целом же мне настолько не до еды или чувствительности собственного желудка, что не удивляет даже тот факт, что все напитки на этой вечеринке, похоже, безалкогольные.
Стоящий рядом со мной мужчина, видимо, думает точно так же: лицо у него кислое, как спрайт в стакане. Он поворачивается, и я чувствую, как меня разглядывают, пытаются понять, что я здесь забыла – состав присутствующих настолько однороден, и я выделяюсь как бельмо на глазу. Обычно мне плевать, если на меня так пялятся, но сейчас я совершенно трезва, а платье мешает мне дышать.
– Откуда ты знаешь хозяев дома? – спрашивает он. В этот момент я замечаю кое-что на другом конце комнаты. Чернокожая девочка в розовом парике и топике делает вид, что курит конфету в виде сигареты.
– Кто это?
– Я тебя раньше никогда не видел.
– Что? – переспрашиваю я, оглядывая его одеревеневшее тело в поисках какой-нибудь подсказки, и когда вновь поворачиваю голову, девушки уже нет.
– Ты же не училась в Йеле, да? – уточняет он, и от моего внимания не ускользает формулировка этого вопроса. Не знаю, почему я всегда чувствую необходимость произвести впечатление даже на тех мужчин, с которыми не собираюсь спать, но мне бы не хотелось выслушивать слова сочувствия от этого человека, которого я не знаю и, вероятно, никогда больше не увижу. Так что я не говорю, что бросила школу искусств, предварительно отправив заведующему кафедрой несколько бессвязных стихотворений, набранных шрифтом Comic Sans. Я не говорю, что поступила в совершенной непримечательный государственный колледж, выбросила бóльшую часть своих картин и выпустилась, получив, возможно, еще более бесполезное образование.
– Я работаю с Ребеккой, – отвечаю я, и из всех возможных вариантов лжи это тот, поддержать веру в который я могу меньше всего. Мне кажется, что я замечаю в комнате Эрика, но это всего лишь лампа.
– Значит, воскрешаешь мертвых.
– Что?
– Ну, кто-то же должен делать грязную работу, верно?
– Ага.
– Не могу поверить, что они продержались четырнадцать лет.
– Кто?
– Ребекка и Эрик. – Он указывает на что-то над моей головой, и, повернув голову, я натыкаюсь на оставшийся незамеченным баннер с надписью «Кружевная свадьба». – Немного странно праздновать годовщину свадьбы. Хотя, наверное, это своего рода подвиг. Ты когда-нибудь обращала внимание на то, как они смотрятся вместе? Как будто животные разных видов, – продолжает он, и мы обмениваемся взглядами, пока до меня не доходит настоящий смысл разговора. Это тот тип беседы, который всегда зарождается на почве чужой удачи – шепотки недоверия, зависти. Поняв это, я расслабляюсь, улыбаюсь своему собеседнику и смешиваюсь с толпой.
Тусовщица из меня не очень. Вся эта музыка – обычно или выверенный до последнего трека плейлист в духе «А теперь то, что я называю музыкой», или подборка от кого-то, кто решил, будто это он открыл Portishead; все только и ждут, когда зазвучат медляки или начнется застенчивое пение в караоке, да оглядываются по сторонам, чтобы прикинуть число потенциальных участников, а под «Don’t Stop Believin’» или «Push It» оплакивают неизбежность регулярной колоноскопии. Все слишком близко и слишком мокро – крики в лицо, плевок в глаз от незнакомца, слюни в бокале, пролившееся вино, я пытаюсь избежать разговора с человеком, который особенно отчаянно старается не быть застигнутым на вечеринке в одиночестве. Это предрешено заранее – что я раз или два глубоко задену чьи-то чувства своими словами или выражением лица, и, конечно, буду об этом думать, когда поеду домой на метро, да и вообще буду вспоминать об этом постоянно, несмотря на то, что я старалась повеселиться и поддерживать легкий, ничего не значащий разговор, несмотря на то, что я не сплю и не могу просраться, а кто-то прямо в этот момент умирает – достаточно одной песни, которая выбивает у тебя почву из-под ног, и ты ничего не можешь с этим поделать.
Я стою на обочине чужих профессиональных интересов, накрахмаленных будто тугие воротнички, и пытаюсь проследить сюжетную линию портфолио незнакомца. А потом, когда кто-то погружается в дебри отчета о ремонте веранды на заднем дворе, попутно заводя речь о симпатии, которую мы все должны испытывать к правоохранительным органам, девочка в розовом парике поднимается по лестнице, и я вижу ее коричневое лицо, похожее на мордашку с упаковки майонеза Kewpie. Она поворачивается и смотрит прямо мне в глаза, и тут же становится ясно: наш зрительный контакт был ошибкой: она бросила взгляд на толпу внизу и не ожидала, что я буду на нее пялиться. Тем не менее, выражение удивления сохраняется на ее лице недолго; она отворачивается и продолжает подниматься по лестнице. Будто из ниоткуда появляется Ребекка.
– Пойдем-ка, поможешь, – говорит она и тащит меня через всю гостиную на кухню. Оказавшись с ней наедине, я наконец отмахиваюсь от нее в попытке вернуть чувство собственного достоинства.
– С годовщиной, – произношу я, пока она чем-то громыхает.
– Спасибо, – отзывается Ребекка, бросая взгляд на часы и приподнимая бровь.
Я разглядываю ее, пользуясь моментом. Она, полагаю, сексуальна – в том смысле, в каком может быть сексуальным треугольник или прямой маршрут из точки А в точку Б; пропорции ее тела и лица не нарушают законов гармонии, логично и даже резко дополняя друг друга. Конечно, в движении, когда она поворачивается и наклоняется, чтобы открыть духовку, геометрия слегка нарушается.
Ребекка вынимает торт и захлопывает духовку коленом. Она открывает упаковку с готовым кремом, щелкает замком на разъемной форме и щедро зачерпывает крем лопаткой.
– Мой муж пьет?
– Что? – спрашиваю я, глядя на то, как она пытается обмазать торт, который все еще недостаточно остыл, чтобы крем хорошо ложился.
– Когда Эрик с тобой, он выпивает?
– Нет, – вру я, распрямляя плечи. Я прикладываю ладонь ко лбу и понимаю, что он весь сальный.
– Он не должен пить.
– Почему? – спрашиваю я, пытаясь вытереть ладонь об платье, но обнаруживаю, что ткань, из которого оно пошито, эта скользкая вторая кожа, ничего не впитывает.
Ребекка смотрит на меня сквозь свесившуюся на глаза прядь; на лбу у нее блестят бусины пота, одна из которых скатывается прямо на пушистую накладную ресницу. Пока она тянется к упаковке сахарной пудры и зачерпывает оттуда горсть, я думаю о том, как покраснел Эрик, когда толкнул меня на пол. Как бы мне хотелось, чтобы он сделал это вновь.
– Я знаю, что ты здесь уже была, – говорит Ребекка, укладывая коржи друг на друга, так что начинка начинает вытекать по краям. Она смотрит мне прямо в лицо, и я впервые замечаю, что у нее серые глаза.
– Ты была в нашей спальне, – продолжает она. – Я это почувствовала. Все было так аккуратно прибрано.
Она кладет руку мне на плечо.
– Я знаю, что тебе этого не понять, по тебе видно, ты никогда ничем не владела, – произносит она, а потом отстраняется и говорит, что пора подавать торт. Пожалуй, ничего менее аппетитного я еще в своей жизни не видела.
Она перекладывает торт на блюдо и выходит с ним из кухни. Следуя за ней, я замечаю рядом с кладовкой дверь, выходящую в темный переулок, озаренный только отражающимися в мокром асфальте фонарями. Ребекка уже почти в гостиной, напряжение между нами выдохлось; уверена, уйди я сейчас, это не будет иметь значения. Не знаю, почему я этого не делаю.
А вот и он, стоит посреди комнаты; свет гасят, когда Ребекка протягивает ему блюдо с тортом. Он неловко держит его, хмурится, когда мелькает яркая вспышка камеры из дальнего угла гостиной. Ребекка достает из-за уха свечу, спрашивая, не найдется ли у кого-нибудь огонька. Когда ей дают зажигалку, она поворачивается и отдает ее мне.
Несмотря на сосредоточенные попытки удержать торт, Эрик замечает меня. То, что с ним происходит после, эта внезапная и быстро подавленная вспышка истерической ярости, от которой с его лица сходят все краски, не доставляет мне и половины ожидаемого удовольствия. У него расстегнута ширинка, и стрижка какая-то бесформенная, – и я не знаю, как это охарактеризовать, но мне кажется, что вот такой он и есть настоящий, – и такой он меня ужасно бесит.
Я зажигаю свечу и отхожу в темноту комнаты. В это время мелькает еще одна вспышка, и Ребекка начинает петь в микрофон со шнуром, о который едва не споткнулся один из гостей, выходивший из туалета, при свете вспышки ее волосы кажутся платиновыми. Все замечают, что для исполнения Ребекка выбрала не стандартную слащавую песенку Beach Boys или Boyz II Men, а песню Фила Коллинза[9], возможно, самую его известную, которая поется практически без музыкального сопровождения, и Ребекка не допускает художественных вольностей, оставаясь верной изначальному ритму мелодии, пение в притихшей комнате превращается в своего рода испытание, вызывающее отчаяние слушателей. Ее голос немелодичен, и выбор песни, как и тесное пространство гостиной, приводят к тому, что все ее многочисленные огрехи обращают на себя внимание. Неясно, адресована ли ее песня кому-то конкретному, но Эрик изо всех сил старается быть хорошим слушателем, слабо улыбаясь на случай, если среди присутствующих кто-то будет фотографировать. Торт почти сползает с тарелки, когда он поворачивается, чтобы взглянуть на меня, а я смотрю на Ребекку, которая несмотря на обстоятельства, единственная выглядит как человек, который чувствует себя комфортно. Она поднимает руку над головой на словах «эта боль нам с тобой знакома», а после вся комната замирает в ожидании припева, который Ребекка исполняет, выдержав паузу настолько продолжительную, что я слышу, как кто-то на улице кричит: «Да где же эта собака!» Закончив петь, она включает свет и начинает себе аплодировать, и мы покорно ей вторим, хлопая в ладоши.
Все это время Эрик не сводит с меня глаз, в его замешательстве – обещание возмездия, которое я нахожу интригующим – наибольшее удовольствие от чужого гнева получаешь в самом начале, когда человек еще старается сдерживаться, так как думает, что он не такой, но ты-то видишь его насквозь. Когда Ребекка отрезает кусок торта и сует его Эрику в рот, комната наполняется смехом, и я ускользаю на второй этаж – отчасти чтобы сходить в туалет, отчасти для того, чтобы побыть в одиночестве.
Я просматриваю содержимое шкафчиков в ванной, и это занятие, на удивление, не приносит мне никакого удовольствия не только потому, что все найденные лекарства отпускаются без рецепта, но и потому, что я дошла до точки, в которой уже не способна переживать сильные эмоции, ведь цепочку процессов, отвечающих за клеточную регенерацию, закоротило.
Таков финал большинства вечеринок, на которых я оказываюсь; если недолго побыть в одиночестве в туалете, скорее всего, полегчает, хотя неизбежное присутствие зеркала может все усложнить. Даже если перед этим я произвела сложное мыслительное джиу-джитсу, чтобы убедить себя, что выгляжу как нормальный человек, посещение ванной комнаты – оно же возможность перевести дух – иногда может превратиться в нечто вроде просмотра пленочных фотографий с эффектом красных глаз или фото детей викторианской эпохи, сделанных с длинной выдержкой. Когда смотришься в чужое зеркало, всегда видишь несколько больше, чем хочешь. Последние три года я пыталась превратить лимоны в лимонад, глядя в такие зеркала и повторяя жизнерадостные аффирмации из интернета, но это не сработало.
Я достаю из шкафчика сироп от кашля и делаю глоток. Смотрю в зеркало и не испытываю ненависти к своему внешнему виду, – не то чтобы когда-то вообще испытывала, хотя я и обычно не самый красивый человек в комнате. Самая большая проблема, когда я смотрю в зеркало, – иногда лицо, которое я вижу, как будто бы и не мое.
– Я счастлива, что жива. Я счастлива, что жива.
– А что это ты делаешь? – раздается голос у меня за спиной. Я поворачиваюсь и вижу девочку в парике. Она жует кусок пиццы.
– Ты настоящая!
– Ну разумеется, – отвечает она. Иногда, общаясь с детьми, я с благодарностью думаю о собственном аборте; особенно сильны эти мысли бывают, когда попадается такая вот зануда.
– Разумеется, – повторяю я, закручивая крышку сиропа от кашля.
– Я тебя раньше никогда не видела.
– Вероятно, мы из разных кругов.
– В этом районе нет черных, – говорит она, и я ловлю свое отражение в зеркале и чувствую, как что-то сжимается в груди.
– Как тебя зовут?
– Акила.
– В этом районе действительно нет чернокожих? – спрашиваю я. В этот момент за спиной девочки появляется Эрик.
– Пожалуйста, уйди в свою комнату, – просит он. Акила пожимает плечами и исчезает в коридоре. Дождавшись, пока она закроет дверь, Эрик сокращает пространство между нами. Я смотрю на него и словно впервые его вижу: внушительный рост, напряженный взгляд, общее ощущение опасности. Каждый раз, когда мы встречались, мне как будто бы приходилось заново с ним знакомиться, но сейчас всё снова по-другому. В нашу последнюю встречу я первый раз увидела, как он кончает, – доля секунды, но так и просится на полотно – чем-то это было похоже на выражение, с которым он сейчас безуспешно пытается подобрать слова, беззвучно открывая и закрывая рот. Это мне нравится. Я напоминаю себе об этом, понимая, что ужасно нервничаю, и отмечая, как инородно этот гнев выглядит на его лице. Я не в силах угадать, во что это все выльется.
О проекте
О подписке