В сравнительной и исторической перспективе возникает вопрос, какое влияние достижения науки оказывают на политику и можем ли мы действительно говорить о силе знания как о его власти. На этот вопрос мы попытаемся ответить при помощи теоретических размышлений и эмпирических кейс-стади. Два выбранных нами случая относятся к началу, а один – к концу ХХ-го века. Уже в XIX веке расология была политически значимой теорий. Во время второй мировой войны она превратилась в политический инструмент, который был использован для оправдания Холокоста. Кейнсианство стало политически значимой исследовательской областью в 1920-е годы. Тогда Джон Мейнард Кейнс выступил с предложениями относительно новой экономической политики, чтобы вывести из кризиса британскую экономику. Сначала его предложения не встретили никакого отклика, однако после второй мировой войны они стали главной экономической доктриной. Сегодня кейнсианская политика реализуется во всех развитых капиталистических странах. Один из президентов Соединенных Штатов даже как-то сказал: «Все мы теперь кейнсианцы».
В конце ХХ-го века человечество обеспокоилось проблемой глобального потепления атмосферы. Изначально эту проблему подняли климатологи. В 1970-е годы небольшая группа ученых забила тревогу в связи с предстоящей глобальной экологической катастрофой – разрушением озонового слоя. После принятия в значительной мере успешных международных законодательных мер по защите озонового слоя была предпринята попытка создания параллельных институциональных структур, что, однако, не привело к желаемому результату. Сложилась двойственная ситуация: часто можно слышать о политических успехах в сфере защиты озонового слоя, но в то же время климатическая политика находится в плачевном состоянии. В нашей книги мы анализируем в первую очередь институциональные условия, созданные для того, чтобы обеспечить эффективную трансформацию результатов научного исследования в политические действия через посредничество Межправительственной группы экспертов по изменению климата (МГЭИК). Здесь, как и в случае расологии и кейнсианстсва, можно исходить из того, что научная основа везде остается одинаковой, однако политика разных стран оказывается различной.
В контексте этих трех случаев мы вводим сравнительное измерение именно для того, чтобы выявить степень вариации этой политики. В случае кейнсианства и его влияния на развитие современной экономики мы, среди прочего, рассматриваем роль понятия «комплексности» применительно к социальным феноменам и то, насколько комплексность социального мира должна отражаться в социальных науках, что нередко считается принципиальным условием их практической эффективности. Мы анализируем причины различной привлекательности кейнсианской политики в зависимости от исторического периода и страны. В случае климатических исследований мы рассматриваем роль единой международной системы научной отчетности, в связи с чем встает вопрос о том, почему климатическая политика отличается от страны к стране. Как и в случае климатологии и климатической политики, расологию мы рассматриваем в контексте культурных и политических течений эпохи. В отличие от климатологии, сегодня приумножение знаний о человеческих расах далеко не у всех заслуживает одобрение (эту же проблему можно наблюдать и на других примерах). Национальные различия и в случае расологии подводят нас к вопросу о том, почему только в Германии эти знания привели к трагедии Холокоста.
Уже упомянутую инструментальную модель использовали в своих исследованиях прежде всего американские политологи. В своей знаменитой работе «Власть и общество» (1950) Гарольд Лассуэлл и Абрахам Каплан разработали линейно-рациональную модель политики[4]. Эта модель политики опирается на традицию Просвещения и рассматривает научное знание с точки зрения помощи в решении общественных проблем. Если наука производит истинное, функционирующее знание, то оно может быть использовано в политическом процессе, где его применение ведет к «правильным» политическим решениям и эффективно в разрешении споров по политическим вопросам. Это представление разделяли многие авторы как до, так и после выхода в свет книги Лассуэлла и Каплана. Многие надеются на то, что конфликтующие группы и противоборствующие идеологические позиции можно убедить в правильности решения, основанного на знании, ибо наука в состоянии преодолеть идеологические (и метафизические) расхождения[5].
Внутри этого течения, вероятно, имеет смысл выделить два направления – рационалистическое и прагматическое. Для рационалистического подхода цель заключается в принятии политического решения на основании наилучшего из доступного знания. Линдблом называет такой подход «синоптическим». Прагматический подход имеет своей целью договорные компромиссы, функционирующие на практике. Линдблом противопоставляет рациональный подход (основанный на большом объеме информации и требующий систематического сравнения доступных альтернатив действия) более скромному подходу, в рамках которого акторы, принимающие политические решения, учитывают лишь отдельные политические альтернативы (большинство из которых известно им из прошлых споров и конфликтов), основанные на «предыдущем опыте постепенных мер для того, чтобы иметь возможность спрогнозировать воздействие аналогичных мер в будущем» (Lindblom, 1959: 79). Опираясь на тезис Джеймса Марча и Герберта Саймона (March & Simon, 1958) об ограниченной рациональности, Линдблом утверждает, что применение синоптического подхода невозможно ввиду высокой комплексности проблем, поскольку актор никогда не располагает необходимым количеством времени, денег и информации. Он предлагает носителям решения вовсе отказаться от синоптической модели и ограничиться несколькими политическими альтернативами. У него вызывает удивление тот факт, что «в литературе по проблемам нахождения решений […] и общественного управления развивается именно первый, а не второй подход» (Lindblom, 1959: 80). Другими словами, практики знают, что они не доросли до требований рационалистической модели. Ученые же, со своей стороны, об этом стараются забыть и в теории работают именно с такой моделью.
В одной из своих более поздних статей Линдблом возвращается к этой теме и отстаивает второй подход, который он теперь называет «фрагментированным инкрементализмом» (disjointed incrementalism). Он утверждает, что мы никогда не будем иметь «полную картину» или синоптическое представление обо всех значимых составляющих (ценностях, данных, факторах, причинах и т. д.), предшествующих принятию решения. Вместо этого мы должны исходить из неполного анализа, но делать это осознанно. Нет смысла стремиться к идеалу синоптического анализа, ибо это ведет к менее удачным результатам по сравнению с решениями, принятыми теми, кто осознает ограниченность исходных данных и, так сказать, пробивается к цели с открытыми глазами. Линдблом приводит пример общественных зданий: «Традиционная синоптическая попытка выбрать место для создания нового публичного пространства и обосновать этот выбор посредством анализа всей территории города, всех возможных потребностей и сценариев развития, превращается в лучшем случае в поверхностную, формалистскую процедуру, а в худшем – в обман» (Lindblom, 1979: 519).
Другой аспект критики в адрес рациональной модели заключается в том, что политика и наука занимают противоборствующие позиции, прежде всего по причине эпистемологических и коммуникативных границ. Авторы «модели двух сообществ» (two-communities-model) и в том числе Каплан (Caplan, 1979) также сомневаются в реалистичности линейной рациональной проблемы, полагая, что отношения между наукой и политикой в принципе сложные. Эти две сферы формируются под воздействием разных логик и разных культур[6]. В то время как ученые стремятся к истине, политики заняты проблемой власти. Луман в своей теории функциональной дифференциации (2007) рассматривает этот аспект на более общем уровне, говоря о проблематичности коммуникации между социальными системами. Коммуникация между политикой и наукой проблематична и, следовательно, «крайне маловероятна».
Когда идеи институционализируются в политике и тем самым становятся реальностью, сама собой возникает мысль о том, что произошло то, что должно было произойти. Другими словами, связь между знанием и политикой представляется непроблематичной, более того, неизбежной. Задача историка и критически настроенного социолога – разоблачить эту кажущуюся неизбежность. Мишель Фуко ввел понятие дискурса для того, чтобы описывать реальность идей и практик определенной исторической эпохи. Он использует понятие археологии для того, чтобы обратить внимание читателя на те усилия, которые необходимы для анализа и деконструкции этих дискурсов. Разумеется, исследователи в области социальных наук осознают, что социальные роли ученых и тех, кто принимает политические решения, отличаются друг от друга и что акторы из этих двух сфер, по сути, живут в разных эпистемических вселенных. Маловероятно, что эти роли пересекутся. «Маловероятно» не значит «невозможно», однако возможность такого пересечения должна быть тщательно изучена.
Те, кто активно действует в обеих сферах, говорят о том, что почти невозможно выйти из той роли, которую ты воплощаешь в данный момент – несмотря на все твои знания и сочувствие к «другим» ролям. Рассмотрим один пример из повседневной жизни: автомобилист хочет доехать до своей цели и при этом представляет угрозу для переходящего улицу пешехода. Через несколько минут тот же самый пешеход может действовать таким же образом, если он сядет в машину и поедет по улице. Автомобилист, который только что вел себя довольно бесцеремонно на дороге, тоже может оказаться в роли пешехода: вот он припарковал свою машину и идет в магазин на другой стороне улицы. Теперь он будет ругаться на безответственных автомобилистов, пытающихся его «переехать». Всем нам знакомы подобные примеры из повседневной жизни: они показывают нам, как сложно, более того, иногда невозможно быстро перенести опыт из одной роли в другую и исправить свое поведение. Скептики могли бы на это ответить, что только несчастные случаи (которых, возможно, в последний момент удалось избежать) могут спровоцировать тот шок, который необходим для пересмотра рутинных практик.
Хернс (Hernes, 2008: 258) делится своим личным опытом постоянного перехода из мира (социальной) науки в мир политики и обратно. Он отмечает, что политики и представители социальных наук относятся друг к другу с благожелательным равнодушием, что «политики хотя и финансируют исследования, не сильно заинтересованы в их результатах; исследователи же описывают мир, не надеясь на его изменение». Хернс разрабатывает типологию ролей в обоих мирах[7]. Он полагает, что первый шаг в работе ученого всегда заключается в наблюдении некой ситуации, нуждающейся в объяснении, тогда как политик начинает свою деятельность с определения политического вопроса, нуждающегося в рассмотрении (и решении). Поэтому «цель ученых […] – объяснить действительность, а цель политиков – воплотить нечто в реальность» (Hernes, 2008: 262). Политику нужен рычаг для действия, необходимого для изменения реальности. Кроме того, опытный политик должен уметь предвидеть побочные последствия и непреднамеренные результаты. Свои наблюдения Хернс завершает замечанием о том, что задача ученых – «придумать и валидизировать объяснения», тогда как задача политиков – «придумать и реализовать меры» (Hernes, 2008: 263). Было бы интересно продолжить его аргументацию и выяснить, что происходит, когда ученые (или другие не-политики) влияют на политические решения и разбираются в политических процессах. Многие, причем не только марксисты, попытались это сделать вслед за Марксом («Философы лишь различным образом объясняют мир, но дело заключается в том, чтобы его переделать»). Представители почти всех научных дисциплин, начиная с антропологии и заканчивая зоологией, пытались повлиять на политические решения путем открытого или скрытого лоббирования. То же самое можно сказать и о неправительственных организациях, которые иногда очень тесно сотрудничают с учеными, а иногда сами занимаются распространением научного знания.
Мы видим возможность пересечения ролей ученого и политика в пересмотре роли ученого, которого Хернс воспринимал исключительно как когнитивное существо. Предположим, ученый знает, что политики хотят, чтобы их воспринимали как активную сторону. Если результаты его научных исследований способны стать «рычагом к действию» и если ему удастся представить комплексное явление как явление, поддающееся управлению, то вероятность того, что его исследования будут восприняты политиками как значимые, резко возрастет. Поэтому нам кажется, что чем больше ученые разбираются в политических процессах, тем больше у них шансов «протащить» результаты исследований в политическую практику, тем самым повысив их эффективность.
О проекте
О подписке