– Ну! Этот себе на уме! Слышали, чего вчера отмочил? «Воскресение» и «воскрешение», оказывается, два совершенно разных понятия.
– И всё-таки мне по душе его утверждение, что вся нынешняя литература – до Достоевского!
– Нашёл кого слушать!
– А вообще, старики, нам ужасно повезло. Чувствуете накал вселенной?
– Ещё скажи, с нас новая история начнётся.
– Я в этом даже не сомневаюсь.
– Мне тоже кажется, что мы доживём до революции.
– И что будет?
– Монархия.
– Не смеши!
– Христианский социализм будет, а не монархия!
– Ещё лучше!
– Почему?
– Ну скажи, зачем тебе социализм, да ещё христианский? Мало тебе простого, тебе ещё христианского вдобавок подавай?
– Две совершенно несовместимые идеи! Христианство абсолютно монархично. При едином Отце, какой может быть социализм?
– Да ещё все до одной власти – от Бога!
– Действительно неплохо устроились!
– Абсолютнейшая чепуха!
– И тем не менее это исторический факт!
– Вам что, делать больше нечего? Развели какую-то мутату!
– Господа, Златоуст – убеждённый атеист! Он у родной бабушки единственную икону разбил!
– А она его, поди, шанежками кормила!
– Причём тут икона? И потом, когда это было?
– Когда бы ни было, Женя, на том свете тебе всё припомнят.
– Плевать я на них хотел!
– Мужики, кончилось вино!
– И еда!
– Но есть ещё вода, старики! Ставим чай!
И ещё около часа толкли воду в ступе.
Уже засыпая, Павел твёрдо решил: ноги его в церкви больше не будет.
И, однако же, по возвращении домой, словно специально подбиваемый кем-то, в один из пожарных выходных потащился в ту самую церковь, где когда-то венчался Серёжка Кашадов.
Несмотря на будничный день, ввиду случившегося церковного праздника, народу оказалось столько, что Павел едва протиснулся внутрь и, сдавливаемый со всех сторон, всю службу с пытливым любопытством поглядывал по сторонам. И чем дольше наблюдал, тем больше приходил к убеждению, что церковь и в самом деле всего лишь прибежище для усталых и отсталых – ни одного молодого, интеллигентного или хотя бы с проблеском мало-мальской работы мысли лица, – сплошное престарелое невежество да клинический фанатизм.
Но и служащий священник удивил не меньше. Лет около сорока, с маленькими, под самым носом, усиками, он навязчиво напоминал Раджа Капура. И это бы ничего, но когда во время целования напрестольного креста тот пригласил его для беседы, Павел, как бы ни был критически настроен, не столько из приличия, сколько из профессионального любопытства, отказаться не смог и, выйдя боковыми дверями, направился к старинному, с двумя отдельными входами, двухэтажному особняку, ограждённому с одной стороны садом, а с другой – небольшим старинным кладбищем. От кого-то он слышал, что в этом здании находилось епархиальное управление, жил архиерей, и грешным делом даже подумал: уж не к самому ли владыке пригласили его на беседу? То-то было бы неожиданным – из огня да в полымя.
На крыльце парадного входа, под навесом на фигурных чугунных столбах, остановился. И уж совсем было заскучал, да проходившая мимо старушка в чёрном халате, спросив, кого ждёт, ввела его в дом и оставила одного в небольшой светлой комнате.
В правом углу, перед старинной иконой в богатом резном киоте, горела навесная лампада. На придвинутом вплотную к окну небольшом обеденном столе, накрытом идеальной белизны скатертью, стояла большая тарелка со свежей клубникой, при взгляде на которую у Павла взыграл аппетит. И, чтобы унять его позывы, он стал смотреть в окно на залитый июньским полднем ухоженный яблоневый сад, сверкавшую сквозь густую листву огненными бликами Оку, покрытый густым лесом высокий берег Щербинок, на клочок идеальной чистоты неба над ним. И если бы не чувство неясной тревоги…
Но сказка скоро кончилась.
Без облачения, в светском (чёрные брюки, светлая, с закатанными рукавами, рубашка), священник определённо тянул на Раджа Капура. И это бы ничего. Но то, что началось потом, просто ни в какие рамки не лезло. И надо бы с самого начала догадаться и уйти, а на него словно умопомрачение нашло.
Разумеется, ничего особенного в том, что тебя тут же усадили за стол лакомиться клубникой, не было, если оставить без внимания как бы дружеские пожатия за плечи.
– Сейчас такси придёт, и поедем, пообедаем, посидим, поговорим… Студент?
Не без внутренней гордости Павел заявил, что учится в Литературном институте. Но этого оказалось недостаточным – не все, видимо, знали про единственный в стране институт. Перечисление окончивших это эксклюзивное заведение литературных знаменитостей тоже не произвело ожидаемого эффекта: ни об одном из них служитель культа не слыхал. И это не только показалось дремучим невежеством, но и добавило тревоги.
Заглянувшая в дверь старушка сообщила о прибытии такси. Чего-чего, а что придётся такое количество огромных баулов и целый чемодан с кагором загружать в багажник «Волги», Павел никак не ожидал. И пока ехали, хотя ни о чём не разговаривали, чувство тревоги только продолжало расти. Куда едет, зачем?
У одного из деревянных домов частного сектора остановились, выгрузили из машины и перетаскали в просторную кладовую «принос». А потом через длинный сквозной коридор прошли в сад, посередине которого накрывала на стол одетая во всё чёрное пенсионного возраста полная женщина. Кем приходилась она одинокому, как тут же выяснилось, священнику, понять было невозможно, поскольку называла она его батюшкой, хотя в доме распоряжалась как полноправная хозяйка.
Перед трапезой помолились. Хозяин разлил по стеклянным фужерам кагор, которого у него скопилось не менее ста бутылок, словно напоказ выставленных вдоль стены кладовой. Выпили. Закусили пельменями. Выпили ещё.
За чаем зашла речь о Достоевском. Вернее, Павел завёл разговор о нём, как о своём кумире. И потом не слышать о Достоевском было бы просто свинством.
– О да, Достоевский – большой психолог, – с плохо скрываемым безразличием избитой фразой поддержал разговор хозяин.
Задело. «Психолог! И всего лишь?» И чуть не полчаса без передыха говорил наполовину словами замысловатого преподавателя Кедрова о том-де, что демонизм русской революции наглядно изображён Достоевским в романе «Бесы», что преступление Раскольникова вовсе не в убийстве старухи-процентщицы и невинной Лизаветы заключается, а в преступлении заповеди «не убий», о чём и сам убийца не раз заявляет, «тварь, дескать, ли я дрожащая или право имею»; что без понимания этого совершенно не понятны причины его мучений, поскольку полно таких, которые убивают и не мучаются, а это значит, в лице Раскольникова изображён взбунтовавшийся верующий человек, при виде творящегося безобразия не сумевший вместить, что всё это может допустить Бог; что в «Братьях Карамазовых» мысль эта доведена до абсурда, а в «Легенде о великом инквизиторе» даже сделан намёк на то, кто и ради чего во всём этом беззаконии виноват, а в эпилоге…
Но хозяину, очевидно, надоело это слушать.
– Всё это хорошо, – перебил он, – но и дела поделать надо.
И, тяжело поднявшись из-за стола, пригласил поклонника Достоевского разбирать «принос».
Странно после всего выше изложенного было наблюдать Павлу, с каким удовольствием тот раскладывал по огромным, чуть не доверху наполненным ларям пачки сахара-рафинада, печенья, вафель, кульки конфет, муку, крупы, хлеб. Понятно, что двоим всё это до конца жизни не съесть, и только не понятно, для чего столько.
Когда всё было разложено, поднялись наверх, в довольно просторную светёлку, помещавшуюся под крышей. Потолок, стены были обиты потемневшей от времени рейкой, отчего комната казалась сумрачной. К выходящему в сад окну был приставлен небольшой стол с двумя стульями по бокам. У противоположной от входа стены находилась железная кровать, застеленная матрасом и байковым одеялом. В дальнем правом углу, перед старинной, в позолоченном киоте, иконой, с потушенной лампадой, стоял аналой, рядом с ним этажерка с несколькими толстыми, очевидно, церковными книгами.
– Какие у тебя волосы красивые! Не завиваешь? – поинтересовался как бы между прочим хозяин.
– Ещё чего!
– Свои?
– Свои.
– Может, на кровать присядем?
Ничего не подозревая после выпитого вина, Павел охотно согласился:
– Можно и на кровать.
И только когда оказались рядом, подумал: «А зачем это мы на кровать сели?»
Но не успел сообразить, как тот, обняв его за плечи, сказал:
– Приляжем?
И сразу прострелило: «Ах, вон оно что!» Был бы перед ним не священник, точно бы по физиономии съездил, а так и не знаешь даже, как поступить.
И тут же решительно поднялся.
– Мне пора!
Хозяин тут же засуетился.
– Ты только никому не говори. Слышишь? Никому. – И стал совать Павлу в боковые карманы пиджака горстями мелочь. – На дорожку. Бери-бери. Пригодятся.
На выходе из дома вложил в руку, видимо, хозяйкой приготовленную тяжёлую тряпичную авоську с пачками сахара, печенья, вафель, с кульками карамели, пряников.
– Приезжай дровишек поколоть, – крикнул вдогонку.
«Да пошёл ты, козёл!»
И, раздираемый возмущением, идя вдоль сплошного бетонного ограждения какого-то секретного завода, всё выгребал из карманов мелочь и метал через высоченную ограду. И когда освободился от иудиных сребреников, всё не мог решить, что делать с содержимым авоськи – кидать через ограду пачки сахара, печенья, вафель было бы просто нелепо. Да и ограждение вскоре закончилось. Стали попадаться навстречу люди. А тут ещё и к остановке вышел.
В автобусе почувствовал неудержимую потребность с кем-нибудь поскорее поделиться. И хотел было ехать к Игорю Тимофееву, да подумал, вряд ли застанет его в ресторане, где с недавних пор тот работал заместителем директора, и направился к руководителю литературного объединения Николаю Николаевичу.
Район, где в одной из блочных пятиэтажек обитал с женой и семилетним сыном Николай Николаевич, назывался Кузнечихой. Квартира была на пятом этаже, двухкомнатная, с тесной кухней. Из-за постоянного безденежья в квартире было не только пустовато от мебели, но даже не на что сменить ободранные, выгоревшие от времени обои и порванный местами коричневый линолеум. Чай, например, Николай Николаевич заваривал в эмалированной, закопченной сверху и будто ржавчиной покрытой изнутри кружке. В хорошую летнюю погоду чаёвничали на балконе. Сидели на связанных шпагатом стопах старых газет, курили (обычно сам хозяин) и вели нескончаемые разговоры о литературе. Из местных прозаиков Николай Николаевич считался самым молодым, года три назад принятым в Союз писателей, хотя прошлой осенью ему стукнуло сорок пять. Даже при беглом знакомстве с такой откровенной нищетой, у любого нормального человека давно бы отпала охота писать, у молодого же писателя – никогда: увы, молодости неведомы границы собственных возможностей, и всякому кажется, что уж его-то дар не только неиссякаем, но и на самые престижные премии потянет, только вслух об этом никогда не говорится, даже наедине с самим собой. И это несмотря на то, что Николай Николаевич тем только и занимался, что рисовал перед каждым из своих новых подопечных довольно безотрадные картины писательских судеб, которые начинал не иначе как: «Вот и смотри-и», хотя смотреть там было совершенно не на что.
Появление нежданного гостя хозяин, в валенках на босу ногу, в телогрейке на голое тело, в тюбетейке, встретил с удивлением:
– О! Проходи. А ты что какой взъерошенный?
– С тем и приехал. Это вам.
– Куда столько?
– Берите, Николай Николаевич, берите, всё равно даром досталось, а домой не повезу. И вообще выбросить хотел…
Историю Николай Николаевич слушал внимательно, не перебивая, глядя в глаза – сочиняет, нет? И когда понял, что нет, привычным движением огладив аккуратные усы с бородкой клинышком, сочувственно протянул: «Да-а». Но и этого было достаточно, чтобы на время снять камень с души.
Заварили в кружке чаю, вышли на балкон. Солнце стояло ещё высоко и, если бы не ветерок, было бы жарко.
– В институте как дела? Пименов как – жив, здоров? Старый, поди, совсем?
– Ещё ничего.
– Пишешь ли?
– Больше с ума схожу.
– Ну!
И тогда по накатанной дорожке Павел стал излагать историю с Пашенькой, закончив тем, что всё в нём встреча эта перевернула.
– Из-за неё, можно сказать, и в церковь эту потащился. И ведь как чувствовал! Святоши проклятые!
– Ну, ты всех-то под одну гребёнку не чеши.
– По мне, так и одного вполне достаточно!
– Ну ладно, ладно, успокаивайся.
– В самом деле, что я всё о себе да о себе, – притормозил Павел. – В литобъединении что нового?
– А ты загляни.
– Есть новенькие?
– Двое.
– И как?
– Да пишут помаленьку.
– Что-нибудь стоящее?
– Да ты загляни, загляни.
– Ладно. У вас как дела с книгой? Тимофеев сказал, скоро выйдет.
– Не зна-аю.
– Как хоть называется?
– «Весновка». По новой повести. А рассказы старые.
– О сплавщиках повесть?
– Можно и так сказать.
– И долго писали?
– Двадцать лет с собой рукопись возил.
Павел с удивлением воскликнул:
– Ого!
А про себя с молодым эгоизмом подумал: «Да за это время не то что повесть, две «Войны и мир» можно написать!» А вообще, его всегда поражала обстоятельная неторопливость наставника – такой, право, копуша. На занятиях папку с очередной разбираемой рукописью неторопливо достанет из своего замызганного портфеля, положит на стол, развяжет тесьмы, откроет, заученным движением ладони смахнёт с первой страницы невидимые пылинки, так и эдак повернёт, покашляет, подумает, и не только скажет хорошо продуманное слово, но и поля рукописи простым карандашом испещрит подробными замечаниями. Читать их было не всегда приятно, но всегда полезно. Эта неторопливость и на его прозе отражалась. До идеального блеска отделывалась каждая фраза. Ни одного слова невозможно было выкинуть, чтобы не нарушить ритмический строй предложения.
О проекте
О подписке