Пропускаю дни до субботы. Не потому, что не интересно или секрет, а просто не хочу. Хотя ради истины надо заметить, произошло за это время в некотором смысле трагическое событие – безвозвратная утрата нескольких тысяч нервных клеток. И всё из-за Глеба. Я уже писал о нём и повторяться не буду. Скажу только, что именно в эти, безусловно, прекрасные дни он и замаячил на моём безоблачном горизонте. Пока, правда, как наблюдатель. Вынашиваемое им в эти дни, как Змеем Горынычем, коварство ожидало нас впереди.
А теперь о важном…
О нашей поездке в церковь из посторонних знала только бабушка. Не сказать ей было нельзя, поскольку, ввиду отсутствия других источников обогащения, она одна, если не считать Елену Сергеевну, способна была уделить мне от своего вязального приработка к пенсии (на рынке на деревянном ящике из-под пива сидела), которую всю до копейки отдавала в общий котёл – вязальные деньги, кстати, тоже, оставляя лишь на религиозные нужды. Поскольку Елена Сергеевна все эти дни где-то пропадала, я выжулил полтинничек у бабушки. Правда, ввиду плохо продуманного вранья пришлось опуститься до предательства. Но чего не сделаешь ради счастья ближнего! Иначе бы и не дала. Я свою бабушку знаю! Для такого же благого дела и выпрашивать, собственно, не пришлось. Пропела: «Так бы сразу и сказал! А то наплёл с три короба». И развязала заветный, в одном лишь ей известном месте хранившийся, чулочек. Митя разок было подглядел и уже потирал ненасытный животик, но чулочек таинственным образом из обнаруженного места в тот же вечер «от греха подальше» исчез. Событие это пробудило во мне не только удивление, но и подозрение: а с простым ли человеком живу под одной крышей? А как бабушка молилась! И бранилась, и сердилась, конечно! Но так, как бы по обязанности, словно играя со всеми нами в поддавки, по видимости вроде бы всегда отступала, но, выражаясь гроссмейстерским языком, каким-то непонятным образом всегда в итоге оказывалась в дамках. Это, кстати, из моих долголетних размышлений о смысле жизни. Не сколько-нибудь, целых восемнадцать лет думал.
Но к делу.
Получив полтинник, я решил, что для церкви, на виду у сонма вечно нищих святых, по слову апостола, скитавшихся «в милотях и козьи кожах», я должен одеться как можно хуже, и надел всё же заштопанные бабушкой, разумеется, уже без стрелок, старые брюки, изношенные до нищенского вида позапрошлогодние, сто лет нечищенные туфли (еле напялил), и завершил облачение чёрным, с серыми пятнами от засохшего молока, трико от спортивного костюма. И всё равно на нищего и убогого не до конца походил. Некуда было спрятать восторженный блеск очей и непокорные вихры.
Как же я потом обо всём этом жалел!
Но – по порядку.
Увидев меня, даже Mania поджала губы. И чтобы прекратить дурацкий смех, я вынужден был пуститься в богословские рассуждения и достиг-таки цели. К сожалению, всего только у трёх человек во всём этом яростном и прекрасном мире. Никто больше не из поту-, не из посюстороннего мира не принял меня за своего. И в трамвае, и в первом и втором автобусах (ехали с двумя пересадками) на меня либо косились, либо глядели сочувственно. А возле церкви одна старушка даже попыталась сунуть мне пирожок, но я так отчихвостил её, что она даже креститься стала: «Свят, свят, свят». Люба с Верой хихикнули, a Mania сочувственно вздохнула. Мне было, конечно, стыдно, но я верил в свою путеводную звезду, подбадривая себя тем, что мир до того, видимо, развратился, что даже такие простые евангельские истины перестал понимать, как притчу о богаче и Лазаре, например, или: «Раздай всё имение – и следуй за Мной, и будешь иметь сокровище на небесах». Не в царских же порфирах ведёт туда дорога? Разумеется, и не в чем мать родила, а как подсказано умными людьми – «в милотях и в козьих кожах», то есть кое в чём. Ну, и что я такого сделал? Эх, мир!
Но и внутри церкви меня не признали за своего. Но это уже не из-за одежды, а потому что я забыл перекреститься. Что в церкви надо креститься, я знал, и креститься умел, только ни разу на виду у всех ещё не крестился и в церкви ни разу не был. Бабушка, когда читал Евангелие, не принуждала. Боялась, видимо, отца, строго следившего за тем, чтобы она не учила нас с Митей своим, как он выражался, «химерам».
Когда мы вошли, служба уже шла. Народу было немного, в основном в передней части храма, у алтаря. Трапезная часть была почти свободна. Когда я купил за стойкой три десятикопеечные свечи и пошёл по левой стене ставить, ко мне подошла одетая во всё чёрное старушенция со слезящимися глазами.
– Ну, а ты чего тут делашь?
– Не видите, свечи ставлю?
– Это я вижу. А делашь-то тут чиво? Узоровать пришёл?
– Вам больше делать, что ли, нечего?
– Точно, – сощурилась она. – Высмотреть и украсть чиво-нибудь хочешь, так? Мотри, живо мелицэю вызовим! Враз скрутют.
– За что?
– Не узоруй! Не кради!
– С чего вы взяли, что я за этим пришёл? Я, может быть, за истиной пришёл?
– За какой ещё истиной? Ты зубы мне не заговаривай. То-то, я мотрю, ты не крестишься. Сатана не велит? Што, попался?
– Х-х! Нате! – и я перекрестился три раза. – Ещё? Вот! – перекрестился ещё. – Я и поклон могу сделать! – И я сделал земной поклон. – Ну, и что теперь скажете?
Но она не собиралась сдаваться.
– А Бога, к примеру, как зовут?
– Которого? Старшего или младшего?
– А-а… – смешалась она, не ожидая от меня такой компетентности. – Который воскрес!
– Кто же этого, бабуля, не знает? Об этом даже в стихах пишут: «Христос воскрес, Христос воскрес». А вообще, Богов не два, а три.
– Без тебя знаю. А молитвы каке знашь?
– А вам каке, длинны али коротки? – в тон ей придурился я.
– Любы.
– Тогда коротки. Господи, помилуй. Что?
Но она всё не унималась, кивнув на икону, спросила:
– А это, к примеру, кто?
– Николай Чудотворец.
– Как догадался?
– Прочитал. Вот, видите, написано? Да я его и так знаю. У бабушки – самая любимая икона. Чуть что и сразу: «Никола Милостивый, батюшка, помоги!» Ну, ещё есть вопросы?
– Ну-ну, не очень-то, иди и молись, – пробурчала она.
– Молись! Да вы мне всё молитвенное настроение испортили! Гнать вас таких отсюда надо! Только церковь позорите!
– А это уж не твоё сопливо дело, – смиренно-обиженно прошипела она. – Я тут, почитай, двадцать лет. И не на таких чудотворцев насмотрелась! Так что иди и молись!
Сёстры, наблюдая за нами со стороны, едва сдерживали улыбки.
«И кто к ним после этого пойдет? – продолжал я возмущаться. – Они и последних разгонят!» И долго не мог успокоиться. Лишь когда одна средних лет, с миловидным лицом, женщина, наблюдавшая эту сцену, подойдя к нам, тихонько шепнула: «Спуститесь к Иоасафу. Такая благодать!» – от сердца отлегло.
Не знаю, была ли то благодать или всего лишь моя фантазия, но у мраморной гробницы ещё не прославленного угодника я окончательно размяк. Крутая узенькая лесенка вела в подвальное помещение, где был устроен небольшой алтарь, справа от которого сидел вырезанный из дерева в натуральную величину Христос в темнице, с терновым венком на голове и, подперев рукой щёку, смотрел куда-то вниз потусторонним взглядом. По лбу его сочилась кровь, тело было всего лишь опоясано, ступни без сандалий. Даже моя убогая одежда показалась непростительной роскошью в сравнении с Его рубищем.
«Эх, пал мир, пал!»
И я до земли поклонился Божественному страдальцу. Сёстры последовали моему примеру. Потом мы поклонились гробнице.
Службу выстояли до конца. И, запечатленные освящённым елеем, в девятом часу вышли из храма.
На Сенной площади, пока дожидались автобуса, на меня обратил внимание милиционер. Но Люба с Верой взяли меня под руки и сказали, хотя он и не спрашивал:
– Дяденька, у него на пляже, пока на косу плавал, одежду украли. Люди добрые возле церкви, что внизу, кое-чего подали, чтоб до дому доехать. Не нагишом же ему идти?
– Вон оно что. Осторожней надо быть. Далеко не заплывать.
– Он, дяденька, больше не будет. Не будешь?
И я заверил:
– Не-к!
Урок, в общем, получил хороший и полночи яростно грыз подушку.
Бабушка, растолкав меня поутру, поинтересовалась:
– Ну как?
Вспомнив вчерашнее, я вздохнул и ответил:
– Не знаю.
– Надо бы вам к отцу Григорью съездить.
С отцом Григорием бабушка была знакома давно. Познакомилась через Дедаку, покойного Михаила Сметанина, которого, как уже сказал, почитала за праведника. И я один раз был у него. Примерно за год до смерти старца бабушка возила меня для исцеления от привязавшейся хвори и дальнейшего благополучия. Лет пять мне было. Помню смутно. Обычный дом в сирени, горницу и страшного-престрашного, с мохнатыми бровями, старика на кровати. Я заплакал, уцепился за бабушкины колени и ни за что не хотел подходить к нему. Но меня всё же уговорили. Дедака посмотрел на меня серо-огненными глазами, пошевелил бровями и, положив на голову руку, сказал: «Поживё-от!» Бабушка уверяла, что после этого я перестал ковыряться ложкой в тарелке и начал мести всё подряд. Этого я уже не помню. Зато помню, как старушки, подобные бабушке, в том дедакином доме долго молились, клали поклоны перед иконой Царицы Небесной. Икону не помню. Слова же «Царица Небесная», повторяемые множество раз, запомнил на всю жизнь. И ещё. Почему-то очень долго место, где жила Царица Небесная, представлялось мне в виде нагнавшей на меня страху избы. Страшным казалось. Примерно, как туда заманивают, а назад не выпускают. А тут ещё бабушка жути подпустила: «Мотри, отцу, матери не говори, где были». В общем, стра-ашно-о, аж жуть. Что теперь? Теперь тоже, по правде сказать, было немного страшно. Точнее, неуютно как-то. Да ещё эти клерикалы со своими допросами. Так что бабушкины слова об отце Григории не поубавили клерикального мрака. И то сказать! На чём нас воспитывала школа? «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Вий», «Тучи над Борском», Иудушка Головлев, картины передвижников. Конечно, ничего такого я лично не видел, но гаденький такой флёр, мнилось, был накинут на всё это официально дозволенное православие. В буквальном смысле нищие и убогие, собранные по зову евангельского господина на пир по распутьям мира сего. Ничего, кроме снисхождения, у меня они не вызывали. И с такими, так сказать, недалекими, а то и просто скырлами и психически ненормальными мне надлежало поселиться где-то наверху на веки веков! Ужас! Это примерный ход моих тогдашних размышлений. И я даже думал о проектах, как в будущем, если мы всё-таки вольёмся в святые ряды, обновить, орадостить и омолодить Церковь.
– Ну, поедете к отцу Григорью? – толкнула меня бабушка.
– Поедем, отстань!
– Господи, помилуй! Опять не с той ноги встал!
– Свободна!
– Свободна… Ишь! Знамо, свободна. А ты в церкву ездил или куда? Там тебя так выучили со старшими разговаривать?
– Там!
– Та-ам… Дать бы тебе по брылам! Не стыдно?
Я молчал.
– Не стыдно, спрашиваю?
Я безмолвствовал.
– У-у, неудашный!
И она удалилась. Нет, определенно мне сегодня было не до нежностей. Но оговорюсь сразу, всю эту безмозглую околоцерковную толпу я всё-таки не смешивал с Евангелием. Они – одно, Евангелие – совершенно другое. И это было для меня ясно, как Божий день.
Вечером уже на трезвую голову и в нормальной обстановке мы обсуждали вчерашнее происшествие. И пришли к общему выводу: православие – одно, клерикалы – совершенно другое. И отнесли это к работе спецслужб. Приглянулся всем и мой нацеленный на будущее обновленческий проект. Скажу сразу, навеян он был содержимым отцовой тетрадки. Тут я впервые, шёпотом, упомянул о ней. И что тут началось! Принеси да принеси! Дай почитать да дай почитать!
– Только из моих рук! А лучше у нас дома. Мама с Митей завтра на две недели к своим родителям под Владимир уезжает, у отца какие-то неотложные дела в университете. Хотите – приходите.
– А удобно? – спросила Mania.
Я, разумеется, не унизился до своей плоской шутки об одеяле, которое спадает, когда спишь на потолке, и сказал:
– Бабушка только рада будет. Предлагает поехать в Великий Враг.
– Село? – спросила Mania. Я кивнул. – Красиво! Вели-икий Вра-аг! И что там?
Я рассказал про отца Григория, немного про Дедаку.
– Хочу! Вер, Люб – вы как?
Они неопределённо пожали плечами. Mania приняла это за согласие, спросила:
– Когда?
– У бабушки и спросим.
Решено было собраться завтра у нас к двенадцати. Бабушку я должен был не только известить, но после сегодняшней выходки умаслить.
Вечером по пути на родину я заскочил к Елене Сергеевне. И, как в песне поется, «от первого мгновенья до последнего» был ею потрясён. Такою я её ещё не видел. Она порхала по дому как мотылёк, опахивая меня дурманом навитых кудрей, взбитых локонов, смущая порывом телячьих нежностей, вульгарностью неосторожно обнажавшихся ног. Относительно обнажённых ног у меня имелась теорема: почему их голизна на пляже должна означать одно, а в других местах – совсем другое? В школу, например, почему не ходят нагишом? Когда я был маленьким, думал, потому что холодно. Но это же взгляд невинности! Что спрашивать с недоразвитого младенца? Но! Разденься, например, передо мной на пляже до плавок Елена Сергеевна, и ни она, ни я и глазом не моргнём. А попроси я её сейчас скинуть халатик (тепло же!), и был бы неправильно понят. Оставляю теорему без решения, не предвижу оного ни в одной учёной башке. Бабушкино решение знаю заранее, выражается оно одним-единственным словом, которое не привожу потому, что не хочу никого обижать.
– Какой-то ты сегодня молчали-ивый, – склонившись сзади над стулом, с которого я всё это безобразие созерцал, шепнула почти на ухо, естественно, вызвав при этом во мне неприличный пожар, Елена Сергеевна. – Скажи же что-нибудь!
– А что вы хотите услышать?
– Ну-у… как тебе, например, моя причёска? А мой новый костюм не хочешь посмотреть? Погоди, сейчас покажу!
Наряды Елена Сергеевна шила себе сама. Работала она в одном из самых лучших городских ателье, была прекрасным модельером, закройщицей и швеёй. Практически все модницы и вообще многие в нашем посёлке и немало из города шили себе наряды только у неё. Она неплохо на этом зарабатывала.
Елена Сергеевна распахнула платяной шкаф, достала висевший на плечиках какого-то немыслимого покроя, с разными штучками, костюм и сказала:
– Отвернись! Смотри не подглядывай! Вниз, вниз, а не на телевизор смотри, хитрец!
– А то я не видел! Больно надо… – обиделся я.
– Где это ты видел?
– На пляже.
– Да-а? Значит, ты на пляж; только за тем и ходишь, чтобы на обнаженных девушек посмотреть?
– А их никто и не просит. Сами раздеваются. И ещё ходят, как эти… папуасы всю жизнь.
– Всю жизнь? О Господи! Ну, смотри!
Я повернулся. Сказать, что ахнул – значит, ничего не сказать.
– Ну и зачем вам это? – только и смог выговорить я.
– Красивой хочу быть!
– Зачем?
– Низачем. Просто. Красивой.
– Для кого?
– Для себя хотя бы. А что? Для тебя, в конце концов. Не нравится, что ли?
– Почему? Нравится. Только на одну мысль наводит.
– Это на какую же на такую мысль?
– Вы, случаем, не замуж; собрались?
Она на мгновение задумалась.
– Замуж? А что? Пожалуй, и замуж;! Думаешь, не получится?
– У вас как раз получится.
– Почему так думаешь?
– Да какой осёл мимо такой Офелии пройдёт?
Она самодовольно улыбнулась, подошла и, чего я никак не ожидал, взяла в ладони моё лицо и мучительно долго-долго разглядывала его. Я даже чуть не задохнулся от мысли, что она хочет меня поцеловать. Но она только легонько ущипнула меня за щеку и ещё раз в этот вечер поразила:
– Откровенность за откровенность. Помнишь, что на прощание тогда говорил? Так вот, знай. Будь ты постарше, я бы сама… Понимаешь? Ну, ты понимаешь… – и уже для себя самой: – Ну всё, посходили с ума и хватит! Отвернись, переоденусь.
И, когда переоделась, стала уже совершенно другой, такой грустной, такой несчастной, что, казалось, ещё чуть-чуть и заплачет. Мне стало её бесконечно жаль, чего бы я не сделал в эту минуту, лишь бы она была счастлива.
Если б я только мог предположить, если б только знал, для кого и для чего всё это!.. И что? Не знаю, но что-то бы, наверное, всё-таки предпринял, что-нибудь да придумал!
Расстались мы, как всегда, закадычными друзьями. На этот раз на прощание я не посмел ничего подобного тогдашнему произнести. Что-то помешало.
Однако, оказавшись на улице, под чудным звёздным небом, я, почти не помня себя, произнес:
– Милая, дорогая Елена Сергеевна!
И вздрогнул! Показалось, кто-то шевельнулся за ближним кустом акации. Прислушался. Было так чудесно и чудовищно тихо, что я, с трудом переведя дыхание, ещё раз благодарно глянув на соседскую дверь, на сказочно светящиеся во мраке окна, пошёл к своему дому. И идти было – смешно сказать – всего двадцать шагов.
Перед тем как лечь в постель, Митя меня убил. Собираясь к завтрашнему отъезду, он извлёк из кармана брюк изжёванный неизвестным существом тетрадный лист, на котором его собственными каракулями были означены рекомендуемые к летнему прочтению произведения, которые он просил меня найти в отцовой библиотеке наверху. Прочтённые уже были старательно, до дыр, зачёркнуты. Среди непрочтённых значились: Михаил Горький «Старуха из Виргилии» и Гоголь «Тарас и бульба».
– И что это за бульба?
О проекте
О подписке