«Какую ещё Машу?» – уже хотел спросить я, решив, что меня разыгрывают, но в ту же минуту послышался скрип калитки, шаги, дверь распахнулась, и вошла русоволосая стройная девушка, с короткой стрижкой, в белых шортах и такого же цвета ситцевой кофточке.
Люба кинулась к ней:
– Успела?
– Еще бы чуть-чуть и не успела бы, – ответила та. – Почтальонша уходить уже собиралась. Тётенька, говорю, ну пожалуйста, примите телеграмму: родители с ума сойдут, если не получат сегодня. Говорила ведь дяде Лёне, давайте в аэропорту дадим. Так нет! «У нас своя почта».
И она внимательно-вопросительно на меня взглянула. И это «втюрится в неё по уши» показалось мне таким возможным и вместе с тем таким невозможным. Нас познакомили. Причём, пожав протянутую руку, я ощутил свой негнущийся позвоночник.
Моё предложение Mania с радостью поддержала. Сёстры быстренько набрали в сетку картофеля, положили сверху коробок спичек, кулёк с солью, и мы отправились в путешествие. Чтобы сердце не выскочило из груди, я изо всех сил придавил его вёслами. Mania с Верой, сидя лицом ко мне и глядя по сторонам, переговаривались.
– Вышка? – спрашивала Mania.
– А знаешь, какая высокая? Я один раз забралась, думала, прыгну, куда-а, чуть живая слезла.
– Первый раз всегда страшно, а потом ничего. Я сейчас и не замечаю, что высоко. Главное, вниз не смотреть.
– И давно прыгаешь?
– Третий год. А из вас – больше никто? Даже Никита?
– Кто, он? Да он плавать два дня без полдня как выучился, а то всё книжки читал! – не упустила случая в очередной раз кольнуть меня Вера.
Я хотел было возразить: «Зато уже четыре раза озеро переплывал!» – но решил, что это нескромно, и промолчал в досаде.
– Причём тут книжки? Одно другому не мешает, – возразила Mania и посмотрела на меня как на чудика, отчего я ещё больше разозлился на Веру.
Хотя я специально старался не смотреть на Машу, а либо в небо, либо под ноги, постоянно чувствовал на себе её любопытный взгляд, и даже не заметил, как мы очутились на том берегу, и чуть было не опрокинулся, когда лодка с разбегу ткнулась носом в берег.
Mania улыбнулась на мою неловкость. И чтобы скрыть смущение, я с озверелостью унёсся за хворостом.
Разложили костёр. Когда нагорели угли, покидали картошку.
Я по-прежнему старался в Машину сторону не смотреть, деловито ломал толстые сучья, шерудил веткой в костре и подолгу, как на что-то родственное, смотрел на пламя.
Темнело на глазах. Стая чирков пронеслась над нами, плюхнулась недалеко от берега в почерневшую воду и тут же скрылась в талах.
– А что у нас про бабу Дуню говоря-ат… – затянула свою любимую песню не взрослеющая Люба, вытаращив от страха глаза точно так же, как делала это и в десять, и в пятнадцать лет. – В полночь залезает на крышу и ну будто корову доит. Говорят, у неё потому больше всех и доит. Честное комсомольское! Лидка Горохова своими глазами видела. Я тоже хотела пойти с ней посмотреть, да забоялась… А Никитина соседка прежняя так вообще, говорят, была настоящей колдуньей…
– Чего-о? – резко возмутился я.
– Того! Кто по ветру килы пускал?
– А ты видела?
– Люди видели!
– Лидка Горохова твоя, что ли? Слушай её больше, она тебе и не то наплетёт. Про «чёрный ноготь», например. Представляете? Оказывается, одна барыга-лоточница торговала на базаре пирожками. И не простыми, а из краденых детей! А уж как попалась-то! Чёрный ноготь, видите ли, от одной жертвы случайно в единственный пирожок возьми да угоди, и его-то как раз, опять же случайно, мать пропавшей дочери купила. Стала есть и наткнулась. Ба! Да это же доченьки моей ноготочек, от мизинчика! Выследила, где барыга живёт. В милицию сообщила. Поймали. С тех пор дети в стране и перестали пропадать. А то пропадают и пропадают… Милиция с ног сбилась! Ну всё обыскала! Нигде нет! А тут вон, оказывается, что!
– Зануда несчастный!
– Хрю-хрю…
– Ве-ер, ну почему он сегодня такой противный?
– Понятно, понятно почему…
Что-то горячее пыхнуло мне в лицо, и, возможно, из одного упрямства я нагрубил бы ещё больше, но, странно, во мне вдруг обнаружились тормоза, к тому же было темно, смущения моего могли не заметить.
«Специально заводят! Дураком хотят выставить! «Понятно, понятно почему…» Конан Дойл несчастный!»
– А твой Жуковский лучше, что ли? – пошла в наступление до смерти обиженная таким наглым разоблачением Люба. – «Лесной царь», например? «Ездок погоняет, ездок доскакал… В руках его мёртвый младенец лежал». Лучше, да, лучше?
– Это же сказка. Понимать надо.
– И про ангела и Пери?
– Про Пери – не знаю, но ангелы и Бог есть!
Люба с Верой одновременно вытаращили глаза и переглянулись, казалось, даже немного опешили.
– А правда, девочки, как вы думаете, есть Бог? – нарушила воцарившееся молчание Mania и подняла глаза к небу.
И все, в том числе и я, последовали её примеру.
И какое же чудное, какое звездное было над нами небо!
– Ой, девочки – представляете? – если всё это – бездна, и наша планета в ней такая маленькая-премаленькая и больше – ни-ко-го!.. Но если Бог действительно есть, почему бы Ему не явиться каждому из нас и не сказать: «Видишь? Я есть!» И мы бы поверили.
– Приходил, говорил, не поверили, – со знанием дела стал возражать я. – Мало того. За разбойника приняли. Арестовали, наиздевались, распяли. А Он взял и на третий день воскрес.
– А это действительно было?
– Я об этом собственными глазами в бабушкином Евангелии читал.
– И ты веришь в это?
– Верю!
– Это что-то новое, – обронила Вера.
– Новый бзик, – потихоньку поддакнула Люба.
Но я всё равно услышал, не совсем спокойно, но всё-таки проглотил обиду.
– Этой новости, между прочим, почти две тысячи лет.
– Интересно, а Он нас слышит? – до таинственности понизив голос, спросила Mania.
– Конечно! – в тон ей ответил я, и у меня пробежали мурашки по спине. – Он вообще всё видит и слышит. И даже каждую нашу мысль.
– Ой, девочки, как стра-ашно…
И действительно, стало жутковато как-то.
– А я вот сейчас, как бабушка, скажу: «Господи, оборони нас от всякого зла».
– И что?
– И всё, больше ничего не нужно. Проверено – броня. И вообще пора картошку вынимать.
Картофель ели с удовольствием. Несколько раз я нечаянно встречался с Машей взглядом и отводил в смущении. После нашего разговора Mania смотрела на меня с явным любопытством.
– А вообще, хорошо, когда есть хотя бы такая защита, девочки, правда? – сказала она. И я понял, что всё это очень интересует её. – Никит, а проверено – кем?
– Веками. Бабушка говорила, а ей – наш бывший сосед, монах, Андрей Степаныч.
– Монах? – одновременно удивились сёстры.
– А вы не знали… Ну да… К нему ж дядя Лёня тогда от запоя лечиться ходил.
– Вылечил?
– Как рукой сняло! Собственные дяди Лёнины слова. Сказанные по излечении слова поразили дядю Лёню не меньше.
– Мама его ещё тогда ругала. Помнишь, Вер?
– За слова?
– В общем, он распространяться стал, а мама его ругать за это стала.
– Неужели настоящий монах? – продолжала удивляться Mania.
– Может быть, даже священник. В отставке… Бабушка говорит – святой жизни человек! В заключении был. Долго. Тогда же за веру сажали.
– А теперь?
– Теперь вроде нет. И церкви есть, и монастыри.
– И семинарии, кстати, – прибавила Маша. – Только за веру, между прочим, и теперь сажают. Не в тюрьмы, правда, а в психушки.
Сёстры опять переглянулись и с недоумением посмотрели на Машу. Вера спросила:
– Ты откуда знаешь?
– У папиного друга сын после армии хотел в нашу ленинградскую семинарию поступить. Через два дня после подачи документов задержала на улице милиция, якобы по подозрению в чём-то, доставили в участок, повезли на психиатрическую экспертизу, признали невменяемым и до полного излечения отправили в психушку. Да, что вы на меня так смотрите? Обычное дело! Папа сказал.
«Так вот почему отец испугался, когда про Евангелие услышал!» – осенило меня.
– Из всего этого, – меж; тем продолжала Mania, – можно заключить, что либо Бога нет, и, зная об этом, власти о нас заботятся, избавляя от ненормальных, либо – Он есть, и, не зная об этом, власти всячески заботятся о том, чтобы и мы не узнали. Тоже папа сказал. И тоже, кстати, веками проверено.
– Чтобы мы не узнали о чём? – спросил я.
– О Ком, – поправила она.
И, вспомнив вчерашний разговор о молоте ведьм, я ещё с большим удивлением посмотрел на Машу…
– Ну что, картошка кончилась, костёр потух… Что дальше? – нарушила воцарившееся молчание Mania и поднялась с корточек.
Мы поднялись следом.
– A la maisone?[1] – предложил я.
– Французский? – Я кивнул. – Красиво! А что такое – voila?
– Вот.
– И всё?
– И всё.
– А поехали в церковь? – предложила она вдруг. – У вас есть?
– Даже три!
Вера настороженно спросила:
– Зачем.
– Посмотреть… Чего там от нас скрывают… От нас скрывают, а мы возьмём и посмотрим.
– Я – за! – и поднял руку. – Когда?
– Да хоть завтра. Вечером. Служат у вас вечером?
– Бабушка ездит по субботам.
– Значит, и мы – в субботу. Выходит, через неделю? И давайте в ту, которая дальше всех. Которая – дальше всех?
– В Печёрах.
– Так решено? – никто не возразил. – И, чур, никому ни слова! Пусть это будет нашей военной тайной! Идёт?
Ещё бы! Военная тайна, да ещё с мистическим оттенком! О том, что всё это может окончиться для нас бедой, мы даже не подумали.
Домой я шагал совершенно другим человеком. Вот именно – втрескавшимся по уши. Люба с Верой сообразили на этот раз не петь ту пошленькую песенку, с которой проводили меня позавчера до калитки, a Mania, улыбнувшись, сказала: «До завтра, Никит?» Что может быть обыкновеннее этих слов? Но именно они и не дали мне заснуть, повторяясь в уме много раз вперемешку с трелью соловья за распахнутым окном, протяжным криком пивика, а впереди мнилось счастье, которое до пения петухов я распланировал чуть не до могилы.
С того дня всё пошло навыворот. Все дни напролет я пропадал у Паниных и лишь изредка забегал к Елене Сергеевне. Она шутливо корила, что забываю-де старых друзей, а я наивно уверял, что никогда её не забуду.
– Так уж и никогда, – улыбалась она и с беспокойством ко мне присматривалась.
Странным мог показаться этот взгляд, было о чём подумать, но я был как во хмелю, не замечая ни загадочности этого взгляда, ни того, что творилось вокруг, рассказывая о своей влюблённости в таких подробностях, что Елена Сергеевна даже удивлялась, как это я придаю значение таким мелочам, как, например, пёрышко на оборке платья.
– Да когда оно мне все глаза промозолило! Я даже садился так, чтобы не видеть его.
– А сказать, чтобы убрала, нельзя было?
– Шутите? Да это всё равно что сказать: извини, Mania, ты – неряха!
– Глядите, какие тонкости… – удивлялась она и с улыбкой вздыхала.
А я погружался в свои сладостные грёзы, вспоминая то одно, то другое, но связанное с Машей, горячим солнцем, яблоневой тенью, ослепительным блеском воды у самых мостков, хрустальными брызгами, летящими от бултыхания её загорелых ног, с её веселым смехом, озорным блеском синих-пресиних глаз, – и был счастлив, не замечая ни печальной задумчивости милого друга, ни внимательных взглядов, ни глубоких вздохов при прощании, ни того жадного любопытства, с каким она, затаив дыхание, слушала повесть о моей любви.
Тем же грезил и по ночам.
В открытое окно, казалось, вытягивало остатки воздуха и прохлады. Голова моя томилась на горячей подушке, а перед глазами мелькали очертания красивых рук, с ровным загаром, отчетливо заметным, когда Mania брала в руки фарфоровую чашку с чаем. Загар был и на груди, в овальном разрезе белой кофточки, и на шее, и на лице, которое казалось мне самым красивым на свете.
Вскоре и чудесный голос моего братца перекочевал к Паниным. Раньше Митя забегал только для того, чтобы перехватить чего-нибудь сладенького, а с появлением Маши превратился в какого-то добровольного раба и, раздражая меня, ходил за ней, как на привязи. Mania третировала его ужасно, но он, не обращая на это внимания, с готовностью исполнял роль пажа, таская её резиновую шапочку для купания и прыжков с вышки или книжку, которую, как мученик, читал ей чуть не по складам, чего от него не могли добиться дома родители. Он бредил Машей по ночам, но всё же, в отличие от меня, спал крепко.
И как было не бредить? Mania поставила на уши буквально всех. Почти каждый день на виду у всей толпы она прыгала с вышки, переплывала по утрам озеро и не боялась ночью ходить лесом мимо заводских управленческих дач. Что и говорить, если даже сам Глеб Малинин, местная эстрадная знаменитость, потерял голову. И попил же этот Глебушка моей крови. Был он на год меня старше, играл на гитаре на танцах, сочинял и исполнял песни, которые даже звучали по городскому радио. Ещё со школы он участвовал в разных конкурсах, ездил на молодёжный фестиваль под Тольятти. И, возможно, добился бы успехов, но был ленив, с большим самомнением, рано бросил учиться, возомнив себя гением, особенно когда стал играть на танцах и выступать в концертах. Из школы его не гнали, щадя талант. Был он душой всякого вечера, всех праздников, выпускных и новогодних вечеров. Девчонки по нему сохли. И ростом вышел. Среди девчат нажил он себе немало врагов. Записными его врагами были и сёстры Панины. Обучаясь игре на гитаре на дому у Леонида Андреевича, Глеб с обеими успел завести отношения. Сёстры, особенно Вера, как могли, ему мстили за это. По правде сказать, меня самого тянуло к Глебу, но он был окружён толпой самых шалопутных, дружить с которыми запрещал отец. Все у нас шарахались от них, как от чумы. Они, в свою очередь, держали себя на особь и далеко не всех в свою компашку допускали. Не сказать, чтобы они были такими уж отъявленными. Держались же друг за друга не столько ради скуки, сколько для того, чтобы в нужный момент постоять за родные Палестины, когда на танцы приходили подраться из соседних посёлков. Глеб был у них в авторитете.
Так этот самый Глеб, даже после «конфуза», который вышел на второй день Машиного приезда, на танцах, и о чём речь впереди, вдруг опять стал ходить к Паниным под видом возобновления прерванных якобы по глупости занятий игры на гитаре. Но всякий раз приходил задолго до возвращения Леонида Андреевича из клуба, чтобы, как шутил, настроить гитару «на лирический лад». Маша не обращала на него внимания и всякий раз, когда он появлялся, велела Мите читать «Жизнь Дэвида Копперфилда» (кстати, и мой любимый роман). Глеб, в свою очередь, делал вид, что не обращает на неё внимания, и постоянно шутил, заигрывая с Верой, которая и краснела, и бледнела, и хмурилась, стараясь не показать кривых зубов, но, кажется, опять втрескалась по уши. Правда, дальше этих невинных шуток Глеб не шёл и, словно чего-то выжидая, наблюдал за нашими с Машей отношениями. Я же по робости не смел нарушить установившейся между нами неопределённости (друзья – не друзья), хотя порою и случалось поймать на себе задумчивый взгляд или пристальное внимание.
И как не робеть, когда рос дичком. Школа (особенно последние два года) как будто вообще прошла мимо моей жизни, в которой не было ничего, кроме учёбы и книг. Особенно занимали книги. Мне нравилось погружаться в их сказочный мир, следить за причудливой игрой фортуны и томиться ожиданием, что когда-нибудь и я переживу все это. Вместо того чтобы, как в младших классах, носиться на велосипеде, ходить на лыжах по лесу, дышать живительной прохладой ядрёного морозного воздуха, я сидел в своей залитой январским солнцем комнатке и с наслаждением читал:
Мороз и солнце; день чудесный!
Ещё ты дремлешь, друг прелестный,
Пора, красавица, проснись…
И мне уже грезился этот «прелестный друг», приютившийся на моём диване в ярком солнечном луче. Прелестное создание, ожиданием встречи с которым я томился.
Затем поступил в университет. Усиленные занятия (а мне всё давалось с трудом), но, скорее, возложенный тайком от родителей по неразумию строгий пост (в последнюю неделю перед Рождеством я перешёл на ржаные сухарики и сырую воду) в начале второго семестра пошатнули и без того слабое здоровье. Три месяца, до середины апреля, я пролежал в туберкулёзном диспансере. Учёбу пришлось до времени оставить. Отец, напуганный болезнью, запретил по выходе из больницы чтение, предоставив возможность всё лето вести здоровый образ жизни. Но я к этому не был расположен и тайком, под одеялом, разумеется, кроме Евангелия, которое бабушка «для поправки» всё же давала мне читать, продолжал почитывать Жуковского, брал книги на реку и так бы втянулся опять, кабы не перемены, наступившие и в моей жизни, и в нашем доме.
О проекте
О подписке