Когда я поднялся в мансарду, между писателями шла оживлённая беседа. Женщины ещё возились на кухне.
– Вся наша беда в том, – похаживая с заложенными за спину руками, говорил Филипп Петрович, – что мы утратили критерии оценки и от этого разучились понимать жизнь. Подчас в очевидном не видим смысла.
– Это смотря что считать смыслом, – возразил Лапаев, не отрываясь от обычного во время посещения нашего дома занятия – изучения новых переплётов на книжной полке, занимавшей всю стену мансарды. – Блажен, кто верует.
– Тоже мне сказанул, – усмехнулся отец. – Идиотизма у них не меньше нашего.
– Да разве в этом дело, Алексей?
– А в чём, Филипп Петрович? Идиотизм – это же апофеоз русской государственности! На Западе он, по крайней мере, ограничен законом, у нас – до сего дня сам себе закон. И вы об этом не хуже меня знаете.
– Знаю, – отмахнулся Филипп Петрович. – Да говорю не о том. Цивилизации наши покоятся на одном и том же фундаменте – вот что я имею ввиду. Поинтересуйся «Историей русской словесности» Степана Шевырёва. Был такой в прошлом веке профессор Петербургского университета. В книгохране книги с курсом его лекций имеются. Рекомендую.
– Там и «Ведьмы и ведовство» Сперанского имеются и что?
– Это о чём?
– О молоте ведьм. Иначе о том самом фундаменте, который вы только что упомянули.
– Причём тут какие-то ведьмы?
– Извините, в двух словах объяснить не смогу.
– Хорошо, объясни не в двух.
– Может, для начала всё-таки закусим?
И это было как раз кстати: в это время на веранду поднималась бабушка с тарелками в руках, следом за ней, кто с чем, остальные.
Отец тут же представил Елену Сергеевну как нашу новую соседку.
– Вот как? А Андрей Степанович куда делся? – удивился Филипп Петрович и тут же вспомнил: – Ах, да, ты же говорил… Постой, а бабуля его, горбатенькая такая, с ним жила, с ней что?
– К сестре, кажется, перебралась, а дом они купили…
«Беспутный», как выражалась бабушка, муж: Елены Сергеевны погиб два года назад в Бодайбо, в старательской артели, на зимнике, провалившись под лёд вместе с бульдозером. Это была бесшабашная голова, за которого Елена Сергеевна, по собственному признанию, выскочила девчонкой в Сусумане, откуда была родом. Была она «сахаляркой» – есть такой тип местных красавиц, происходивших от смеси якутов с русскими. Чёрные, как смоль, волосы, крупный разрез глаз, их жгучий, цыганский омут и необыкновенно привлекательные, тонкие черты лица. Ростом, правда, была невысока, теперь даже немного ниже меня, но это ничуть не умаляло её привлекательности. Не знаю, все ли «сахалярки» были такими, но Елена Сергеевна была красавицей бесспорной. Да, видимо, пословица «не родись красивою, а родись счастливою» не зря сложена. Муж; Елены Сергеевны красоты жены своей не ценил и без зазрения совести изменял ей направо и налево, в чём однажды хвастался мне в пьяном угаре, описывая подробности похождений с таким смаком, что я не знал, куда девать глаза. Елену Сергеевну, оказывается, он «завел» вместо сторожевой собаки и, очевидно ревнуя, издевался над ней, оскорбляя даже при людях. Она несколько раз порывалась с ним развестись, но он говорил: «Убью», и она, зная его бешеный нрав по Сусуману, действительно очень этого боялась. «Да-а… – вздыхала не раз бабушка, глядя на их отношения. – Не зря, видно, говорено: «При плохом муже и царица – захудалая птица». Все у нас её жалели. И как-то по совету бабушки мама однажды пригласила Елену Сергеевну на Новый год. С тех пор я по-соседски частенько заходил к ней поболтать о том о сём, и вскоре эти общения сделались для меня жизненной необходимостью.
Последним в мансарду поднялся Леонид Андреевич. Не такой шумный и весёлый, как обыкновенно, да ещё без гитары. Догадавшись, что гитару не дала ревнивая Ольга Васильевна (с мамой они были в контрах), отец представил Филиппу Петровичу друга детства, не преминув заметить, что и тот «золотишком промышлял». Филипп Петрович полюбопытствовал:
– Если не ошибаюсь, вы и есть тот самый Панин, лауреат всяких там конкурсов?
– Он самый, Филипп Петрович, он самый, – вздохнул с некоторым сожалением и, однако же, не без удовольствия Леонид Андреевич, поскольку та золотая пора хотя и прошла, однако же заслуги его ещё помнят.
– Слышал, слышал вас по радио как-то. «Соловей мой, соловейка…» и ещё что-то. Порадуете старика?
– Если только под фортепьяно.
И Леонид Андреевич обернулся за поддержкой к маме, действительно иногда ему аккомпанировавшую.
– Что, прямо сейчас? – возразила мама.
– Ну, разумеется, после! – перехватил инициативу отец. – Для этого, по крайней мере, нужно спускаться вниз. Кстати. Когда пойдём, заодно рекомендую послушать нашего меньшого. Второй Робертино Лоретти, говорят!.. Ну а теперь прошу всех к столу, к столу… Ма-ама! – заметив, как бабушка потихоньку перекрестила стол, покачал головой отец и стал разливать кому шампанское, кому коньяк.
– Коньячку, пожалуй, выпью, от шампанского увольте. Сердце… – приложил Филипп Петрович руку к груди. – И где же этот ваш… Робертино Лоретти?
Отец вопросительно посмотрел на маму.
– Однокласснику игру какую-то подарили. С утра умчался. Сходишь, Никит?
Я было дёрнулся, но Филипп Петрович остановил:
– Зачем? Не надо. Пусть забавляется. Хуже нет, когда заставляют. Споёт – споёт, нет – нет… – И дрожащей рукой поднял рюмку. – Ну-с, за именинника?
Мне впервые, ввиду совершеннолетия, плеснули шампанского, и я залпом выдул фужер. Через минуту голова моя поплыла, а грудь налилась храбростью.
– Ешь, давай, ешь, закусывай, – шепнула мне Елена Сергеевна.
Глянув на неё, я пришёл в такой восторг, что мне даже неудержимо захотелось её поцеловать. Она, видимо, догадалась и незаметно, но довольно чувствительно, ткнула меня кулачком в бок. Потихоньку спросила, попутно охмурив полуночным омутом цыганских глаз:
– Совсем, что ли? Ешь давай! Закусывай!
Но я был не пьян, а – счастлив! И так в эту минуту всех любил! Но не меньше, чем целоваться, тянуло меня вклиниться во взрослый разговор. Я столько уже знал, столько понимал… И, главное, видел и понимал, что только я один из всех это вижу и понимаю. И, как непризнанное дарование, выжидал наступление своего звёздного часа.
– И как вам Сибирь-матушка? Работа как? – между делом интересовался Филипп Петрович у Леонида Андреевича.
– Сибирь она Сибирь и есть. До сих пор, кстати, вспоминаю. Сопки, тайга, ночное небо… А якуты! Прошу внимания! Отец нахваливает дочь: «Мой доська караси-ывый, нос нет са-авсем, адин лиса, салавать места мно-око!»… – и выждав, когда уляжется смех (дольше и громче всех хохотал я), продолжал: – А что до работы… Если откровенно – бестолковое дело. Иные и по десять лет в артелях, и ни гроша за душой.
– Такие плохие заработки?
– Зачем? Заработки как раз хорошие. Да бич – он бич и есть. До сезона – бывший, после сезона – будущий интеллигентный человек. Не успеет вырваться из тайги – и буквально через час превращается в форменную скотину… А! И вспоминать не хочется. Ни за что бы сейчас не поехал!
– Да разве бы ты тогда отгрохал такой дворец? – возразил отец.
– Гори он синим пламенем!
– Да ладно тебе!
– Точно тебе говорю!
– Смотрю я на вас, – по очереди глянув на перепалку друзей детства, перевёл Филипп Петрович на другое. – Алексей, Анатолий, слышите? Смотрю, говорю, на вас и вспоминаю, как вы ко мне в литобъединение тогда ходили. У тебя, Алексей, скажу прямо, получалось неплохо, и зря ты это дело оставил, зря. Один твой рассказ всё припоминаю… Что-то такое бунинское, что-то вроде «Митиной любви»… И кончается так же печально. Но дело не в этом. Там у тебя всё очень живо и верно было подано. Атмосфера тех лет… Ненавязчиво, без дидактики и дутой многозначительности нынешних фокусников. Анатолий хуже начинал, но он упрямый, и гляди – третью книгу уже выпускает.
– И кто его читает?
– Кто читает, кто читает… – дёрнул плечами Филипп Петрович, очевидно, не ожидая такого некорректного вопроса. – Кто-нибудь да читает.
– А вот мы сейчас у нашего книгочея спросим – кого он у нас только не читал. Никита Алексеевич, ты читал Анатолия Борисовича?
Несмотря на переполнявшее меня счастье, я вздрогнул, как пойманный шкет. Лапаев писал на рабочую тему, так сказать, о передовом рабочем классе. Для мне было сущей каторгой про всё это читать, но признаться было неудобно, и я принялся мямлить:
– Про эту… повесть… Нинку-фрезеровщицу… Или это в кино было… забыл…
– Нашёл кого спрашивать! – ненатурально засмеялся Анатолий Борисович. – В его годы я тоже, знаешь ли, читал «охотно Апулея, а Цицерона не читал». Только про это самое и выискивал…
– Не в этом дело, Толя! Просто все вы… Ну не все, не все… – тут же оговорился отец. – А всё-таки большинство не о том пишете. Куда уж вам до Апулея! Нынешняя литература не ведает главного – страстей, а это двигательный нерв всей мировой классики.
И он опять принялся разливать вино.
Я тут же подставил свой бокал. Занятый разговором, отец наполнил его шипучим и игривым до краёв, и я тут же, никого не дожидаясь, его прихлопнул. Отчасти – от конфуза. Хотел, можно сказать, рвануть, а даже не дёрнулся. Пожалел. Или постеснялся? Или побоялся?
Елена Сергеевна опять ткнула меня в бок кулачком, прошипела: «Ешь давай, ешь, закусывай». Но мне расхотелось есть совершенно. Шампанское заполонило во мне всё естественое и сверхъестественное пространство.
– А сам? Посмотри на свои картины! – задетый за живое, пошёл в атаку Лапаев. – Вон их сколько! Обоев не видать. А кто-нибудь их хотя бы раз выставлял?
– Говорят, в них нет ошушшэния солнечного тепла, – с самоиронией возразил отец.
– А вот это верно подмечено, – подхватил Филипп Петрович. – И знаешь, почему? Не надо от жизни отворачиваться. А ты отворачиваешься. Отворачиваешься, отворачиваешься, не спорь… В вашем доме, кстати, Елена Сергеевна, жил до вас один не то монах, не то просто в синих штанах, некий Андрей Степанович. Тоже, знаете ли, всё от жизни отворачивался.
– А знаете, что он мне сказал, когда я заявил ему, что и без религии можно быть порядочным человеком, и что христианство в существе своём негуманно, а монашество бездеятельно и погубило Россию?
– И правильно сказал, – подхватил Филипп Петрович. – На этом ещё Луначарский в споре с обновленцем Введенским настаивал. В чём, собственно, суть атеизма? В отрицании пассивного начала. Так? А именно христианство внесло пассивное начало в мир.
– Вы это серьёзно? – в свою очередь удивился Леонид Андреевич и даже вилку положил на место. – А как же Суворов, Кутузов, Александр Невский?
– Это, Лёня, так сказать, оборотная сторона медали, – ответил за классика отец. – Ты, разумеется, прав. И я бы к словам Филиппа Петровича сделал поправку. Есть тут у меня кое-что на эту тему. – Я от неожиданности даже вздрогнул: я единственный знал, что именно и где имеется. – Не знаю, был ли Андрей Степанович священником, но если и был, то, по крайней мере, тихоновцем.
– Какая разница – тихоновцем, сергианцем? – возразил Филипп Петрович. – Разве в этом дело?
– И я на этот счёт даже одну характерную историю знаю, – подхватил Лапаев. – Из «Житий святых», кстати. Однажды на пир к какому-то киевскому князю пришёл монах из Киево-Печерской лавры. Присел у края стола и стал плакать. Ему: «О чем слёзы льешь, горе луковое? Или обидел тебя кто? Так скажи… А ежели нет, выпей с нами сладкого мёда за здоровье князя и княгинюшки да порадуйся нашей радости!» Что же чернец? «Я плачу, – говорит, – братие, от мысли: так ли весело будет нам в загробной жизни?» И сразу испортил нашим суеверным предкам торжество.
– Почему же – суеверным? В этом как раз и заключалась суть их веры!.. – возразил Филипп Петрович и повернулся к отцу: – И что тебе Андрей Степанович на это ответил?
– А что он мог ответить? Вы же знаете, как он всегда возражал. Вроде соглашается, а сам свою линию гнёт. «Вы правы, мол, Алексей Витальевич, вы правы. Я знал много замечательных людей из атеистов, с которыми довелось в лагере горе мыкать, некоторые из них потом сделались мне близкими людьми. Они говорили тогда примерно то же самое. Я очень любил их слушать. Умных людей всегда приятно послушать. Но слушая, всякий раз думал о том, что, в сущности, у нас почти до совершенства развита любая наука, только нет науки о том, как жить, а главное, как умирать. Предоставив себя во власть слепому случаю, человек не может быть не только счастлив, а хотя бы ровен и стоек против того, что иногда преподносит жизнь. И многие от этого плохо кончают».
– А ты?
– А что я? Говорю, «червяк не больше терпит, когда его давят». Так это когда ещё Гамлет сказал! А что насчет «быть или не быть», так, говорю, столп христианства покачнулся на сторону в самом начале, о чём свидетельствует Апокалипсис. «А вы читали, спрашивает, Апокалипсис?» Читал, говорю. Да ведь там понять ничего невозможно. Какие-то печати, животные с головами львов, быков и орлов… Понял только, что времени больше не будет, но так и не понял, куда его денут.
– Ну-ну. А он?
– «Вы, говорит, Алексей Витальевич, во многом правы. Но этим мы не решим вопроса, потому что сами же во всём виноваты. Сидим на древе и рубим сук под собой». Каков гусь, а?
– Да просто хитрый! – ввернул Лапаев.
– Так-так. А ты?
– «Да разве, говорю, монашество не тем же всю историю занималось? Не вы ли, говорю, приучили к этому медленному самоубийству народ?» – «Очень, – улыбается, – похоже, Алексей Витальевич, очень похоже. И тем не менее это наука». А как умер, вы знаете.
Я тоже хорошо помнил эту загадочную смерть. Андрей Степанович умер в своей комнате на Пасху, стоя на коленях, очевидно, во время молитвы. Видел я его и в гробу и был поражён тем спокойным выражением лица, от которого на меня впервые пахнуло не ужасом, который я обыкновенно испытывал при виде покойников, а чем-то иным, священным величием смерти, что ли, которую благодаря своей науке с таким стоическим спокойствием принял монах Андрей.
О проекте
О подписке