…И я уйду. А птица будет петь,
как пела,
и будет сад, и дерево в саду,
и мой колодец белый.
‹…›
И я уйду; один – без никого,
без вечеров, без утренней капели
и белого колодца моего…
А птицы будут петь и петь, как пели
Хуан Рамон Хименес[2]
…ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне.
Ветхий Завет. Книга Иова, 3:25
Умереть? Перейти в бесконечность? Почему, почему, почему?..
Что-то больное и страшное пронеслось надо мною, безрадостное и темное. Почему? Как это получилось?
Хочется спать и плакать. Хочется спрятаться, чтобы меня не нашли. Я боюсь.
Какая-то вдруг навалилась усталость. И как неожиданно. За одну секунду. Только что не было – и вдруг…
Какая мрачная, надрывная тень пронеслась надо мною.
Душа испугалась. А испугавшись, заленилась и хочет спать, спрятаться в сон. Она устает так быстро теперь… Такие во мне усталость и бессилие, что я даже не могу вспомнить, о чем же думала. Грустно, а жаловаться стыдно. Может быть, это потому, что нездорова: слабость, сонливость, недомогание.
Почему тревога? Почему «можно не успеть»? Почему, почему, почему?.. Потому что может явиться смерть? Потому что ожидает страшное?
Нельзя мне сейчас хотеть смерти. У меня долги. У меня ниточки…
Что это – то, что началось сегодня? Школа? Урок? Чему надо научиться? Через что переступить? А может быть, это испытание на прочность – до какой меры тоски и отчаянья можно дойти и выдержать? Или наказание за то, что плохо жила и плохо училась? Может быть, может быть. Все может быть.
Мне страшно, и очень не хочется, но ведь это простительно, правда? Дайте время привыкнуть, смириться, принять эту неизбежность…
Я все-таки плачу сейчас потихонечку. И потому мне очень легко болтать с самой собой о всяких печалях.
Плакать хорошо… Жалеешь так себя, любуешься собой, не знаешь, чего хочешь, просто лежишь и истекаешь жалостью к самой себе.
Космос такой большой. Такой большой фиолетовый космос. Мы такие маленькие в нем. Так бесконечно наше сиротство. Большой космос ждет меня. Но ведь Большой космос и мой внутренний космос – это одно. Почему же во мне появился страх? Его не было раньше. Почему так страшно и так невозможно принять неизбежное?..
Как сиротливо, как одиноко! Как ребенку в больнице. Что так давит меня. Болезнь? Предчувствие близкой смерти?
В комнате тускловато. В ней стелется неяркий и нерадостный свет несолнечного дня. И сон какой-то, – не помню какой и о чем, но помню, что светлый. Сижу я вроде то ли перед окном, то ли перед зеркалом, которое напротив окна. И оно отражает все, что в окно видно. Вот так сижу и смотрю, ничего не делая, ни о чем не думая. Просто смотрю то ли в окно, то ли в зеркало, но в зеркале этом не только себя вижу, но и все другое, всех других, всех «не себя». Долго сижу так, и постепенно начинают мелькать в голове какие-то мысли. Я не помню их, но знаю, что они о главном, серьезном и важном. Они размышляются сами собой, потом растворяются, переходят в молчание, но не перестают быть. Как в трансе или в медитации. И что-то во мне знает, что все это не зря. Что мысли мелькают не зря, и плывут не зря, и не зря уплывают. И что вот сейчас, в эти минуты, пока я ничего не делаю, что-то большое-большое делается со мной. И это большое – не враждебно. Его не надо бояться, а надо оставаться расслабленной, чтобы не мешать ему…
Мне не очень страшно теперь, мне почти спокойно, надежно, как дома! Так я ведь и в самом деле дома. А космос?.. Это будет потом, когда болезнь окончится и уступит меня ему? Космос – это совсем-совсем нестрашно. И быть в нем так же неодиноко, как быть с близким другом во дворике дома, где я живу. Мне стыдно, что я когда-то боялась космоса. Мне странно, что я когда-то ощущала одиночество. Хотя то, что предстоит мне, подразумевает, что никого-никого не будет тогда рядом со мной. А все-таки одинокой я и тогда не буду. Это когда-то давно бродила я сиротой по земле, по очень большой земле, боясь еще большего Космоса. Тогда я не знала еще, что я не сирота, что все мы не сироты в Бесконечности …
По каким законам движутся страх и тоска, почему они появляются, куда уходят, отчего усиливаются до невозможности вынести, отчего ослабевают, отпускают? Ничего этого я не понимаю…
Хорошо, что недомогание – такое ощущаемое, такое физическое, материальное, плотское. Хорошо, что я чувствую себя больной, просто больной. И от этого, а не от непонятных причин – стонет, и жалуется, и ноет, и плачет мое тело. Тело, а не душа, – тело! Я чувствую себя очень плохо. Живу, как под тяжелым камнем, который давит на меня, только давит он не снаружи, а изнутри. Он давит все время, давит и давит, а все внутри сжимается и сжимается; и когда это становится невыносимым, приходят крик, слезы. Наступает разрядка. Но передышка длится недолго. И все опять…
Весь день с самого утра, даже с самой ночи, так тяжело, так смертельно тоскливо и тяжело, что этому не помогают ни отвлечение на мирские обязанности, ни трудный надрывный плач.
Болезнь и страх крепко держат меня, я все время думаю о том, что мне предстоит. Душа съеживается, тускнеет. Она не может вместить в себя ничего, кроме болезни и ужаса перед предстоящей смертью. Она разучилась расширяться и вмещать в себя бесконечность. Какая там бесконечность? В могиле?
А может быть, нужно дойти до полного отчаянья? И в отчаянье обрести решимость и мужество пройти через то, что тебе предстоит, как-то изменить или как-то окончить свою жизнь? Но как?
Ты все равно придешь. – Зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной[3].
Нет, нет, я не жду, я не хочу, я не готова! Я зажгу все лампы и все светильники, я затворю от тебя все двери. Я не хочу тебя, не хочу тебя, не хочу!..
Смерть – не конец, а начало, я знаю. И мне со всех сторон твердят это сейчас почему-то. Может быть, чтобы мне не так страшно было? Или им тоже страшно? Льву Толстому, например, который записывал в «Круге чтения» цитату Монтеня: «Смерть есть начало другой жизни».
И почему так похоже, так почти одинаково люди совершают «открытия»? Только что пожаловалась, что жить больно, и тут же попадается у Зинаиды Миркиной: «Но почему быть так больно? Почему?»[4]
Привыкнуть, смириться, принять неизбежность. Я знаю, что она придет, и придет скоро. И конечно, мне страшно и очень не хочется, но…
Больничная палата. Все шесть кроватей заняты, я сижу на стуле возле ее кровати. Все буднично. Стонут больные. Копошится медсестра. Никто не смотрит на нас. И мы ни на кого не смотрим. Она – потому что умирает. Я – потому что не могу оторваться от нее. То, что связывает нас сейчас, неостановимо, непреодолимо, неразрывно, не может быть выражено ничем. Она не стонет, она молчит, потому что она уже не здесь, почти не здесь, хотя еще и не там, наверное. А я бормочу ей какие-то слова – или это мне только кажется; я прощаюсь с ней, держу ее за руку, хотя понимаю, что мне не удержать ее, держу ее за руку, и шепчу слова любви, слова прощания, глупые, бессмысленные обеты, которые ничего не значат, хотя я выполню их, выполню непременно. Я прошу ее подождать меня там, хотя понимаю, что впереди у меня еще жизнь, жизнь без нее, жизнь без забот о ней, жизнь, которая будет ей уже не нужна.
Дождик льет у нас с самой ночи. Думаю, что этот дождик унесет до весны тепло и солнышко, а вместо этого наступит настоящая осень, – не та первоначальная осень, когда все становится до невыносимости прекрасным, когда обнажаются души не только дерев, но каждого листа, каждой травинки, а унылая, холодная и мокрая осень, когда на душе становится грустно, гулять невозможно и в голову приходят меланхолические мысли.
Я проснулась, а утро еще не проснулось. Еще не проснулись мой тополь за окном, и океан, и сизоватый туман, и все дома и деревья. Спят зверушки и звери. И птицы, наверное, спят. Потому я такая тихая. Еще тише, чем вечером, когда засыпала.
Сейчас встану, и начнется дневная жизнь с ее суетой и хлопотами. Но пока еще не встала, пока лежу неподвижно без мыслей и слушаю тишину. Слушаю тишину, в которую входят и негромкий спокойный прибой, и мерный шелест листьев. Слушаю тишину и отдаюсь ее медленному, ее плавному течению.
Немного грустно видеть в окне, как сочится влагой серое небо и какое оно при этом заплаканное и распухшее от слез. Но весь наш двор – не унылый. Он все еще почти совсем зеленый, только два платана поджелтили свою зелень. И может быть, поэтому, погрустнев от дождя, двор наш все еще тот, из «осени первоначальной». И голуби терпеливо мокнут, сидя на проводах, вместо того чтобы улететь куда-нибудь под крышу…
Интересно, боятся ли деревья осени. Боятся ли они терять свои листья?
Смотрю на них, молчаливых. А они? Они на меня смотрят?
…Все странно, напряженно, страшновато и очень емко. Не знаю, всегда ли так бывает, я в первый раз пришла на такое.
Накрыт длинный стол. За ним сидят люди. Долгое молчание. Пригласивший нас Г. переполнен чем-то, чему я не знаю названия, что не есть горе, но есть что-то очень насыщенное и трудное для него. Этой его переполненности хватает на всех, и потому ощущается, что весь воздух в комнате напряжен до звона. Я знаю, что это исходит от Г., и я совсем не удивляюсь, когда он неожиданно начинает говорить тихим невнятным голосом, так что я почти не разбираю его слова, но каким-то образом улавливаю, что он хочет нам сказать. Он говорит о том, что видит свою умершую маму, видит ее благодарность всем, кто пришел, кто принимает участие в судьбе сына. И он от ее имени благодарит всех… Это – тост.
Наверное, что-то происходит здесь с нами. Не то чтобы мы все полюбили друг друга и сроднились, но, может быть, мы все, сами не зная того, причащаемся единого таинства, недоступного нашим глазам и ушам, но захватившего наши души?..
И все-таки самое главное, самое большое и важное, происходило тогда, когда все мы молча сидели за столом. Мы молчали, и ОНО делалось с нами… Таинство…
…Я ухожу. Г. беседует со мной немного. Он говорит, что за эти сорок дней после маминой смерти ему многое увиделось и открылось; что тот мир реален, что он, Г., все время общается с мамой, чувствует ее, видит… Что эти сроки – три дня, девять дней, сорок дней – не зря придуманы. Что-то было с ним важное на тридцать девятый день, во второй половине. Еще он считает, что ему помешали вывести маму, что мама могла бы выжить, если бы не вмешались силы ненависти. Еще дней двадцать жизни у нее было – так он говорит. И вообще ее можно было спасти. Он очень верит, что чудеса происходили с ними, чудеса не человечьего происхождения, и было бы чудо спасения, но силы ненависти (он говорит о них – «нечистые силы») помешали…
Странно все это слушать. Это похоже на мистический бред человека, жаждущего внешних чудес. Но что-то не дает мне так воспринимать это. Я очень не люблю, когда люди начинают говорить о всяких внешних чудесах: мне всегда становится стыдно, и я начинаю подозревать их в шарлатанстве и фокусничестве. Но здесь все не так. Может быть, это потому, что я ощущаю причастность Г. чему-то большому, недоступному моим органам чувств, тому таинственному и огромному, что наполняло через него нашу комнату за безмолвным столом?.. Не знаю… Ничего не знаю. Не хочу ни знать, ни судить. Но верю в подлинность его чувств.
А еще я запомнила одну сказанную им вскользь фразу-цитату о том, что стоит осудить чей-то грех, как немедленно сам согрешишь таким же образом. Это ведь точно так. У меня всегда так бывает…
Когда болезнь окончательно отдаст меня космосу, мы соединимся с тобой, любимый мой, еще теснее, я верю в это. Почему же так страшно уходить туда из этого мира? Почему сама мысль об этом кажется ужасной?
Может ли смерть быть нестрашной? Наверное, может – например, если она приходит во сне или в момент молитвы. Люди знали об этом давно. Гамлет, проходя мимо молящегося Клавдия, говорил сам себе, что сверши он сейчас свою месть, и убийца (убийца!) попадет прямо в рай, потому что погибнет во время молитвы. Ага, вот и оно: смерть не будет страшна, если жить в молитве, если жить в музыке Моцарта или Баха, в космосе, в бесконечности, объединив свои здесь и там.
Очень хочется спать, – и потому, может быть, что я такая сонная, все происходящее вокруг меня и со мной кажется мне каким-то туманным и нереальным. И сама я какая-то туманная и нереальная, будто сама себе снюсь. И мысли мои исходят из меня, минуя голову, они вытекают из полусознания, из какой-то неконтролируемой глубины… Мне странно, что мои ноги передвигаются по полу или по земле, потому что все кажется мне воздушным и легким, а сама я – как будто без тела и веса, и не ясно, что же это движется и перемещается в какой-то странной волшебной сфере. Как сквозь сон или сквозь новокаиновый укол…
Это очень похоже на одесские катакомбы. Такой же длинный, очень темный и узкий коридор, вернее, коридоры. С поворотами, разветвлениями, сужениями, расширениями. Впрочем, расширений особенных здесь нет. И так же, как в одесских катакомбах, темень почти осязаема. И так же пахнет сыростью. Только там – лабиринт. А здесь – именно что коридор, или проход, или туннель, ведущий куда-то. Куда?..
Иду по этому темному туннелю и даже не знаю, одна иду или с кем-то. Вроде одна, никого рядом не вижу, но и не одна. Кто-то, кого не вижу, но ощущаю, но чувствую, – рядом. И не ясно: хорошо это или плохо? Это друг невидимый или враждебная и опасная сила?
Иду долго, медленно, просто иду и иду вперед. Почему-то нестрашно. Хотя и неспокойно. И совсем непонятно, что же это за переход такой. Все-таки я не одна. Со мной голос. Чей? Человеческий? Что говорит он мне? Я не знаю. Знаю только, что он – ведущий. Нет, он не помогает мне ни в чем, не угрожает ничем, просто говорит время от времени что-то. Направляет? Возможно. Он, наверное, такой большой, что я со своими бедами и страхом кажусь ему маленькой-маленькой. Меньше пчелки, меньше муравья.
Этот туннель, или коридор, или переход – он ничем мне не угрожает, но я съеживаюсь все больше и больше, все больше напрягаюсь и все больше хочу выйти из него. Куда? Туда, где не так темно, где не так близко жмутся к тебе стены, где не так много неопределенности…
– Долго ли мне еще идти? – спрашиваю я то ли саму себя, то ли голос. – И куда мы придем в конце концов?
И тут я вижу выход – проем в стене, широкую дыру, через которую можно спокойно пройти наружу.
Выхожу. Это снова похоже на одесские катакомбы, где дыр таких на глинистых склонах было множество. Я выхожу и оказываюсь где-то посреди крутого обрыва над морем. Ни дороги, ни тропинок. Ночь. Звезды высоко в небе, и ночное темное море далеко внизу. Стою одна в ночи между морем и небом.
– Что же мне делать? – спрашиваю.
– А ты не знаешь?
Это голос, который был со мной там, в туннеле.
Я знаю. Мне нужно броситься вверх, как бросался вниз Кастанеда, прыгая в пропасть, как бросался вверх с балкона Алешка, уверенный, что полетит.
Во мне нет страха. Во мне нет восторга. Во мне странное сочетание напряжения и покоя. Поднимаю руки вперед и вверх – и взлетаю. Лечу.
Ночное темное море подо мной светится, как лунная дорожка. Только это не дорожка, а все море светится так.
Ночное звездное небо надо мной – далекое и безучастное. Я между ними…
…Оказывается, много рождений и жизней – не выдумка, не фантазия. Только все это происходит не так, как я думала в школе. Я думала: живет существо, умирает, снова рождается, снова умирает, пока не станет буддой. А все не так. Мы сразу живем много жизней. Вот иду я по улице… или нет – вот сидим мы в вагоне, и не между двумя мгновениями, а вне их, ведь интервала не было, – мы уже прожили еще одну жизнь или много жизней. И от каждой веточки-жизни тоже можно ответвить жизнь, и так до бесконечности…
О проекте
О подписке