Я не таким был с детских лет,
Как прочие; открылся свет
Иначе мне; мирских начал
В моих страстях не замечал[4].
Эдгар Аллан По «Один», 1829
В жизни неизбежно наступает момент, когда даже звезде экрана требуется привести в порядок свои воспоминания перед тем, как уйти в тень, скрыться от всеобщего внимания, посвятив себя собственной, частной жизни. Но ведь эта жизнь будет обязательно связана с ностальгией по прошлому, исполнена гордостью за собственные достижения, ну и конечно, сопряжена с памятью о случившихся неудачах.
В прошлом было опубликовано столько невероятных, порой скандальных историй, касавшихся глубоко личных моментов моей жизни, причем связанных как с моими триумфами, так и с трагическими событиями, что я зачастую задавала себе вопрос, причем с большой грустью: «А где же я сама во всем том, что написано? Где настоящая я?»
Все же, надо надеяться, именно мне надлежит высказать окончательное суждение о собственной жизни, поэтому оно должно быть исключительно правдивым. Все, что вы прочтете дальше на страницах этой книги, – это моя жизнь, такая, какой она была, и впервые о ней будет рассказано так, как я прожила ее в действительности.
Поскольку в дальнейшем, рано или поздно, я перестану быть в центре внимания публики, именно сейчас у меня есть возможность с помощью этих воспоминаний избавиться от того имиджа, того образа кинозвезды, под которым меня все до сих пор знали, и стать наконец самой собой, то есть той, кем я всегда и была, хотя это поневоле скрывалось за ярким фасадом гламурности и экзотичной внешности.
Пола Негри, 1920-е годы
Я была маленьким лебедем и скользила где-то сквозь густую, насыщенную зелень, но вот где именно, совершенно непонятно. Может быть, на пруду в Саксонском саду – огромном парке в центре Варшавы. Или в лесной чаще в окрестностях города Липно. Или в бархатном полумраке огромной сцены варшавского Императорского театра. Откуда-то сверху, из невообразимой вышины, мне озаряли путь снопы яркого света – то ли солнечные лучи, пронзавшие кроны сосен, то ли постоянно следовавший за мной луч театрального прожектора. Да только какая разница? Не все ли равно? Ведь я все кружусь и кружусь, выбрасывая ногу вперед и возвращая ее назад; я вращаюсь вокруг своей оси, ни на йоту не сходя с начальной позиции. Первое фуэте, второе, третье… – я же лебедь, Лебедь! – тридцатое фуэте, тридцать первое, тридцать второе фуэ… И вдруг – голос: «Пола, пора вставать! Уже пора, Пола! Слышишь? Скорей, надо выходить. Ведь почти шесть!» В окружавшую меня тьму протянулась рука, она нежно тормошила меня, перенося через мириады световых лет в унылый, тусклый, серый мир раннего варшавского утра. Поморгав, я открыла глаза, вгляделась в прекрасное лицо своей матери. В бледном свете обычного, хмурого дня на нем пролегли тени, и уже ясно, что яркого, сверкающего восхода солнца сегодня не будет. Правда, в центре маминых голубых глаз трепетали крошечные огоньки, это отражался единственный источник света в комнате – маленькая вотивная свеча перед образом Ченстоховской Божией Матери.
Я поднялась, умылась ледяной водой, которую мама уже принесла от колонки во дворе. Мы очень спешим, и нет времени подогреть ее. Позже, уже в театре, в гримерной, я включила горячую воду, с наслаждением умылась под теплыми струями. О, театр! Сегодня, должно быть, самый счастливый день в моей жизни. Но тут я увидела, как мама старается разгладить ненужную складку на своем поношенном платье, и сразу все поняла: ведь на самом деле там нет никакой складки. Я ни разу не видела, чтобы мама плакала. Вместо этого она начинала разглаживать невидимую складку на платье… Или улыбалась. В Липно, где я родилась, мамина улыбка была всем знакома, да и как иначе: зарождаясь, подобно жаркому огоньку, она растекалась по всему ее лицу, заполняя собой даже мельчайшие морщинки вокруг глаз. Костюм, который мне нужно надеть для представления, висит на крючке, прямо на стене. У нас дома нет ни платяного шкафа, ни гардеробной: мы вешаем всю одежду на вбитые в стену гвозди. Из-за этого наша небольшая комната на чердаке всегда выглядит так, будто мы вот-вот отправимся куда-то в путешествие, да только мы никуда не уезжаем. «Теперь все изменится», – подумала я. Ведь я уже зарабатываю деньги, выступая в балете, поэтому теперь все совершенно точно изменится. Для девятилетней девочки месячное жалованье в пять золотых рублей (около десяти американских долларов[5]) – это очень немало, вполне достаточно, чтобы мир вокруг изменился! Я даже собралась подбодрить маму, поделившись с нею своей радостью, однако решила смолчать, завидев тихую грусть на мамином лице. И ее сегодняшняя печаль не имела отношения к недостатку денег…
Мутный серый свет пасмурного октябрьского утра вливался через наше единственное окно, затмевая собой возникшее было чувство просветленности, исходившее от лампады перед образом Девы Марии. Она – королева Польши, наша заступница и покровительница, она – источник не меньших чудес, чем происходят в Лурде. И лишь она одна способна спасти нас от царской власти.
Три года назад мы с мамой взбирались по крутым ступеням, которые вели из нашего района в более богатые кварталы Варшавы. Эта часть города раскинулась во всей своей барочной красе на природной террасе, что возвышалась над набережной Вислы. В то утро нам согревали спины жаркие лучи солнца, вставшего над Прагой, варшавским районом на восточном берегу реки. Для начала паломнической процессии ожидалась прекрасная погода.
Люди со всех концов Варшавы заполнили Замковую площадь. Толпа такая плотная, что нельзя двинуться ни вперед, ни назад. С самого верха высокой колонны в центре площади ее благословлял король Сигизмунд, осеняя всех крестом в правой руке. Под куполом колокольни костела Святой Анны уже раздавался торжественный колокольный звон. Но как мы с мамой ни старались пробиться внутрь этой церкви, все было напрасно. Казалось, что даже на коринфских колоннах ее портала и на самом портике было черным-черно от верующих. Так важно было для всех, чтобы архиепископ дал им свое благословение перед началом паломничества.
Мне всего шесть лет, поэтому я мало что могла увидеть, разве что рубахи кругом да бока пришедших, исполненных радостью и духовным стремлением. Вдруг меня подхватили чьи-то руки, какой-то рослый мужчина водрузил меня к себе на плечи. Все вокруг засмеялись. Даже моя мать улыбнулась, хотя ни на секунду не ослабляла усилий, чтобы пробиться поближе ко входу в церковь. А я была в полном восторге от вида, открывшегося мне с высоты. Я теперь могла обозреть все вокруг: и сам костел, и короля Сигизмунда на колонне, и здание королевского дворца, и фасады выходивших на площадь старинных домов, покрашенных кремовой, бежевой и желтой краской, с покатыми крышами из розовой черепицы. Тут распахнулись двери костела, и перед всеми появился старый-престарый архиепископ. Его все очень уважали, и толпа тут же стихла, охваченная чувством почтения, смирив свое радостное возбуждение. Все сразу сняли шляпы, и меня ссадили на землю. Все в огромной толпе, с охами и вздохами, опустились на колени, после чего воцарилась полная тишина и стал слышен дрожащий, старческий голос священника, который благословлял нас, желал счастливого пути и божьей помощи в нашем святом паломничестве. Это означало, что официально началось паломничество в Ченстохову[6]. Все поднялись с колен с не меньшей радостью в душе, чем прежде, хотя теперь у этого чувства возникло иное качество: это была радость душевного спокойствия, умиротворенности, а не общая взбудораженность, которая только что чаще всего выражалась в бурном, безудержном хохоте.
Дрожащей рукой архиепископ поднял золотой пастырский жезл, увитый алыми лентами. Толпа тут же расступилась перед ним, и он пересек всю площадь, ведя за собой процессию по улице Краковское предместье. Сразу за ним шествовали священнослужители в белых, обшитых кружевами одеяниях, они размахивали кадилами, украшенными драгоценными камнями. Дальше шли мальчики-хористы, которые держали ярко расписанные транспаранты, прославлявшие Непорочное Зачатие и возвещавшие об Успении Пресвятой Девы. Следом двигались еще и крепкие молодые люди, они несли скульптурные изображения Мадонны в восхитительных одеяниях, похожие на огромных кукол, и я даже мечтала поиграть с ними. Кстати, я снова смогла все разглядеть благодаря своему безвестному кавалеру, который снова посадил меня к себе на плечи. Мама поглядывала на меня, нерешительно улыбаясь. Она обычно проявляла куда бо́льшую осторожность при общении с незнакомыми людьми, однако в этот раз ее успокаивал религиозный характер нашей процессии. Хор шел далеко впереди нас и пел церковные гимны, и их подхватывали остальные паломники, но до нас они долетали будто эхо из разных частей процессии, а затем эти же гимны слышались откуда-то позади нас. Когда я оглянулась, то увидела бесконечную людскую толпу до самого дальнего предела. Когда я вспоминаю, как впервые ощутила великолепие большого города, так сильно отличавшегося от сельского пейзажа в окрестностях моего Липно, где я родилась, в памяти возникают образы того дня и процессии, двигавшейся по улице Краковское предместье. Вокруг высились дворцы и храмы, там и университет, и здание правительства, и костел Святого Креста, где замуровано в колонну сердце Шопена. Правда, в моем тогдашнем возрасте, пожалуй, более важным казалась улица, где продают кофе мокко и сбитые сливки… Конечно, я видела все вокруг – и мрамор, и скульптуры, и колонны, и песчаник, и известняк, однако я могла с наслаждением думать только об одном – какие на этой улице пирожные! И еще – какая же я голодная! С прошлого вечера мы с мамой еще не имели ни крошки во рту. Мама исповедалась и причастилась, а потому самым решительным образом была настроена на то, чтобы наше паломничество началось в состоянии благодати. Правда, я в тот год еще не приняла первое причастие, однако мама решила, что и мне будет не вредно пребывать в таком же состоянии. Ведь нам нужно было просить Мадонну о таком, что было куда важнее, чем какая-то там еда… Я понимала, что Она конечно же обязательно поможет нам. В такой прекрасный день просто никак нельзя было отказать нам с мамой в совершении любого чуда.
Маленькие костры, которые мы разводили по вечерам прямо под открытым небом, когда останавливались на ночлег, не могли притушить звездное сияние августовского неба. Местные крестьяне из деревень по пути в Ченстохову охотно давали нам поесть и попить, приглашали на ночлег, как будто надеялись, что благодаря этому какая-то часть священной сути нашего паломничества перейдет и на них.
Наконец мы дошли до Ченстоховы, завидев уже издали знаменитый монастырь на Ясной горе. Его основал в XIV веке король Владислав, в нем жили монахи из ордена паулинов. Монастырь этот, стоявший на холме, на крутом берегу над рекой Вартой, был куда больше похож на крепость, чем на святое место.
Паломничество завершилось грандиозной мессой в монастырском храме. Над алтарем был священный образ Божьей Матери, который, как считается, писан рукой самого святого Луки, а под иконой – различные костыли и прочие предметы, в доказательство того, какие чудеса здесь совершались. Мама, встав на колени, потянула меня за собой, чтобы я тоже была коленопреклоненной. Она яростно зашептала: «Молись, дорогая моя девочка! Молись изо всех сил, чтобы Матерь Божья вернула нам твоего отца!»
Я не видела отца почти год до этого, когда вся моя жизнь перевернулась. В то утро к нам пришли русские солдаты, чтобы арестовать его. Как только моя бабушка поняла, что происходит, то вывела меня прочь из комнаты, и я по-настоящему запомнила лишь одно – сапоги этих солдат: до чего же они были начищены, как они сверкали. В нашем городке это большая редкость, ведь почти все улицы были пыльными и грязными, поэтому с тех пор для меня начищенные до блеска сапоги – зловещий признак…
Тогда мы еще жили в Липно, небольшом городке Варшавской губернии, неподалеку от тогдашней границы с Германией. Первые пять лет моей жизни мой дом был там, и это единственный уютный, хороший дом, который я знала в последующем на протяжении долгого времени. Я была третьим ребенком у родителей, Ежи и Элеоноры Матиас Халупец, а родилась в канун нового века – 31 декабря 1899 года[7]. Назвали меня Аполония, в честь матери отца, которая и стала моей крестной.
К моменту, когда я родилась, первый ребенок родителей уже умер, а моя сестра Фелиция вскоре тоже отошла в мир иной: она погибла в результате приступа коклюша, который в ту пору еще был очень серьезной болезнью и его не умели лечить. Я оказалась единственной выжившей из троих детей, и поскольку мое здоровье было слабым, меня всячески оберегали, невероятно любили, постоянно следили за мной. Наш дом был наполнен счастьем, а мама не переставала рассказывать мне, как все случилось у них с папой – это была любовь с первого взгляда. Что ж, любовь-то, может быть, и с первого взгляда, однако это яркий пример притяжения противоположностей… Мои родители были совершенно разными во всем – и физически, и по внешности, и по происхождению. Девичья фамилия мамы – де Келчевская. Она родилась в городе Брдув в семье обедневшего аристократа, которой прежде принадлежали огромные земельные владения. Но они утратили бо́льшую их часть после того, как Наполеон потерпел поражение, так как польские аристократы были на его стороне, выступая против России, своего традиционного врага и завоевателя. В юности Элеонора де Келчевская упустила немало возможностей удачно выйти замуж и разумно устроить свою судьбу. Ее родители умерли, когда ей исполнилось двадцать два года, и она решила отправиться в Варшаву, взяв с собой небольшое наследство. В Варшаве жили две ее замужние сестры, они постоянно требовали от мамы найти себе подходящего мужа, пока не поздно: ведь ни внешность, ни наследство, как они предупреждали, не вечны. Но мама, видя их удобные, тщательно выстроенные замужества, в которых не было ни грамма любви, лишь улыбалась своей, всем известной, загадочной улыбкой и продолжала жить весело, поступая по-своему. Тогда у нее еще имелось достаточно средств, чтобы позволить себе в известной мере независимое существование. Жизнь в большом городе была восхитительной и предлагала немало приятного и радостного, поэтому Элеонора не собиралась никуда торопиться и не хотела отказываться от нее ради какого-то мужа, только если не окажется тот, кто был ей нужен.
В конце концов она его встретила, когда ей исполнился тридцать один год. Человек этот был на десять лет моложе, и если сестры прежде настойчиво требовали от нее выйти замуж за кого угодно, то теперь они еще громче и истеричнее были против, чтобы она связывала свою судьбу с Ежи Халупецом… Он ведь даже не поляк по национальности, приехал в Польшу из Словакии, причем у него явно было немало цыганской крови: достаточно увидеть его курчавые черные волосы, оливковый цвет кожи и темно-карие глаза… Элеонора смотрела на него, и с каждым разом он нравился ей все больше и больше. Она влюбилась. Ежи был к тому же красив, да еще и высокого роста. Какое удачное, счастливое сочетание, видимо, восхитилась она. Ее родные ничего не могли поделать с ее решением, разве что без конца повторяли, что они, де Келчевские, просто не имеют права якшаться со всякими «чернявыми»…
В 1892 году весна началась рано. Сидя в кафе, под цветущими липами на Уяздовской аллее, которую часто называют Елисейскими Полями Варшавы, было совсем нетрудно опьянеть от задумчивого взгляда, от заразительного смеха, от вида золотых кудрей, от свежеприготовленного майского крюшона, чем заливали большую спелую клубнику.
Сколько было веселого смеха, сколько раз опорожнялись бокалы, чтобы выловить на самом дне сладкую, сочную ягоду. А когда, наконец, удавалось ухватить клубнику зубами, удерживая ее бережно, но надежно в приоткрытых губах, то полагалось предложить откусить часть ее своему ухажеру, и это конечно же быстро приводило к поцелую… В ту пору подобное опьянение двух хорошо воспитанных молодых людей не могло продолжаться слишком долго, чтобы церковь не освятила их отношения. Они поженились в костеле Всех Святых, сопровождаемые слезами моих теток, но доподлинно неизвестно, были то слезы радости или отчаяния… Мой отец был жестянщиком по профессии. Все его родственники занимались таким же ремеслом на протяжении нескольких поколений. Мама помогла отцу купить в Липно небольшую фабрику (скорее мастерскую), на что потратила бо́льшую часть своего наследства. Уже довольно скоро дела пошли на лад, и тогда муж и жена Халупецы вызвали в Липно мать Ежи и его брата по имени Павел, он должен был помогать моему отцу. Я хорошо помню папину мать, мою бабушку, которую я очень любила. Она была небольшого роста, седая и без конца нюхала табак. Черты лица у нее были резкими, и не сразу можно было распознать, что она была очень доброй и ласковой. В то же время бабушка обладала трезвым и практичным умом, поэтому оказывала папе неоценимую помощь в делах на фабрике – так же, как прежде помогала своему покойному мужу.
Мы жили в низком белом доме, все пять комнат загромождала массивная мебель тех лет. Тогда ведь вещи делали такими, чтобы они служили человеку не только всю его жизнь, но и куда дольше, чтобы их унаследовало не одно поколение. Бабушка и моя мать были исключительно набожными католичками, так что у нас в доме всюду висели распятия, изображения Мадонны, разные картины на религиозные темы. Я не помню, чтобы хотя бы в каком-то месте на стене была картина, посвященная обычной, светской жизни. Да и зачем, например, портреты их самих, когда все мы сами постоянно жили в этом доме?
К чему, например, какие-нибудь натюрморты или пейзажи, когда вокруг нас во все стороны раскинулись прекрасные, невероятно плодородные земли?
О проекте
О подписке