Учился я посредственно и уделял больше внимания литературе, чем математике. У меня была превосходная память, в которой легко закреплялось то, что было мне интересно, а к остальному я был равнодушен. Я мог быть первым в классе по одному предмету и последним – по другому, и это никого не удивляло. Мои товарищи любили меня за бурную фантазию. Тетради у меня были полны комических рисунков, и одноклассники спорили из-за них, как читатели в библиотеке за какие-нибудь литературные шедевры.
Однажды меня пригласили на торжественный обед в праздник Карла Великого. Для меня это стало важным событием, но больше мне там бывать не пришлось. В тот день первых учеников усадили за один стол с учителями. И со мной случилась большая неприятность. Когда нам подали кролика, я взял в рот маленький шарик, который принял за каперс. Но едва я начал жевать, понял: это не что иное, как кроличий помет. Что мне делать? Выплюнуть в тарелку? Невозможно: мне хотелось произвести впечатление хорошо воспитанного мальчика, поразить учителей изысканными манерами за столом.
Школьные рисунки Поля Пуаре
И я, превозмогая отвращение, держал эту гадость во рту.
Я провел салфеткой по зубам, они окрасились в зеленый цвет. Я решил взять в рот кусок хлебного мякиша и проглотить все вместе. Разве была у меня другая возможность достойно выйти из положения?! Больше я не удостоился приглашения на праздничный обед, но стоит ли жалеть об этом? А некоторых моих одноклассников приглашали каждый год – Вебера, Манилева и других, чьи имена сегодня покрыты мраком забвения. Всякий раз, глядя, как они готовятся к этим пиршествам для избранных, и представляя, что их ожидает, я втихомолку посмеивался. Для меня это была команда любителей кроличьего помета.
Во мне ценили веселый характер, и на церемонии раздачи наград, когда моим родителям приходилось испытывать горькое разочарование, я вознаграждал их успехами иного рода – смешил присутствующих, произносил комические монологи, и получалось очень смело и очень забавно. Вскоре я прославился подобными выступлениями, меня захотели послушать многие, стали повсюду приглашать.
На исходе детства меня занимали три вещи – учеба, общение с друзьями и театр, которым я так увлекся, что почти каждый вечер проводил в зрительном зале. В нашей семье садились ужинать ровно в семь, и уже через три четверти часа я был у дверей «Комеди Франсез» и ждал, когда начнут пускать зрителей. Как только двери открывались, я бросался вверх по лестнице, прыгая через несколько ступенек, и занимал первое место на самом верхнем ярусе. Это был так называемый амфитеатр, а попросту – раек: входной билет стоил один франк. Там я впервые насладился литературой, прослушал все классические пьесы. Там, в ослепительном блеске люстры, под самым потолком, я научился разбираться в драматургии. Ах! Какие незабываемые часы я провел с Муне-Сюлли[13], Го[14], Барте[15], де Фероди[16], Режан[17], Гранье[18], Сарой Бернар[19], Гитри[20]! Я часто задавался вопросом: как теперешняя молодежь может обходиться без этих духовных радостей? Перед моими глазами всегда будет стоять сцена из «Эдипа-Царя»[21], в которой Муне-Сюлли, играющий слепого Эдипа, спускается по лестнице храма и говорит своим чудесным голосом: «Дети старого Кадма, юное потомство…»
И сцена из «Друга Фрица»[22], в которой Го протирает очки, чтобы совладать с собой и скрыть волнение.
И сцена из «Сына Жибуайе»[23], в которой де Фероди роняет трубку на ковер в гостиной и говорит: «Никогда больше не стану вывозить тебя в свет!»
И Барте в «Антигоне»[24], в сборчатом одеянии из белого муслина, таком чистом и целомудренном: его подол оказывался словно бы в тени – таков был причудливый эффект огней рампы.
И Сара Бернар в «Жисмонде, принцессе Востока»[25].
И де Макс[26], в роли епископа раннехристианской эпохи, в шапочке кораллового бархата, отороченной горностаем…
Ах! Театр Сарду[27], Наведана[28], Брие[29], Капю[30], Флера[31] и Кайаве[32] [33], Мориса Донне11 – что мы получили взамен всего этого?
Я помню чудесные абонементные спектакли в «Жимназ» и «Водевиле»[34], когда вся буржуазия и весь финансовый мир
Парижа смотрели «Гуляк»[35], «Славных деревенских жителей»[36] или «Любовников»[37]. В то время женщины в партере сидели в шляпах: это были маленькие матерчатые шляпки, иногда с завязками под подбородком, увитые яркими цветами, пармскими фиалками или геранью. И партер выглядел как огромная клумба. На рукавах платьев были буфы с прорезями и вставками из другой ткани, а во время антрактов в фойе шуршащие юбки подметали паркет рюшами и воланами, которые, впрочем, так и назывались – метелки.
Сара Бернар, 1890-е гг.
Видел я и турнюры[38], о коих мог бы сказать словами Франсуа Копие[39]: «…А мне это не показалось таким уж смешным».
Разве женщины не вправе носить все что угодно, и разве они не владеют секретом, который делает их красивыми.
Две модели с турнюрами, 1874
Эти конструкции назывались «скамеечками», сверху их прикрывал ворох тканей, искусно отделанных, заложенных складками, присборенных великими мастерами той поры, и, несмотря на внушительные размеры, турнюр не казался тяжелым. Вдобавок из-под всего этого нагромождения выглядывала ножка, такая прелестная, так изящно ступающая в туфельке из золотисто-коричневого шевро[40], что устоять перед ее очарованием было невозможно. Я видел шляпы, ловко сидевшие на высоких прическах, невесомые, словно бабочки, невзирая на обилие украшений: вот какую сноровку обретают художники, когда работают на женщин.
В те времена несколько раз в год проходили торжественные церемонии, где показывались все новинки тогдашней моды.
Я имею в виду вернисажи, сегодня полностью или почти полностью вышедшие из практики. Я увлеченно следил за этим. Там можно было увидеть не только учеников живописцев, бегавших со стремянками и ведерками лака, но также их моделей, поклонниц и заказчиц, и во всем этом мире царили стремление к изысканности и снобизм, которые сами по себе становились кухней моды. Я часто бывал на художественных выставках, пытался распознать среди живописцев тех, кому завтра предстоит стать мастерами. Клерен[41] и Бугро[42], как мне казалось, давно отжили свое, Каролюса-Дюрана[43] я находил старомодным, Бонна[44] – помпезным. Мои суждения считались в семье ниспровергательскими и пугающе независимыми. Я восхвалял картины Коро[45], в то время начинающего художника, и мне нравились импрессионисты.
Каждый вечер, отправляясь по реке в Бийанкур, я встречался на лодке с художниками и, слушая их разговоры, убеждался в собственной правоте. Среди прочих там бывал Роден[46] – маленький, кряжистый полубог с окладистой бородой, возвращавшийся на речном трамвайчике в свой дом в Мёдоне. Путь от Пон-Руаяля до станции занимал час – время блаженного отдыха для того, кто на этом скромном суденышке возвращался домой после парижской суеты. Виадук в Отее, высокие берега Мёдона, солнце, заходящее за Обсерваторией[47],– все это и сейчас складывается в моем воспоминании в какую-то умиротворяющую, целительную гармонию.
Поль Пуаре, 1898
У моего отца была маленькая лодка, которую он называл «Микроб». Мы часто отправлялись на прогулку по реке или на рыбалку. Однажды он пригласил покататься месье Мору, знаменитого в то время гравера, и взял с собой меня. По пути мы остановились в маленьком ресторанчике, где нас ожидал сюрприз. Мы услышали, как поет за работой судомойка. У нее оказался дивный голос, я до сих пор помню волнение, которое испытал тогда. Месье Мору несколько раз приезжал туда, чтобы послушать ее пение. Он убедил девушку, что ей нужно развивать голос, подыскал ей учителя и устроил в консерваторию. И она стала великой Дельна, блиставшей в «Осаде мельницы»[48], «Фальстафе»[49] и других знаменитых операх.
В годы, предварявшие выставку 1889 года, мы каждое утро и вечер из нашей лодки следили, как растет Эйфелева башня, и обсуждали увиденное.
Мне было нелегко закончить школу: отвлекали всевозможные развлечения и нетерпеливое желание поскорее изведать все радости жизни. В восемнадцать лет я получил степень бакалавра, и мой отец, видя, что я хочу самостоятельно выбрать себе дорогу в жизни, с испугу отдал меня в учение к одному своему приятелю, фабриканту зонтов. Это стало для меня тяжелым испытанием. Не могу без грусти вспоминать унылый дом этого зонтичного фабриканта, дурака из дураков. Сколько тоскливых дней я провел там, вытирая пыль с кусков шелковой ткани темных цветов и перенося их из одного помещения в другое! Передавая меня на попечение этому человеку, отец сказал: «Имейте в виду, он парень самолюбивый, с задатками гордеца. Надо его обломать, я хочу, чтобы он учился всему с самого начала». В итоге я там учился подметать, и мой хозяин со злорадством наблюдал, как молодой бакалавр, которому он втайне завидовал, орудует перьевой метелкой. Мне поручали самую грязную работу, например замазывать зонты. Уверен, вы не знаете, что это такое. Сейчас объясню: когда зонтик готов, в шелке, если только он не безупречного качества, видны крохотные дырочки – это изъян, возникающий при тканье. Целый день с утра до вечера я открывал зонты и, обмакнув кисточку в черный клей, замазывал эти прорехи.
Поль Пуаре в молодости, 1900-е годы
Разумеется, я только и думал, как бы мне отвертеться от этого занятия. Впрочем, мне давали такую возможность: посылали отнести готовые зонты в магазины «Бон Марше», «Лувр» и «Труа Картье». Я шел через весь город, одетый в спецодежду, с тяжелым свертком зонтов на плече.
Вам уже ясно, зачем меня заставляли пройти через все это: надо было сломить мою гордость. Но, похоже, опыт не удался, гордость и по сей день при мне. Я ненавидел и презирал моего хозяина, который не понимал, какую пользу могли бы принести ему мои сила, способности и желание работать. Я с отвращением смотрел, как он пишет письма, полные орфографических ошибок, и все время мечтал как-нибудь надуть его и вырваться из-под власти. Я тайком подбирал кусочки шелка, падавшие на пол при кройке зонтов, и вскоре у меня собралась целая коллекция обрезков, которые помогали моим мечтам принимать зримый облик и питали надежды на будущее. Вечером, вернувшись домой, я уходил в свою комнату и принимался воображать великолепные туалеты, наряды из сказки. Сестры подарили мне маленький деревянный манекен, высотой в сорок сантиметров, и я накалывал на этот манекен кусочки шелка и муслина из моей коллекции. Какие чудесные вечера я проводил в обществе этой куклы, я превращал ее то в пикантную парижанку, то в восточную императрицу!
А еще я рисовал причудливые туалеты. Это были не проработанные эскизы, а беглые зарисовки тушью, но я помню, что в них всегда был четко виден замысел, всегда присутствовали какая-нибудь оригинальная деталь и нечто такое, что притягивало к себе внимание. Однажды, поддавшись на уговоры одного предприимчивого друга, я принес эти рисунки мадам Шеруи, совладелице модного дома «Сестры Раудниц»[50]. Рисунки имели успех, и мадам Шеруи[51] захотела сейчас же познакомиться со мной, вызвала из темного коридора, где я дожидался ее решения, и ввела в свой кабинет. В жизни не видел ничего более волнующего, чем эта красивая женщина, одетая и причесанная с поистине неподражаемой элегантностью. Она была такой, какой запечатлел ее резец гравера Эллё: в облегающем темно-синем платье с очень высоким воротом, который повторял очертания подбородка и доходил до самых ушей. Из этого футляра выглядывал тоненький белый рюш, окаймлявший снизу лицо. Волосы были скручены в жгуты и уложены на затылке, а надо лбом вздымались волной, взбитой так искусно, что она полностью затеняла темно-голубые глаза хозяйки. Думаю, мадам Шеруи даже не представляла, какое неотразимое впечатление произвела на тощего юнца, предложившего ей свои работы. Работы, конечно, были далеки от ее уровня, но она оценила их очень высоко. Она купила мои рисуночки по двадцать франков за штуку и попросила, чтобы я принес еще. Рисунков было двенадцать, то есть я получил огромную для меня сумму. Теперь мне не надо было таскаться пешком через весь Париж с грузом зонтиков: когда мне опять прикажут доставить товар, я повезу его в фиакре. Я чувствовал, как во мне рождается тяга к независимости и жажда освобождения.
Актриса Габриель Режан в вечернем платье работы Дома моды «Жак Дусе», Париж, 1900-е гг.
Я стал регулярно предлагать свои работы знаменитым модным домам, таким как Дусе[52], Ворт[53], Руфф[54], Пакен[55], Редферн[56]. Получить туда доступ было нелегко, ведь я конечно же сильно отличался от служащих этих домов. С первого взгляда становилось ясно, что я не из этой среды, но когда меня узнали получше, стали охотно принимать повсюду. Я чувствовал, как у заказчиков пробуждаются уважение и интерес ко мне.
Чарльз-Фредерик Ворт в 1890 г. Фото Надара
Однажды (это было в 1896 году) месье Дусе предложил мне работать только на него, а не пристраивать свои эскизы куда придется. Он взял меня в свой Дом моды и стал покупать все мои работы. Когда я сообщил об этом отцу, он сказал, что этого не может быть: до какой степени он не понимал моего призвания и не верил в мой успех! Отец захотел сопровождать меня к месье Дусе, согласно тогдашней традиции, которая требовала, чтобы работника представляли нанимателю его родители. Хорошо помню, как мы с отцом явились к Дусе, в его изысканно обставленный дом на улице Виль-л’Эвек. Какое ошеломляющее впечатление произвел на меня мой будущий хозяин!
О проекте
О подписке