Валентина Дмитриевна лишь улыбается, когда и без того наглый Петя Майчук, перекатывая сигарету во рту, изображает дельца, приехавшего покупать южноамериканские рудники. Я, стало быть, изображаю этакого чилийского рудокопа, открывшего месторождение, а теперь желающего продать его, дабы наконец-то отдохнуть где-нибудь в Бахиа.
Сначала я планировал нацепить шахтерскую каску, но у знакомых ее не оказалось. Обещал достать Петя, но, видимо, загулял и даже не вспомнил. Из-за отсутствия каски я играю южноамериканского рудокопа, нацепив оранжевую ветровку.
По сценарию Петя – или Педро, если соблюдать реализм до конца – изображает пронырливого хапугу, а я – застенчивого трудягу. Все как в обыденной жизни. И стараться не надо.
Я потому и волочусь за Петей, у него – крепкого, общительного, уверенного в себе парня – есть то, что у меня никогда не будет: девушки, богатые родители, свобода, а главное – успех во всех его видах и проявлениях. С шуток Пети смеются. Развязность принимают за коммуникабельность. Он может хватать девушек и за коленки, и за груди – стоит лишь захотеть. Во многом потому, что он богат. Не знаю, чем сейчас занимается его отец, но говорят, что начинал он с вывоза песка с пляжей Любимовки и продажи его в качестве стройматериала.
Другому бы ведь не разрешили – пусть и ради чистоты эксперимента – использовать настоящую сигарету, хотя учителя знают, что почти все мы – кроме девочки в извечном синем платочке, на которую наплевать, – курим. Бегаем за пыльные кипарисы, высаженные еще моей мамой, на задний двор школы. Пускаем сигареты по кругу, и если кто-нибудь приносит «Кент» или «Парламент», то становится «весовым», с ударением на последний слог.
Сейчас у доски с нарисованной мелом суммой, которую надо сдать на поездку в Никитский ботанический сад, Петя прогуливается, заложив за спину руки, спрашивает, много ли в руднике железа. Я тыкаю деревянной указкой в карту полезных ископаемых, демонстрируя, где затаились богатства, дожидающиеся алчных, загребущих рук.
Таково наше домашнее задание по географии. Мы не готовились. Я потому, что и так достаточно знаю, а Петя потому, что в графе «Фамилия» ему написали Майчук.
– В общем, железа хватает, – резюмирую я экскурсию по руднику.
– Ну, забились, беру, – скалится Петя.
Жмем руки друг другу. Валентина Дмитриевна довольно кивает, выводя оценки в журнале:
– Бессонов, Майчук, садитесь – «отлично»…
Усаживаемся за первую парту. И у меня, и у Пети плохое зрение.
– Следующий доклад подготовили Вадим Головачев и Алексей Новокрещенцев…
Петя всовывает наушник в левое ухо, набивает смс, тыкая в свой «Самсунг С100». Я же, хоть и нет повода, до сих пор волнуюсь; меня потряхивает, как Чили в 1960 году.
Пухлый, с довольным сальным лицом сын баптистского пастора Вадик Головачев выплывает к доске вразвалочку, «морским волком», сходящим с океанского лайнера на портовый берег, где пабы, выпивка, шлюхи. Рыжий Леха Новокрещенцев, лучший футболист школы, наоборот, торопясь, семенит, как всегда нервничая перед ответом. Он заикается и оттого теряется, отвечая устно, хотя, на самом деле, дисциплины знает неплохо, просто ему легче писать, чем говорить.
Новокрещенцева невзлюбила русичка за то, что, по слухам – эти липкие, несмываемые сельские слухи, – его отец, вдовец, предпочел жить один, а не с ней. Поэтому русичка мучает Леху чтением стихов наизусть. Один раз – на Есенине – она так затерзала его, что он расплакался.
Ничего, зато на футбольном поле Леха Новокрещенцев бог. Ну или полубог, учитывая игру Зидана и Баджо.
Впрочем, сейчас не до них. Надо решить, как пригласить на свидание Раду.
Отец хотел, чтобы я стал медиком. Ухогорлоносом. Стоматологом. Или хирургом. «Подыхать буду – спасет, надрез сделает, кровь пустит», – выпив, бубнил отец. Пьяный он клялся мне, что даст денег – «у меня этих купюр навалом» – на репетиторшу. Мол, он даже знает одну, Люську, которая «будет натаскивать по биологии только за то, что ее твой батя прет».
Я всерьез думал, что меня отправят на занятия к этой Люське. И очень переживал. Потому что тогда у меня начались проблемы с желудком. Такие серьезные, что пришлось ехать к гастроэнтерологу в Севастополь.
Врач, бойкий старик с жутким протезом вместо левой руки, поставил мне особую форму дисбактериоза. Выписал на фирменном бланке лекарство, чье название значилось на фирменном бланке.
Мама несколько раз жалостливо поблагодарила его, и мы сунулись в ближайшую аптеку. Солидную, внушающую, из советского прошлого: с деревянными стеллажами выдвижных ящиков и причудливыми растениями в декоративных горшках. Здесь не только продавали, но и готовили лекарства. Таких аптек почти не осталось: в конкурентной бойне их вытеснили либо каморки три на три метра, либо супермаркеты, где продают все, но ничто не помогает. Даже фармацевт за стеклом отличалась монументальностью: не типичная борзоидная писюха, устроившаяся работать по блату, а высокая дородная женщина с прической Елены Малышевой.
Она взяла протянутый бланк, по памяти назвала цену. Мама как-то смущенно заулыбалась, а после выдавила: «Хорошо, хорошо, мы попозже зайдем…» И засобиралась на выход, даже не взяв рецепт.
Дисбактериоз мне лечили народными методами. Ромашкой и зверобоем, сывороткой и земляной грушей. Но он, зараза, не проходил.
Поэтому идти к Люське я боялся. Вдруг не справлюсь с урчанием. Или того хуже – захочу в туалет. А там надо делать либо все очень тихо, либо покашливать, чтобы скрыть предательские позывные желудка.
И все же заниматься биологией мне очень хотелось. Пусть до шести лет я и планировал стать директором леса – окружающие удивлялись, говорили, что такой профессии нет, уверен, они ошибались, – но лет в двенадцать победила основательность. Врач – это серьезно. Он спасает людей. Мне очень хотелось кого-то спасти. Хотя бы себя.
Поэтому в итоге я все же решил заниматься у Люськи.
Но недели шли, а отец молчал. Тогда я дождался, когда он заглянет к маме – более или менее трезвый, – и, подойдя к нему, будто к начальнику за повышением, спросил:
– А, что там с репетитором, пап?
Он допил самогон из жестяной кружки и, вытерев шершавой ладонью рыжие от курева усы, отчеканил:
– А хер его знает!
Мама вспыхнула, стукнула деревянной ложкой – любые другие она не признавала – и, похоже, хотела что-то сказать, но смолчала. Постояла, тяжело опершись о край стола, накрытого клетчатой скатертью, и принялась собирать посуду.
– Слышь, мать, а добавки?
– Дома поешь, – мама сложила тарелки в эмалированный таз, поставила греться воду.
Отец повертел кружку, точно собирая остатки – ничего не нашел, встал и не прощаясь вышел из кухни.
Чтобы не злить мать, я догнал его на улице. У исколотого ежевикой забора.
– Пап, так может мне репетитора поискать, а, пап? – Я как маленький, хотя был почти его роста и комплекции, дернул отца за полосатый рукав. – В Севастополе-то наверняка есть…
– Слушай, отъебись, а? – Он вдруг, замерший, покраснел. Достал пачку «Президента», закурил. – У матери своей спроси. Мне чего мозги компостировать?
– Так ты ж сам, – мне показалось, что я вот-вот заплачу, – предлагал. Хирургом, тебя лечить…
– Не хер меня лечить, – еще больше краснея, отшил отец, – мне помирать скоро! И не реви, чай не конец света!
Развернулся и под лай собак вышел на переулок. Сорвал зеленых слив с соседского дерева и, размахивая загорелыми по локоть руками, зашагал прочь.
Больше он тему репетиторов и медицины не поднимал. Даже пьяный.
В тот вечер, проплакав в сарае, у заготовленных на зиму дров, я поклялся выучиться на медика. Не утирая слез, обещал себе найти деньги на севастопольского репетитора. Клялся поступить в Крымский государственный медицинский университет имени Георгиевского.
Мне казалось это вполне реальным, возможным. Ведь сдавать надо было химию и биологию. Плюс устное собеседование.
Биологию я знал неплохо. Выиграл в школьной олимпиаде, занял третье место на районной (благодаря заученному, точно стиху, вопросу про мейоз и митоз), но на региональной срезался.
А вот химия пугала, вызывала сомнения. Наши валентности не коррелировали.
Правда, на олимпиады по химии я тоже ездил. И позорился там за всех. Тем более, что тестировался сразу на районном уровне. От школьной олимпиады меня, как надежду класса, освободили. На районной же я смог написать лишь один вопрос, и то благодаря рыжей девочке-кнопке с лицом мопса. Когда я обратился к ней за помощью вновь, то она, повернувшись, сделала такое преданное лицо, что меня невольно перекосило. Она видела эту кислую мину раньше и в своей отчужденности все понимала. Да, не красавица, но зато отличница, а вы, раз такие жуткие привереды, ничего не получите!
Наша учительница химии Алевтина Сергеевна, красившая волосы, как и, наверное, все химички, в нежно-фиолетовый цвет, винила в моем олимпийском провале районо, успокаивая меня в кабинете с порванной таблицей Менделеева, которому кто-то очень давно пририсовал синяки под глазами.
– Они, Аркаша, меня давно не любят. Потому что я РХТУ имени Менделеева оканчивала и с Ферсманом работала. А они кто? Никто! Обычные пешки, чиновники средней руки! Не ученые, не изобретатели, не энтузиасты…
С Ферсманом она, безусловно, не работала, но РХТУ и, правда, оканчивала. Оттого ей и было так душно в нашем селе. Она старалась развлечь себя. Рисовала стенгазету. Участвовала в самодеятельности. Сажала не картошку, как все, а пальмы, привезенные внуком из Ялты. Но больше всего она любила загадки.
Например, пятерку за семестр Алевтина Сергеевна поклялась вывести в классном журнале тому, кто ответит ей, где у каждого в доме утка. Версии сыпались, грозя придавить Алевтину Сергеевну очевидностью. Ведь каждый держал дома птицу. Во дворе. В загоне. В пруду. Жестикулируя, гримасничая, кричали мы. Но Алевтина Сергеевна, конечно, была не так проста.
Собственно, тогда, ответив на ее зачетный вопрос, я и заработал прижизненную славу школьного химика и румянощекий позор на олимпиадах.
– Под кроватью, у деда! – перекрикивая одноклассников, выдал я.
– Молодец, Аркадий! – всплеснула руками Алевтина Сергеевна. – Верно мыслишь!
Так я записался в ее любимчики и мог бы пойти к ней на репетиторство, но, думаю, толку бы из этого не вышло, потому что вместо окисления железа и разложения щелочи она бы осыпала меня загадками.
Нужны были деньги – я клялся их заработать. Чтобы стать медиком. Оперировать в морском госпитале, чьи окна выходят на Карантинную бухту, где пенобородые волны накатывают на треугольные волнорезы, похожие на огромные кукурузные хлопья из детских завтраков.
«Аркадий Алексеевич, спасайте больного, пощадите нервы и души родственников». Те подойдут ко мне в длинном, пропахшем хлороформом коридоре, по-собачьи жалостливо заглянут в глаза и, протягивая двести, пятьсот или даже тысячу (когда я стану врачом, такая купюра несомненно появится) гривен, произнесут заветное всеобъясняющее «спасибо». Ничего – я буду монументален, – это моя работа, но деньги, конечно, возьму. Так делают все приличные врачи. А я буду врачом приличным.
Подобные мысли, фантазии будили во мне странное, почти животное, возбуждение. Я упивался им, набирая обороты, раскручиваясь, как маховик.
Но стоило выйти за порог дома, окунувшись в идущую со скотного двора Алимовых гнилостно-терпкую вонь навоза, экзальтация проходила. Улетучивалась. И оставалась пустота, знакомая с детства. Когда счастье – вот оно, протяни руку, ухватись, но нет ни сил, ни желания.
Я вертелся возле «Огонька», где якобы требовался грузчик, но не заходил внутрь, а чаще всего просто стоял, тщетно стараясь поймать то мотивирующее возбуждение, которое все еще пребывало со мной уходящим, неуловимым отблеском светлого будущего.
Так я ходил неделю или, может быть, две, пока наконец не осознал, что ни на какую работу, данную мне без поручения со стороны, полученную исключительно по своей инициативе, я, в принципе, не способен. Позже это чувство мне доводилось испытывать сотню раз, вновь и вновь поражаясь, как менее сообразительные ребята, знакомые по детскому саду и школе, добиваются большего, нежели я, успеха, деловито, словно в вагоне СВ, устраиваясь в жизни без особых на то предпосылок. Полагаю, секрет их заключался в топорной простоте, которой они довольствовались, усваивая основные, примитивные правила существования без желания идти дальше, в иные плоскости бытия.
Мечта стать хирургом, которая еще могла бы превратиться в нечто действенное, материальное, продержалась во мне не больше недели, постепенно, медленно, как застоявшаяся вода в раковине, сходя на нет и в итоге превратившись в отложенное воспоминание, приятное, но бесполезное. Я тешил себя тем, что мои герои Курт Кобейн и Эксл Роуз добились успеха в двадцать четыре и двадцать пять, а мне еще нет двадцати. Так успокаивал я себя. И смирялся.
Я был спокоен и в тот вечер, когда мама вернулась домой хмурая, взъерошенная. Мы на ходу поздоровались. Я, стараясь быстрее исчезнуть из кухни, насыпал в пузатый фарфоровый чайник с отколотой ручкой зверобой, ромашку, бессмертник – все, что спасало от дисбактериоза, плеснул кипятка и убежал в дом.
Но все равно был пойман, когда, проголодавшись, сунулся за куском бородинского хлеба и мясной закаткой.
– Присаживайся, сынок, поговорим, – тихо сказала мама, растирая виски, как всегда при мигрени.
Хлипкий табурет с обмотанной изолентой ножкой заскрипел подо мной.
– Что думаешь с поступлением? – пристальный, немигающий взгляд. Глаза у мамы воспаленные, красные.
Я внутренне съежился, подобрался. Мама смотрела так, будто уже определилась, но хотела, чтобы окончательное решение мы якобы принимали вдвоем. Она говорила о необходимости выживать, об ответственности, о куске хлеба, о старости, о запасном варианте.
В медицину еще успеешь пойти, сынок, а сейчас надо подстраховаться. Ты же понимаешь, репетитора нам не потянуть. И вдруг не поступишь? Ты, конечно, молодец, умница, на золотую медаль идешь, но там же надо взятки давать, а откуда у нас деньги? Согласись, лучше иметь запасной вариант. Вот в соседнем Песчаном севастопольский университет открыл курсы. Раньше только при самом университете были, так это в Севастополь ездить, а тут прямо в Песчаном. По-моему, неплохой вариант. Потом можно пойти куда угодно, но сейчас надо подстраховаться…
Мама старалась говорить уверенно, но страх в глазах – и она сама понимала это – был красноречивее ее, в общем-то, правильных слов.
Возможно, мне надо было оппонировать. Говорить что-то про медицинский университет. Про то, каким великим патофизиологом был Сергей Иванович Георгиевский, раз в его честь назвали вуз, где учатся три тысячи студентов. И я хочу быть одним из них. Все это, безусловно, надо было сказать. Возможно, кто знает, я бы, воодушевленный заразительным спичем, прямо с кухни, заставленной банками с консервацией – сколько же сил уходило на ее приготовление каждое лето! – отправился поступать в университет имени Георгиевского. Но я лишь выдавил, точно предал:
– Не знаю…
Самые глупые, самые фатальные, самые бездарные слова для мужчины. Дело ведь было не в маме, не в ее аргументах. Я сам не хотел рушить предопределенный мне план. Так было легче.
В очередной раз я побоялся (или поленился) взять на себя ответственность. Пусть они решат за меня. Я ведь точно знал, что кто-то неизбежно будет отвечать за результат. В своей правоте уверен я не был, а, значит, существовал реальный шанс ошибиться, встретившись с наказанием.
Потому мне и нравилась школа: расписание, оценки, домашнее задание, сроки, конкретные задачи, ясные цели. Это был рай определенности, против которой можно и нужно было бунтовать, дабы поставить себе галочку несогласия, обязательную для юношеского максимализма. Но, по факту, я наслаждался системой, дышал ею, как соседский токсикоман Славик купленным по знакомству клеем «Момент».
Потому через неделю я сидел в школе Песчаного, на подготовительных курсах Севастопольского национального технического университета.
Рада училась в параллельной группе.
О проекте
О подписке