Между тем, даже если в схватке лицом к лицу индейцам не было равных, их тактика, разработанная за десятилетия межплеменной вражды, плохо подходила для открытого сражения с прошедшим боевую и строевую подготовку подразделением регулярной армии. Из солдатских рядов индейская орда часто представлялась непобедимой. Окружив толпой своего предводителя, индейцы образовывали неровный, но внушительный строй, который устремлялся в беспорядочную на вид атаку и по сигналу рассыпался, как ворох развеянных ветром листьев, чтобы затем, перегруппировавшись, наброситься с флангов, – тогда, по словам полковника Доджа, «долина превращалась в водоворот из кружащих в стремительном галопе всадников, которые то пригибались к шее лошади, то свешивались набок, уклоняясь от пуль, а то накатывали на врага живой лавиной грохочущего и вопящего ужаса».
Однако лавина эта почти всегда останавливалась на подступах. Индейцы не любили развивать атаку, если не были уверены в победе, и предпочитали расставлять ловушки или заманивать неприятеля в засаду, но и эта тактика срабатывала нечасто (Битва Феттермана оказалась редким исключением). Мало того что уловка обычно была очевидна для любого противника, кроме совсем уж неопытных, молодые воины к тому же часто портили элемент внезапности, выскакивая из засады раньше срока, чтобы засчитать свои первые ку.
Представление о победе на поле боя у индейцев было своеобразным. Если многим удавалось получить боевые заслуги, тот исход, который регулярные войска сочли бы тактическим поражением, индейцы расценивали как триумф. Если же в бою погибал предводитель или великий воин, сражение, независимо от исхода, считали катастрофой, особенно если погибший обладал сильной магией. Иногда гибели одного такого воина было достаточно, чтобы остановить атаку индейцев или положить конец битве. Кроме того, индейцы боялись артиллерии – несколько пушечных выстрелов неизменно обращали их в бегство.
При всем почтении к индейским военачальникам, влиянием они обладали довольно ограниченным. Они в общих чертах договаривались между собой, чего надеются добиться в бою. Затем каждый младший вождь собирал вокруг себя соратников и излагал им намеченный план, от которого все и отталкивались. Когда начиналась стрельба, военачальники подавали воинам сигналы несколькими способами, иногда указывая направление воздетым в руке флагом, копьем, ружьем или накидкой, иногда солнечными бликами с помощью зеркал, установленных на возвышении, иногда пронзительной трелью боевого свистка из орлиной кости. Воины, как правило, принимали эти указания в расчет, но все равно действовали по собственному усмотрению почти во всем, кроме выноса с поля боя погибших и раненых (поэтому подсчет военными потерь со стороны индейцев оказывался в лучшем случае приблизительным). Воины старательно и долго тренировались подхватывать павших с земли на полном скаку. «Из-за этой тщательно отработанной практики, – сообщал полковник Додж, – почти в каждом официальном рапорте о столкновении с индейцами писали буквально следующее: “Потери со стороны индейцев неизвестны; видели, как несколько человек свалились с коня”»[69].
В регулярной армии, судя по всему, не подозревали, что некоторые воины идут в бой с твердым намерением погибнуть: кто-то – чтобы стяжать славу любой ценой, а кто-то – чтобы избавиться от мук неизлечимой болезни или личной трагедии. Индейцы называли их воинами-смертниками. Принятый у них способ попасть в мир иной заключался в том, что они снова и снова кидались на врага безоружными, пока не падали замертво. И хотя особой пользы в сражении они не приносили, подобная гибель считалась самой почетной, и остановить человека, вознамерившегося именно так расстаться с жизнью, никто не пытался. К счастью для боевого состава племени, в смертники обычно стремились немногие.
Смертник как явление был апофеозом очевидного каждому индейцу принципа: на войне и в набеге воин решает сам за себя. Собственно, он всегда отвечал прежде всего перед самим собой. Да, воин слушал своих сверхъестественных покровителей и действовал в соответствии с их наставлениями. Он хранил верность своему воинскому обществу и соблюдал его правила, в число которых порой входило обязательство биться до последнего вздоха, что бы ни случилось. Однако превыше всего была обязанность защищать свой народ – от врагов племени или от солдат. На исходе 1860-х гг. основной массе индейцев солдаты казались меньшим из этих двух зол[70].
«Война Красного Облака» выявила прискорбную неготовность регулярной армии к борьбе с индейцами. Однако проблемы армии нисколько не волновали покорителей Запада, считавших, что генерал Шерман должен карать индейцев всегда и повсюду, где они мешают жить белым. Если Шерман с этой задачей не справляется, писала пресса на Западе, нужно призвать на федеральную службу местных добровольцев – уж эти не подведут. Возможно, рассуждали редакторы, Шерман в глубине души всего-навсего очередной слабовольный соглашатель.
Травля в прессе доконала Шермана. Уязвленный потерей фортов на Бозменском тракте, в конце 1868 г. он выступил с открытой отповедью для обвинителей:
За последние два года я сделал все, на что может надеяться любой здравомыслящий человек, и если кто-то не верит, пусть идет в армию, тогда он сам вскоре убедится, отрабатывает ли он свое жалованье. С теми мизерными силами, которые нам позволяет Конгресс, охрана незащищенных поселений – задача такая же заведомо невыполнимая, как переловить всех карманников в городах. Поэтому трепать в связи с этим мое имя попросту глупо. Мы исполняем свой долг, насколько это в наших силах.
Силы и средства армейцев не только жестко ограничивались, но и быстро таяли. Даже когда накал Индейских войн стал усиливаться, Конгресс, намеренный выплатить огромный государственный долг, накопившийся за время Гражданской войны, раз за разом сокращал численность регулярной армии. От заявленных в 1866 г. 54 000 человек ее численность рухнула к 1874 г. до ничтожных 25 000. Треть всего состава была отвлечена на Реконструкцию Юга, и армии оставалось только заняться партизанщиной. С любителями кроить бюджет объединялись представители возвращаемых в Союз южных штатов, желавшие обескровить своих бывших противников в синих мундирах, – в итоге от армии фронтира осталось одно название.
Сокращением рядов проблемы армии не исчерпывались. В нее больше не вливались серьезные и целеустремленные добровольцы, восстанавливавшие Союз. Им на смену пришел совсем другой контингент. Вопреки нападкам нью-йоркской газеты The Sun, состоял он отнюдь не из одних «разгильдяев и бездельников», хотя в ряды солдат попало непропорционально много городской бедноты, преступников, пьяниц и извращенцев. Мало у кого имелось приличное образование, многие были попросту неграмотны. На вербовочные пункты являлись сезонные рабочие, которые с легкостью дезертировали, как только подворачивалось что-то более денежное. Треть армии фронтира состояла из недавних иммигрантов, в основном немцев и ирландцев, некоторые из них служили в европейских войсках и потому были ценными кадрами, да и среди американцев попадались хорошие люди, которые попали в тяжелое положение. Тем не менее, как отметил один генерал, хотя армия стала получать гораздо более совершенные винтовки, «у нас нет умных солдат, чтобы стрелять из них»[71].
Привлекательного в армии было мало. К 1870-м гг. жалованье солдата составляло всего 10 долларов в месяц – на три доллара меньше, чем у добровольцев Гражданской войны десятилетием ранее. Повышение до младшего командного чина давало небольшую прибавку, а тридцатилетняя выслуга – небольшую пенсию, но выдержать такой срок удавалось лишь одному проценту личного состава. Как ни удивительно, учтя потребность армии в толковых новобранцах, после Гражданской войны минимальный возраст вербующихся подняли с 18 лет до 21 года, и это требование строго соблюдалось.
Новобранец попадал в ряды регулярной армии в одном из четырех крупных вербовочных пунктов – там его ожидали беглый медосмотр, обмундирование не по размеру, скудная кормежка и полное отсутствие боевой подготовки. До назначения в полк новобранцы занимались черной работой. Радость от долгожданной переброски на Запад обычно сменялась унынием при первом же взгляде на место службы, в большинстве случаев являвшее собой малопригодную для жилья развалюху на пустоши. Таким, например, заезжий репортер увидел Форт-Гарланд в Колорадо – горстка приземистых саманных и краснокирпичных бараков с плоской крышей, «своим откровенным убожеством уничтожающая на корню весь боевой дух». В Техасе дела обстояли не лучше. Когда после Гражданской войны полк регулярной кавалерии заново занял Форт-Дункан, выяснилось, что казармы кишат летучими мышами. Кавалеристы разогнали их саблями, но неистребимый «тошнотворный смрад» мышиного помета держался не один месяц[72].
Генерал Шерман знал, в каких нечеловеческих условиях живет большинство его солдат. Его рапорт 1866 г. по результатам инспекции гарнизонов Миссурийского военного округа читается как заметки на полях приходно-расходной книги хозяина доходного дома в трущобах. Форт-Ларами в Вайоминге оказался «скопищем разномастных построек всех мыслимых и немыслимых конструкций, разбросанных как попало. Два главных здания так сильно разрушены и так обветшали, что в ветреную ночь солдаты вынуждены спать на плацу». О Форт-Седжуике в Колорадо, первоначально сооруженном из дерна, Шерман писал так: «Если бы плантаторы-южане селили здесь своих рабов, эти лачуги давно бы заклеймили позором как воплощение жестокости и бесчеловечности». Однако улучшить условия жизни солдат фронтира Шерман вряд ли мог. Бюджет армии был мизерным, а число гарнизонов велико, так что оставалось только латать дыры[73].
В казарме дни сливались в однообразную отупляющую череду. От подъема до отбоя горн диктовал распорядок дневных дел, в которых не было почти ничего от военной службы. Солдаты тянули телеграфные линии и строили дороги, расчищали земельные участки, сооружали и ремонтировали гарнизонные постройки, валили лес, выжигали подлесок и валежник – т. е., как ворчал один офицер, делали все, «кроме того, зачем, как они думали, шли в армию». Из-за скудного финансирования лишь немногие счастливчики занимались боевой подготовкой чаще нескольких раз в год. Стрельбы стали обязательными только к началу 1880-х гг., до того считалось в порядке вещей выпускать на поле боя новобранцев, ни разу не стрелявших из винтовки и не сидевших в седле. Это оборачивалось сущим позором. Во время первого столкновения с индейцами только что присланный на Запад лейтенант с содроганием наблюдал, как его солдаты пытаются пристрелить раненую лошадь: из нескольких сотен выстрелов, сделанных с расстояния менее ста метров, в цель не попал ни один.
Плохой была не только подготовка, но и обмундирование. Летом бойцы жарились заживо в темно-синих шерстяных кителях и голубых брюках, зимой мерзли в тонких шинелях. Обувь была такой грубой, что с трудом можно было различить левый и правый ботинки. Кепи быстро разваливались, вынуждая многих солдат покупать на свое мизерное жалованье гражданские головные уборы. Рубахи были синие, серые или в клеточку – на усмотрение носящего. Кавалеристы повязывали на шею косынку, и большинство либо подшивало заднюю часть брюк парусиной, либо для большего удобства облачалось в парусиновые штаны или вельветовые бриджи, а кто-то вместо уставных ботинок надевал индейские мокасины. Побывавший на фронтире английский военный корреспондент писал, что одетые кто во что горазд солдаты «подозрительно напоминали разбойничью шайку»[74].
До 1874 г. вооружение американской армии являло собой причудливую смесь. Громоздкий пережиток Гражданской войны – дульнозарядный нарезной мушкет «Спрингфилд» – оставался штатным оружием пехоты до тех пор, пока не обрек на верную гибель отряд капитана Феттермана. К концу 1867 г. большинство пехотинцев вооружили «спрингфилдами», стрелявшими заряжаемым с казенной части патроном с металлической гильзой, – именно они так ошеломили лакота в «Битве на Сенокосе» и в «Битве у баррикады из фургонов». В 1873 г. основным вооружением пехотинца стал «спрингфилд» 45-го калибра, а популярные во время Гражданской войны капсюльные револьверы Кольта и Ремингтона сменил того же калибра револьвер Кольта одинарного действия (знаменитый «Миротворец»). Кавалерию вооружали револьверами и однозарядными карабинами Шарпса либо семизарядными Спенсера. Кроме того, им полагались сабли, которые, правда, редко брали в сражение, поскольку понимали: пока всадник доскачет до индейца, чтобы рубануть того саблей, его самого нашпигуют стрелами. Солдаты возмущались, что плохо вооружены, однако мало кто из них стрелял достаточно метко, чтобы не позорить хотя бы имеющееся оружие.
Отрезанные от остального мира и тупеющие на бесконечной физической работе, солдаты влачили «угрюмое и тягостное существование». Хорошее питание могло бы поднять боевой дух, но рацион был таким же однообразным, как и распорядок дня. Дежурную основу меню составляли поджарка с картофелем, печеная фасоль, водянистое мясное рагу, которое называли «трущобной похлебкой», грубый хлеб и жилистое мясо пасущегося в прериях скота. Солдаты дополняли рацион овощами, выращенными на гарнизонных огородах. В походных условиях провизия большей частью состояла из бекона и оставшихся с Гражданской войны галет.
Рано или поздно все солдаты, кроме самых праведных, впадали по крайней мере в один из трех грехов фронтира: пьянство, разврат и азартные игры. До 1877 г., когда президент Резерфорд Хейз, вняв увещеваниям поборников трезвости, запретил продажу спиртного на военных базах, солдаты покупали алкоголь у маркитантов, чьи лицензированные заведения были и магазином, и баром, и клубом, где за пьющими был хоть какой-то присмотр. Когда вступил в силу запрет на продажу спиртного в гарнизоны, солдаты проторили дорожки на «свинячьи ранчо» – притоны за пределами гарнизона, предлагавшие страждущим самопальный виски и дешевых проституток. Кроме того, в поисках плотских утех солдаты нередко наведывались в палатки гулящих индианок или ходили к гарнизонным прачкам, которые иногда не прочь были заработать «сверхурочные» к своему жалованью. Последствия угадать нетрудно. По словам одного будущего генерала, из-за разгула венерических болезней на заставах язвительно говорили, что у гарнизонных врачей «всех забот – прачек от работы отстранять да триппер лечить»[75]
О проекте
О подписке