Читать книгу «Расцвет империи. От битвы при Ватерлоо до Бриллиантового юбилея королевы Виктории» онлайн полностью📖 — Питера Акройда — MyBook.
image
 





В сложившихся обстоятельствах виги получили в парламенте 33 места, но это не давало им никаких осязаемых преимуществ в той разнородной и разобщенной палате общин, которая приступила к работе в начале 1819 года. Правительство, по словам одного из депутатов, было «так основательно обездвижено, что не осмеливалось действовать». Принца-регента охватила паранойя, он почти не выходил на улицу (в любом случае при его громоздкой фигуре ему было бы трудно сыграть в происходящем изящную роль). Сами виги избегали общественного внимания, опасаясь, что в один далеко не прекрасный день их попросят войти в администрацию. На первых страницах книги Джордж Элиот «Феликс Холт, радикал» (Felix Holt: The Radical; 1866), действие которой происходит в 1832 году, изображена характерная сцена между матерью и сыном:

– Но я не буду кандидатом от тори.

Миссис Трансом ощутила нечто вроде удара электрическим током.

– Что же тогда? – довольно резко спросила она. – Не собираешься ли ты назвать себя вигом?

– Боже упаси! Я радикал!

Миссис Трансом затрепетала, она упала в кресло.

На этом заседании парламента было сказано много прекрасных слов о состоянии финансов страны, выдвинуты предложения о сокращении расходов и даже о повышении налогов. Почти всем было ясно, что экономическая реформа неизбежна. Одному специальному комитету поручили рассмотреть проблемы денежного оборота, другому – проблемы государственных финансов. Администрация наконец собралась с духом и начала бороться с явлением, которое Каслри как-то назвал «поспешным и безграмотным налогообложением».

Одну правительственную меру стоит упомянуть отдельно, хотя бы потому, что она стала предвестницей более масштабных реформ. В 1819 году, после четырех лет агитации, был принят Закон о фабриках, или, точнее, Закон о хлопкопрядильных фабриках. Он запретил трудиться на хлопкопрядильных фабриках детям младше 9 лет и в целом ограничил детский труд 12 часами в день. На фоне всеобщих тягот это казалось почти насмешкой, и по этому закону было вынесено только два обвинительных приговора, но в то время он вызвал бурный протест, поскольку ставил хлопковое производство в «особое положение». Гуманистические чувства, разбуженные варварскими картинами рабства в чужих странах, пока еще не обратились к трудоспособному населению своей страны. И все же Закон о фабриках означал, что администрация впервые решительно воспротивилась политике невмешательства в экономические процессы. Он также означал, что у правительства появилась возможность и власть пересилить желания родителей. Чтобы довести это начинание до конца, потребовалось больше ста лет.

Одного человека можно по праву назвать зачинателем (хотя и не единственным зачинателем) назревших изменений. Роберт Оуэн был сыном лавочника и уже в молодости стал управляющим ткацкой фабрикой в Манчестере. Открыв собственную фабрику в Нью-Ланарке в Шотландии, он заботился не только о прибылях, но и о своих работниках. Он считал, что характер человека формируют обстоятельства, и задался целью организовать обучение и досуг находившихся под его опекой детей. Он открыл первое в Великобритании детское дошкольное учреждение и организовал фонд поддержки немощных и престарелых. Его влияние и личный пример непосредственно отразились на дальнейшем фабричном законодательстве и принесли ему звание первого великого реформатора в промышленности.

Весной и в начале лета 1819 года в Глазго, Манчестере, Лидсе и других местах прошли демонстрации и массовые митинги за расширение избирательного права. Парламент, отметив расстояние, отделяющее недовольных от Вестминстера, решил их игнорировать. Призывы к избирательной реформе звучали и раньше, но никогда ни к чему не приводили. Зачем было обращать на них внимание сейчас? Но обстоятельства изменились. Появились новости, что работники ткацких мануфактур собирают вооруженные отряды. Король издал прокламацию, осуждающую воинственный настрой народа. 16 августа было объявлено о большом публичном собрании в Манчестере. Тори снова ощутили страх перед революцией. В назначенный день Генри Хант, теперь известный как Хант Оратор, прошел через толпу собравшихся и поднялся на платформу. Стоило ему заговорить, как к нему направился полицейский отряд. Толпа свистала и осыпала полицейских насмешками, но они обнажили оружие. В общем переполохе к ним присоединились гусары[4], в результате одиннадцать человек погибло и несколько сотен демонстрантов было ранено. Все это произошло на площади Святого Петра, а кровавое событие стало известно как бойня при Петерлоо.

Это был переломный момент. Размер толпы и характер событий потрясли многих, считавших, что в Англии нет и не может быть места неограниченной монархии. Теперь «та Тварь» отвесила поклон, сняла шляпу и показала свое лицо. Когда Хант Оратор прибыл в Лондон, где его должны были судить, его приветствовали около 300 000 человек. Возможно, эта цифра, как многие подобные оценки, не вполне верна, но у нас есть свидетельство Джона Китса, который сообщал своему брату Джорджу, что «все расстояние от “Ангела” в Ислингтоне до “Короны и якоря” было заполнено множеством людей». «Корона и якорь» стоял недалеко от современного вокзала Юстон. Раскол нации имел также менее очевидные последствия. В октябре 1819 года один источник отмечал: «Наиболее тревожный признак нашего времени – ежедневно и вполне явно усиливающееся отделение высшего и среднего классов общества от низшего класса».

Необходимо было что-то делать, даже если никто точно не знал, что именно. Главной причиной для недовольства, как обычно, служили налоги. Как писал Сидней Смит в Edinburgh Review за январь 1820 года, «налогами обложен всякий предмет, который кладут в рот, надевают на спину или ставят под ногу».

Правительство немедленно ответило на события выпуском так называемых Шести актов. Они никак не помогали смягчить сложившуюся ситуацию, однако запрещали публичные собрания числом более 50 человек, а также несанкционированную военную подготовку и подтверждали право представителей власти входить в частные дома без ордера. В отличие от предыдущих актов, они не приостанавливали действие закона habeas corpus, но положили начало одному из самых обширных расследований радикальной деятельности в истории XIX века. В конечном счете Шесть актов не принесли почти никакой пользы, но зато стали предметом повсеместных насмешек и осуждения. Коббет заявлял: «Когда я родился, никаких Шести актов еще не было». Когда принц-регент вернулся с каникул из Коуза, у дверей дома его обшикала огромная толпа, и люди едва не опрокинули портшез его любовницы леди Хертфорд, но ее спасли Бегуны с Боу-стрит[5].

Министр внутренних дел виконт Сидмут был уверен, что заговоры поджидают за каждым углом. Многие представители власти искренне боялись за свою жизнь в случае всеобщего восстания, и в 1820 году их опасения отчасти оправдал небольшой эпизод, который стал известен как Заговор на Като-стрит. Като-стрит была узкой оживленной улицей близ Паддингтона. Горстка заговорщиков, тайно встречавшихся на чердаке невзрачного здания, руководствовалась больше восторженным порывом, чем здравым смыслом: они планировали захватить Лондон и убить как можно больше членов кабинета министров. Сидмут знал об этом заговоре и просто позволял ему существовать до тех пор, пока не появилась возможность сделать с его помощью грозное предупреждение всем остальным политическим авантюристам. Главных заговорщиков повесили и обезглавили. Это был последний на ближайшие несколько лет акт репрессий, в основном потому, что для подобных актов больше не было причин. Запугиваниями, уговорами и подкупом страну привели к спокойствию.

Иногда возникает впечатление, что правительство состояло в тайном сговоре с собственными врагами, но, пожалуй, такая теория заговора переигрывает любые реальные заговоры, возникавшие после войны с Наполеоном. Возможно, происходящее имело гораздо более приземленное объяснение – в чувстве волнения и повышенного возбуждения, которое безраздельно царило в общественной жизни с тех пор, как все себя помнили, а также свою роль, безусловно, играл алкоголь. Известно, что Сидмут, перед тем как явиться в парламент, выпивал за обедом двадцать бокалов вина, и это не считалось чем-то из ряда вон выходящим. Он, как и многие другие министры, страдал подагрой; в наши дни так называют воспалительное заболевание артерий стопы, но раньше это заболевание ассоциировалось также с упадком духа и чрезмерным употреблением алкоголя. Рискнем предположить, что пьянство Сидмута было средней тяжести по меркам Вестминстера, и бывали случаи, когда заседание парламента больше напоминало потасовку в пивной.

Фарс и трагедия превратились в пантомиму, когда принц-регент взошел на трон под именем Георга IV в конце января 1820 года. Его отец, безумный, слепой и бородатый, как библейский пророк, пребывал где-то между миром живых и мертвых. Он разговаривал с умершими так, словно они были еще живы, и с живыми так, будто их уже похоронили. Он умер 29 января 1820 года, и его смерть не принесла ничего нового, кроме официальной коронации его сына. В прошлом году на свет появился новый отпрыск этой странной семьи, принцесса Александрина Виктория, больше известная под своим вторым именем. Она была дочерью принца Эдуарда, четвертого сына Георга III, и принцессы Виктории Саксен-Кобург-Заальфельдской. В семье ее матери все были немцами, и она гордилась этим фактом. Она вышла замуж за немца, и при ее дворе в Виндзоре и в других местах часто говорили на немецком.

К этому времени Георг IV окончательно обленился, располнел и пустился во все тяжкие. И он отнюдь не расположил к себе подданных, когда отправил поздравление городским властям Манчестера после событий Петерлоо. Люди говорили, что он мог бы, по крайней мере, дождаться результатов расследования. Впрочем, не он был главным действующим лицом в упомянутом фарсе. Эта роль досталась его жене, королеве Каролине, которая после возвышения супруга решительно вознамерилась занять свое законное место королевы Великобритании. Трудно было представить особу, меньше похожую на королеву. Она была такой же толстой и распутной, как ее муж, меняла любовников как перчатки и теперь, окруженная облаком дурных запахов, порожденных отсутствием гигиенических привычек, вернулась в свою страну.

Георг и Каролина поженились при неудачном стечении обстоятельств четверть века назад в часовне Святого Иакова. Во время церемонии принц с трудом держался на ногах: потрясение, вызванное видом и запахом невесты, оказалось для него слишком сильным. По словам Мельбурна, «принц выглядел как человек, движимый глубоким отчаянием. Он напоминал Макхита, идущего на казнь, и он был совершено пьян». Время не изгладило первого впечатления. Принцесса Каролина уехала, оставив мужа в Англии, чем вызвала в обществе большой скандал. В Европе она предавалась увеселениям и тратила деньги, а путешествуя по Ближнему Востоку, однажды въехала в Иерусалим на осле. В другой раз она явилась на бал с половиной тыквы на голове. После ее возвращения в Англию в качестве законной королевы новый король делал все возможное, чтобы избавиться от нее. Он обвинил ее в супружеской неверности и потребовал для нее суда, что послужило поводом для множества саркастических замечаний. Она пережила это испытание. Генри Броухам, допрашивая свидетелей, чтобы найти улики против нее, снова и снова слышал ответ: Non mi recordo – «Я не помню». Все повторяли эту расхожую фразу, словно строчку из модной итальянской песни. Реформы на время оказались забыты, единственной темой для разговоров стал суд. «Слышно что-нибудь новое о королеве?» – спрашивали все.

Удивительнее всего в этом злополучном деле была та популярность, которой Каролина пользовалась у английского населения. Куда бы она ни отправилась, ее приветствовали криками и аплодисментами. На какое-то время она стала королевой всех сердец. Правительство унижало ее, король дурно с ней обходился… Разве не то же самое происходило со всей страной? Знала она об этом или нет, но для радикалов она была символической фигурой, олицетворявшей все тяготы и обиды несчастных подданных короля. Женщины Лондона совместно с радикалами города организовывали массовые собрания и шествия в ее поддержку. Казалось, страданий одной женщины может оказаться достаточно, чтобы свергнуть существующую власть. Сара Литтелтон, придворная дама и жена члена парламента, писала: «Король настолько непопулярен, его характер вызывает такое презрение, а все его поступки столь безрассудны и беспринципны, что вряд ли кто-нибудь может желать ему удачи, разве только из страха перед революцией».

Прошло несколько недель, и вся жалость и сочувствие к Каролине испарились. В моду вошел стишок:

 
– Мадам, мы смеем вас просить
Уйти и больше не грешить.
– Ах, это слишком тяжкий труд!
– И все же вам не место тут[6].
 

Приняв от администрации ежегодную ренту размером 50 000 фунтов стерлингов, она потеряла симпатии публики. Когда летом 1821 года она появилась у дверей Вестминстерского аббатства и безуспешно пыталась открыть то одну, то другую дверь, чтобы попасть на коронацию своего отлученного от брачного ложа супруга, ей кричали «Позор!» и «Вон!». Вскоре о ней забыли, и через несколько недель она умерла, никем не оплаканная. В какой-то мере причиной ее опалы стали непостоянство и забывчивость толпы, с нетерпением ждавшей очередного скандала или сенсации. Проницательные политики приняли к сведению этот урок и сделали вывод, что любая популярность или непопулярность не длится долго.

Некоторые министры тоже почувствовали витающие в воздухе изменения. Роберт Пиль, младший министр, которого ждало блестящее будущее, в марте 1820 года в письме своему другу спрашивал, не думает ли тот, что «настроения в Англии более виговские – если выражаться одиозным, но понятным языком, – чем политика правительства» и считается ли сейчас необходимым изменить способ правления. Он попал ближе к цели, чем мог предположить. Через два года его перевели в торийский кабинет министров лорда Ливерпула, где он начал работать над смягчением Уголовного кодекса. Это стало одной из причин, почему 1820-е годы на фоне волнений предыдущих лет и борьбы за реформы 1830-х годов прошли относительно спокойно.

В мае 1820 года лорд Ливерпул представил (или, скорее, упомянул) перед делегацией торговцев из Сити одну предложенную вигами меру. Преимущества свободной торговли манили Ливерпула. Он знал: некоторые люди считают, будто Британия процветает при протекционизме, но он был уверен, что страна достигает успехов не благодаря, а вопреки этому. В свойственной ему медленной, непрямой и бесконечно осторожной манере он не выдвигал собственных предложений. Вместо этого он создал ряд парламентских комитетов для изучения множества сложных вопросов, решение которых вело, по сути, к изменению государственной политики. В результате появилась возможность ввозить товары в Англию на иностранных кораблях и ввозить иностранные товары из любого свободного порта, были отменены три сотни устаревших статутов о торговом мореплавании. В Annual Register охарактеризовали эти меры как «несомненно обширные» и назвали их «первым случаем, когда государственные деятели открыто признали, что действуют в соответствии с буквальными принципами политической экономии». Итак, процесс начался.

В 1825 году в Оксфорде открылась кафедра политической экономии. Воспоминания и письма того времени полны упоминаний об этом. Виконт Сидмут писал весной 1826 года: «Везде и всюду, на обедах и званых вечерах, в церкви и в театре только и слышно разговоров, что о политической экономии и бедствиях нашего времени». Редко случалось, чтобы академическая дисциплина привлекала столько внимания и рождала столько оживленных дискуссий о труде и прибыли, ценных бумагах и драгоценных металлах. Любопытная связь прослеживается в этот период между радикальной политикой и театральным искусством. Весь смысл и эмоциональный накал георгианского театра заключался в преднамеренном смешении реального и воображаемого – именно это привлекало «ловцов безграничных мечтаний», в том числе тех радикалов XIX века, которые стремились изменить условия своего времени со свойственным им прямолинейным оптимизмом и верой в прогресс. В «низких» театрах сюжет нередко вращался вокруг внезапных перемен и нестабильности жизни – бедность, болезни и безработица составляли неотъемлемую часть драмы.

На другом берегу моря, как обычно, бурлил котел бесконечных неприятностей. В 1820 году в Европе вспыхнули четыре революции, огонь охватил Испанию, Португалию, Неаполь и Пьемонт. Некоторые страны Четверного союза, изначально обещавшие поддерживать монархию, были готовы вмешаться. Каслри, британский министр иностранных дел, был против. Он не хотел иметь к этому ни малейшего отношения, тем более что доктрина невмешательства с некоторых пор вышла на уровень государственной политики. Как он сказал одному коллеге, ему смертельно надоели эти хлопоты и переживания и, если удастся от них избавиться, он никогда не вернется к ним снова. Англия не будет участвовать в континентальных раздорах. Такая позиция могла привести к потере влияния на мировой арене, но это было все же лучше, чем вмешиваться в дела, предвидеть конец которых не в человеческих силах.

В послании к министру иностранных дел Австрии принцу Меттерниху Каслри сообщал: «Нас следует принимать, к лучшему или к худшему, такими, какие мы есть, и, если континентальные державы не могут идти с нами в ногу, им не следует ожидать, что мы будем подстраиваться под их шаг. Подобное нам чуждо». Он осуждал лихачество и рисовку. В важном дипломатическом документе кабинета министров от 5 мая 1820 года говорилось: «Эта страна не может и не будет действовать, опираясь на абстрактные и умозрительные принципы предосторожности». В начале лета следующего года он заявил в палате общин: «Возводя себя на трибуну, чтобы судить внутренние дела других, некоторые государства претендуют на власть, присвоение которой прямо противоречит государственным законам и принципам здравого смысла». Он сполна обладал тем прагматизмом и практичностью, которые так ценят англичане. Меньше всего Министерству иностранных дел был нужен оторванный от жизни теоретик.

Торговля постепенно набирала обороты, и при открытии парламента в 1820 году король мог, не покривив душой, сказать, что «затруднения во многих промышленных районах… значительно сократились». Даже французский поверенный в делах отметил «спокойствие, царящее в Лондоне и во всей Англии». Король мог двигаться вперед с легким сердцем – хотя, кроме сердца, в нем больше не было ничего легкого. Роскошное коронационное одеяние тяжело облекало его грузную фигуру, – во время церемонии он едва не потерял сознание и немного оживился, только когда ему подали нюхательную соль. Тем не менее он держался неплохо. Возможно, он был неотесан и иногда смешон, однако хорошо понимал, в какой момент на него устремлены все взгляды. Через месяц после церемонии он отправился в Ирландию и, по словам наблюдателя, прибыл на место «мертвецки пьяным». Именно тогда его жена скончалась от пьянства и разочарований. Каслри сообщал, что Георг «воспринял эту прекрасную новость самым благопристойным образом». «Это, – сказал он по прибытии в Дублин, – один из самых счастливых дней в моей жизни».